— В какую сторону у вас туалет? — высвободилась из моих рук Ева.
— Ваш направо.
— Без меня сможешь прибраться? — покосилась она через плечо. — Посмотри, на что кровать похожа.
— Здесь все кровати такие.
— Ну да?! — остановилась Ева. — А с виду простые ребята.
— Дурное дело нехитрое.
— Надо же, заговорил! Подними с пола дубленку.
Я и не заметил, какой у нас роскошный ковер на полу. Прямо с кровати босыми ногами в пушистый мех — замечательно.
Ева ушла. Я включил свет, поправил покрывало и подушку, убрал со стола пустую бутылку, стаканы. Как будто ничего и не было.
У выхода мы столкнулись со смехосъездовской командой, прорывавшейся в общагу. Промозглым ноябрьским вечером, да еще с дождичком, похожим на снег, по улицам много не погуляешь. Поневоле поскачешь к друзьям в общагу. Толпа, осаждающая врата, нас не заметила. Мне пришло в голову, что варта, то есть стража, этимологически восходит именно к вратам. Молодцы, стоящие с бердышами у врат, и есть варта. Во всяком случае, наша бабка на них походила, но один в поле не воин. Оттерли в угол — и рванули с гоготом по коридору. Крокодил, проплывший мимо, усиленно работая хвостом и конечностями, даже не моргнул глазом. Крупный крокодил, породистый, от темечка до кончика хвоста метр девяносто пять. Ева, остановившись, прищелкнула ему вслед языком.
— Нравятся крокодилы?
— Ничего.
По дороге к Евиному дому мы молчали. Она небрежно держала меня под руку, закрывалась воротником дубленки от ветра, отворачивалась. Я смотрел прямо перед собой. То, что сегодня случилось, казалось, должно было в корне изменить наши отношения. Но я чувствовал, что все осталось по-прежнему. Идущая рядом Ева была, как и раньше, недоступна.
— Иди, — толкнула она меня в грудь у подъезда.
И я, выдерживающий на соревнованиях бодания здоровенных бугаев, под ее рукой пошатнулся.
— До завтра?
— Может, справку из поликлиники возьму, — зевнула Ева. — Пока.
Справку она действительно взяла, поскольку не показывалась на факультете больше недели. Но тосковать мне было некогда — все же, черт побери, знаменитость. Съезд смеха имел, как говорится, большую прессу, меня стали узнавать не только студенты. Завкафедрой иностранных языков Броневский, только-только вернувшийся из командировки в Штаты, подозвал меня к себе, когда я зашел в деканат с очередным письмом об освобождении от занятий:
— Это вы повесть написали?
— Написал.
— А это что? — кивнул он на письмо.
— Отзывают на сборы, — объяснил я. — Соревнования.
— Вы еще и спортсмен?! — уехали куда-то на лысину брови. — А как ваш английский?
— Сдаю, — пожал я плечами.
— Вторая группа второго курса? — проявил странную для профессора осведомленность Броневский. — Со следующего семестра занятия у вас буду вести я. И вот это мне, — он брезгливо покосился на письмо, — лучше не показывать. Уяснили?
— Так точно! — щелкнул я каблуками.
— Юморист. — пожевал губами седой, моложавый, в костюме от кого-то там профессор. — У меня вы будете заниматься по новейшей структуралистской системе, и она требует обязательного посещения.
Чутье мне подсказало, что я серьезно влип. Но студент тем и хорош, что в упор не видит грядущих неприятностей. Ему б только день продержаться.
Настоящим героем съезда был, конечно, Володя, но ему определенно нравилась роль серого кардинала.
— Это еще цветочки, — потирал он руки, — у меня такие работы для фотовыставки — ахнут.
— Евин портрет?
— Обнаженная натура, — шептал, оглядываясь по сторонам, Володя, — у нас это называется актом.
— А кто на снимках? — как бы нехотя интересовался я.
— Работы литовцев. Такого здесь еще не видели.
Литовцы — это прекрасно. Не ездила же она к ним позировать. Хотя. На октябрьские праздники Ева и Нина развлекались именно в Вильнюсе.
— Крокодил что-то говорил про Евин портрет.
— Тоже будет, но лучшие работы — литовцев. Натура!
Неожиданно меня и Володю вызвали в комитет комсомола. Секретарь Баркевич сидел за столом, мы стояли.
— Что это за съезд вы провели? — отодвинул от себя папку с бумагами вожак. — Что это, понимаешь, за игры?
Я посмотрел на Володю. Он молчал, поглаживая сумку с фотоаппаратами.
— Просто название такое, — сказал я. — Вечер юмора.
— Юмора. — по-генсековски подвигал тонкими бровками Баркевич. — Не показали нам ничего, не посоветовались, устроили сборище с вином. Пили вино?
— Было, — вздохнул я.
— А что это организатор отмалчивается? Ведь это вы все придумали, Малько?
Володя неопределенно пожал крутыми плечами.
— Значит, так, — постучал по столу ручкой Баркевич. — Для начала выводим обоих на месяц из редколлегии газеты. И больше чтоб никаких съездов, сессия на носу. Понятно?
— Понятно, — некстати хихикнул Володя.
— А что мы такого сделали? — не выдержал я.
Володя сильно пихнул меня сумкой.
Плавающий взгляд секретаря на секунду остановился на мне:
— С вами у нас будет отдельный разговор. Идите.
Володя почти выволок меня в коридор.
— Пусти! — рвался я в кабинет. — Чего мы такого.
— Сдурел? — прижимал меня к подоконнику Володя. — Молчи, и все будет нормально. Ну, не любят они чужих съездов, а ты молчи. Надо соглашаться со всем, что говорит начальник.
— А что он сказал?
— Что съезды на факультете отменяются. Я начальник — ты дурак, ты начальник — я дурак. Не лезь в бутылку. Съезд мы провели? Провели. Наша победа, понял?
— А пошли вы все.
Я вырвался и побежал к гардеробу.
«Ева!..» — вздрогнул я, разглядев развевающиеся волосы идущей впереди девушки. Нет, не Ева. Она и волосы теперь заплетает в тугую косу, и шаг у нее летящий, длинный, гораздо шире, чем у семенящей передо мной девицы. Ева занимала меня больше всех комсомольских вожаков с Володиными актами в придачу. Кстати, осмелится он теперь выставить свою натуру? Володю не поймешь. Говорит одно, делает другое, а думает, возможно, третье. Точь-в-точь Ева. Сейчас она меня избегает, в этом нет сомнений. Но ведь и у меня есть гордость. Она что, держит меня за половичок, о который иногда можно вытереть ноги? Даже такие ноги, как Евины, меня в этом качестве не устраивали.
Ну да кривая куда-нибудь вывезет. Я все чаще вспоминал юг. Горы в голубой дымке. Пирамидальные тополя, запорошенные пылью. Бело-розовые цветы олеандров на набережных. Приторный запах магнолии, нависающей над кофейней. Сладко-горячий кофе в маленьких чашках. Губы Тани, отдающие «Изабеллой», которую в Хадыженске называют армянским виноградом. Тоска по пляжной истоме, по стеклянному хрусту отрываемых от камней водорослей, по вечерним винопитиям у Кучинских в Белореченске, где к красному вину подавали вяленое мясо, напрочь лишала сил.
Голос Евы глухо звучал в трубке:
— Нет, сегодня нет настроения. Метель.
Голос пропадал вовсе.
Я тащился на тренировку. В пропахшем потом зале гулко шлепались о ковер тела. За ширмой бренчало расстроенное фортепиано «художниц». Тренерша гимнасток кричала, пожалуй, громче нашего Семеныча. И слез там больше, особенно у растягиваемых возле стенки малышек. На одной ноге стоит, вторую тренерша приставляет к уху. Попробуй не заплачь.
Я отрабатываю приемы. Семеныч машет рукой:
— Ни хрена из тебя не получится.
— Стараюсь, Семеныч.
— Кой черт стараться, ежли дыхалка слабая.
— Раз здоровый, значит, дурной, Семеныч.
— Это ежли у самого мозги. А студент и на мозги слабый.
Семеныч скажет, как гвоздь вобьет.
Сдать бы скорей сессию — и куда глаза глядят. В Хадыженск. Или еще дальше.
6
Сессию я сдал.
Поначалу, вообще-то, экзамены не заладились, но я давно примечал: то, что у меня туго трогается с места, заканчивается, как правило, хорошо. Первым экзаменом была история КПСС, а наш Журковский сразу же засек меня на лекции с иностранной книжкой. С той поры, вбегая в аудиторию, Дмитрий Петрович находил глазами меня и указывал перстом на стол перед собой. Очевидно, ему казалось, что перед ликом преподавателя я мог полнее насладиться результатами того или иного съезда. Мне так не казалось, и я совсем перестал ходить на его лекции.
— Явились?! — искренне удивился он, увидев меня на экзамене. — Ну-ну, посмотрим, что вы за гусь.
Во второй раз Дмитрий Петрович уже побеседовал со мной о жизни, а в третьем заходе выставил «хор».
— «Отлично» нельзя, — объяснил он, старательно расписываясь в зачетке, — на пересдачах вообще положена «троечка».
Надо сказать, импульсивный и несколько косноязычный Журковский не соответствовал образу сурового и неприступного преподавателя истории партии. И дело даже не в том, что он подпрыгивал, рассказывая о лондонском съезде большевиков, немилосердно путал даты этих самых съездов и должности вождей. Журковский был Героем Советского Союза.
— Вы думаете, почему я забываю? — выходил он из-за кафедры и приседал, как перед прыжком. — А потому, что меня ранило, вот сюда.
Он стучал пальцем по голове, точно указывая место ранения.
— Вы думаете, каждый вот так сел с пулеметом на высоте — и уже герой? Ошибаетесь. Они встают, а я очередями, две коротких, одна длинная, — он проводил рукой, как стволом пулемета, по аудитории. — Глазомер, рука, выдержка. Две коротких, одна дли-инная. И тут бац в голову! Все, потерял сознание. Меня, конечно, вытащили, дали Героя. Вот вы смеетесь, а не понимаете, что такое настоящий пулеметчик. После ранения провалы в памяти.
Сникнув, Дмитрий Петрович неохотно возвращался за кафедру, вяло ковырялся в опостылевших, чувствовалось, бумажках, опять начинал про съезд.
Все остальные экзамены я сдал на «отлично», в том числе русский язык. Иван Иванович Прокатень, преподаватель русского, долго с недоумением вглядывался в мой диктант, который он провел перед экзаменом. Ни одной ошибки, ни на этой стороне листка, ни на той. Списал? Тогда тем более были бы ошибки, «пятерка» ведь у од