Поначалу ему стали давать самые разные поручения в столице; с этими делами он справлялся лучше многих: ему очень пригодилось, что он знал город как свои пять пальцев; он писал лозунги на стенах, печатал и распространял листовки, расклеивал революционные плакаты, организовывал подпольное производство одеял для партизан, доставал и переправлял оружие, воровал медикаменты, убеждал и вербовал сочувствующих, подыскивал безопасные места, где можно было переждать очередную облаву, а в перерывах не забывал посещать все тайно проводившиеся занятия по военной подготовке. Вместе с товарищами по оружию он научился обращаться с пластиковой взрывчаткой, делать бомбы из подручных материалов, перерезать кабели высокого напряжения, взрывать рельсы и дороги, чтобы у власти и у народа сложилось преувеличенное впечатление о численности и организованности повстанцев; это помогало привлечь на свою сторону нерешительных, повышало моральный дух самих партизан и сеяло в лагере противника сомнения и страх. Поначалу в прессе подробно освещали эти криминальные происшествия, как их называли власти. Затем было отдано негласное распоряжение не публиковать информацию о террористических актах и других действиях вооруженной оппозиции; в стране узнавали о них только по слухам, из напечатанных кустарным способом, а то и на домашних пишущих машинках листовок и по сообщениям подпольных радиостанций. Молодые революционеры, как могли, пытались расшевелить и поднять на борьбу широкие массы народа, но весь их революционный запал разбивался о стену равнодушия, а то и презрения к их борьбе и идеалам. Иллюзия вечного процветания за счет добычи нефти словно окутала всю страну густой пеленой безразличия. Терпение Уберто Наранхо было на исходе. В какой-то момент на подпольных собраниях стали слышны речи о том, что лучшие люди, готовые к борьбе и самопожертвованию, живут в провинции, в глухих, затерянных в горах и джунглях деревнях. Крестьянин — вот истинный борец, подлинная движущая сила и материал революции. Да здравствует народ, да здравствует деревня, смерть империализму! — кричали, говорили и шептали участники этих собраний; слова, слова, тысячи, миллионы слов, хороших и плохих; в распоряжении повстанцев было куда больше слов, чем патронов. Наранхо не был выдающимся оратором, он не проходил долгой школы владения ярким, хлещущим как плеть революционным слогом, но это не помешало ему четко определиться в своих политических пристрастиях: пусть он не мог убеждать других теоретическими выкладками, но ему удавалось повести людей за собой личным примером — собственным бесстрашием и силой воли. О его храбрости ходили такие же легенды, как и о силе его кулаков; в итоге он сумел добиться, что его отправили на новый фронт, на самую передовую — фактически на разведку боем.
Он исчез из города внезапно, ни с кем не попрощавшись; не получили никаких объяснений даже его друзья из Чумы, от которых он стал отдаляться с тех самых пор, как посвятил себя революционной работе. Единственным человеком, поддерживавшим с ним связь и знавшим, как его разыскать, был Негро, но он не выдал бы друга даже под страхом смерти. Буквально после первых же дней, проведенных в горах, Уберто Наранхо понял, что все его былые представления о революционной борьбе и вооруженном противостоянии режиму были если не ложными, то по крайней мере поверхностными и примитивными до глупости, а все пройденные испытания лишь детскими шалостями по сравнению с тем, что предстоит пережить ему здесь. Доказывать силу характера и собственную состоятельность в горах нужно было всерьез. Он был не на шутку встревожен, когда понял, насколько там, в городе, они преувеличивали силы повстанческого движения в провинции. Партизаны вовсе не представляли собой ни грозной, затаившейся в лесах армии, ни просто сколько-нибудь серьезной силы. Группы по пятнадцать-двадцать человек, прячущиеся по удаленным от населенных пунктов труднодоступным ущельям, были не в состоянии оказывать сколь-либо значительное воздействие на жизнь страны. Их сил едва хватало, чтобы поддерживать надежду на будущую победу в собственных сердцах. Ну и дела, во что я, оказывается, ввязался, да они же просто безумцы, разве можно одержать победу с горсткой разрозненных, разбросанных по стране, не имеющих никакого влияния студентов, подумал было Наранхо, но тотчас же отогнал эти мысли прочь. Его личная цель была простой и ясной: он должен был победить — победить в любой схватке, в которой предстояло ему участвовать. Малочисленность соратников предполагала приносить в жертву общему делу все: все свое время, все свои силы, всего себя. Пришлось привыкать к огромным нагрузкам и к боли. Марш-бросок с тридцатью килограммами снаряжения в рюкзаке за спиной и с оружием в руках; оружие — оно священно, нельзя дать ему испачкаться или намокнуть, нельзя оставить на нем ни малейшей зазубринки, а главное, нельзя выпускать его из рук ни на миг. Идти вперед, сгибаясь под тяжестью груза в рюкзаке, подниматься и спускаться по горным склонам цепочкой, след в след; ни еды, ни воды — лишь молчание; и вот уже все тело превращается в сгусток стона и боли: кожа на руках вздувается, словно изнутри ее рвет поток какой-то жгучей, огнедышащей жидкости; глаза под искусанными москитами веками превращаются в узкие щелки; ноги в тяжелых горных ботинках гниют и кровоточат. Выше, выше, дальше и дальше, боль, боль, еще больше боли. Познав эту новую боль и свыкнувшись с ней, он стал постигать тишину. Здесь, в темно-зеленых непроходимых джунглях, он обрел чувство тишины, научился двигаться легко, как порыв ветерка, проникающего сквозь самые густые заросли; здесь даже шуршание лямки рюкзака или ремня автомата, даже вдох полной грудью звучали как удар колокола и стоили очень дорого — ценой им зачастую оказывалась жизнь. Враг всегда был где-то рядом, буквально в двух шагах. Пришлось познать и подлинное терпение, и выдержку, застывать в неподвижности — порой на долгие часы. Тихо, не вздумай показать, что тебе страшно; если заметят, что ты боишься, испугаются и другие, держись, не обращай внимания на голод, подумаешь — все хотят есть; терпи, когда хочется пить, жажда — она такая, она всех мучит одинаково; жить здесь означает жить в боли, без каких бы то ни было удобств. Днем — дикая жара, ночью — холод, от которого стучат зубы. Ночевка в болоте — привычное дело; комары, клопы, вши, сколопендры — твои верные спутники. Раны гноятся; кашляя, ты выплевываешь комки гноя; у тебя все время спазмы и судороги по всему телу. Поначалу он боялся потеряться в бескрайних джунглях, он не понимал, куда идет, куда продирается через эти непролазные заросли, прорубая себе дорогу мачете. Впереди и внизу — трава, ветки, лианы, шипы и колючки, наверху — кроны деревьев, такие плотные, что через них не проникает солнечный свет. Со временем он научился ориентироваться в этом зеленом аду, а его зрение стало острым, как у ягуара. Он перестал улыбаться, мышцы рта словно атрофировались, лицо окаменело, кожа приобрела землистый оттенок, взгляд стал сухим и колючим. Страшнее голода было лишь одиночество. Уберто терзался желанием прикоснуться к кому-то, приласкать, нежно погладить другого человека, оказаться наедине с женщиной, но кругом были одни лишь мужчины, и прикасались друг к другу они только тогда, когда требовалось протянуть товарищу по оружию руку помощи. В остальном каждый жил в своем тесном, закрытом от других мирке, каждый был замкнут сам в себе, каждый помнил о своем прошлом, каждый прятал в глубине души свои страхи, и каждый подпитывал себя собственными надеждами и иллюзиями. Иногда в отряде на время появлялась женщина — товарищ по борьбе, и каждый готов был отдать все, что угодно, лишь бы склонить голову ей на грудь, но и это было только несбыточной мечтой.
Уберто Наранхо превратился в дикого зверя; казалось, он с рождения жил в этих джунглях: его поведение определяли инстинкты, рефлексы, импульсы, мир он воспринимал обнаженными нервами, его тело было готово в любую секунду вступить в бой, мышцы налились новой силой, кожу словно выдубили на солнце, брови всегда были мрачно нахмурены, губы поджаты, мышцы живота напряжены и способны выдержать любой удар. Мачете и винтовка словно приросли к его рукам, став неотъемлемой частью тела. Обострившиеся до предела слух и зрение не знали усталости: он видел и слышал все, что происходило вокруг, в любую минуту, даже когда, казалось, крепко спал с закрытыми глазами. Всегда, с самого детства упрямый, здесь он еще больше развил в себе эту черту характера. Его упорству и убежденности мог позавидовать любой из товарищей по оружию. Сражаться, сражаться до конца, до победы или смерти, выбора нет; мечтать и сражаться за то, чтобы мечта сбылась, мечтать или погибнуть, вперед, вперед. Он забыл о самом себе, забыл о том, каким был раньше. Снаружи он словно окаменел, но через несколько месяцев жизни в горах и джунглях почувствовал, как где-то в глубине его души рождается нечто новое — мягкое и способное чувствовать. Он впервые с изумлением заметил, что, оказывается, способен сострадать; это чувство было ему незнакомо: никто и никогда не жалел его самого, никто не сочувствовал, не защищал его, не утешал, когда ему было больно или грустно. Самому ему тоже не приходило в голову жалеть или утешать кого бы то ни было. Но теперь под коркой жесткости, суровости и вечного молчания в нем вдруг стало расти что-то робкое, нежное и способное глубоко чувствовать. Он ощутил в себе нечто вроде любви к ближнему, нет, не к одному, а ко всем ближним, ко всем, кто окружал его в этом мире; это чувство удивило его, пожалуй, больше, чем все другие изменения, происшедшие с ним с тех пор, как он покинул столицу и оказался тут, в непроходимых джунглях. Не переставая удивляться себе, он вдруг осознал, что любит своих товарищей по оружию всем сердцем, хочет уберечь их от всех опасностей, сохранить им жизнь и сделать эту жизнь лучше. Ему хотелось обнять каждого из них и сказать всем по очереди: я люблю тебя, брат. Постепенно это чувство распространилось на весь народ, казавшийся ему прежде безликой массой безымянных людей. Он осознал, что жизнь, посвященная революционной борьбе, преобразила его: гнев и ярость сменились в его сердце любовью и состраданием.