Ева Луна — страница 66 из 86

Выслушав Уберто, я долго молчала, не зная, что сказать. Мне вдруг стало понятно, куда и зачем он так надолго исчезает, я поняла, откуда берутся новые шрамы на его теле, куда все время торопится, почему на его лице застыла, как маска, какая-то фатальная обреченность и откуда тот магнетизм, который наэлектризовывает воздух вокруг и заставляет меня трепетать, словно бабочку на ветру.

— Почему ты мне раньше ничего не сказал?

— Было бы лучше, если бы ты и сейчас ничего не знала.

— Ты мне не доверяешь?

— Не в этом дело; просто постарайся понять: это война.

— Если бы я все знала, мне было бы легче жить все эти годы.

— Даже наши встречи если не преступление, то уж точно безумие. Ты только представь, что будет, если тебя заподозрят в связях с повстанцами и начнут допрашивать.

— Я ничего не скажу!

— Ты их не знаешь, они и мертвого заставят говорить. Да, ты нужна мне, я не могу бросить тебя, не могу жить без тебя, но всякий раз, когда я приезжаю сюда, меня охватывает чувство вины: я ведь подвергаю опасности общее дело, нашу организацию, жизни моих товарищей.

— Возьми меня с собой.

— Я не могу, Ева.

— У вас там, в горах, нет женщин?

— Нет. Война штука жестокая, нам не до любви, и я только надеюсь, что настанут лучшие времена, и тогда мы сможем быть вместе и любить друг друга по-настоящему.

— Почему ты решил, что можешь приносить в жертву борьбе и свою жизнь, и мою?

— Это не жертва. Мы строим новый мир, новое общество, живущее совсем по другим законам, и настанет день, когда все мы будем равны и свободны…

Я вспомнила давний вечер, когда мы познакомились, — двое детей, затерявшихся в большом городе и случайно встретившихся на площади. Он уже тогда воспринимал себя самым настоящим мужчиной и по одной этой причине был вправе строить свою жизнь по собственному замыслу; я же, по его глубокому убеждению, имела несчастье родиться женщиной и в силу этого должна была терпеливо сносить от окружающих никому не нужную опеку и строго соблюдать все наложенные на меня ограничения. В его глазах я всегда была существом, которое должно от кого-то зависеть. Уберто впитал в себя эту систему ценностей еще до того, как научился по-настоящему мыслить; никакая революционная борьба не могла заставить его изменить отношение к женщине. Я вдруг четко поняла, что все сложности в наших отношениях не имеют ничего общего с превратностями партизанской жизни; да, сейчас он все списывал на сложную ситуацию и трагические поражения в борьбе, но даже если бы его мечта сбылась, то равенство, за которое он готов был отдать жизнь, не распространилось бы на меня. Для Наранхо и людей, ему подобных, народ состоял из одних лишь мужчин; нет, мы, конечно, должны были участвовать в их борьбе, но нам отказывали в праве принимать решения и брать на себя какие-либо полномочия. Никакая его революция не изменила бы моей судьбы: в любых обстоятельствах мне пришлось бы точно так же пробиваться в жизни, преодолевая отчаянное сопротивление мужчин до конца своих дней. Наверное, именно тогда я поняла, что моя жизнь — это война с непредсказуемым исходом, а раз так, то лучше вести ее радостно, с улыбкой на лице, чтобы не потратить жизнь на мрачное ожидание никем не обещанной победы. Кто его знает, как оно все обернется; радоваться нужно уже сейчас. Похоже, Эльвира была права: надо быть не просто храброй, а очень храброй и всегда готовой вступить в схватку с превосходящими силами противника.

В тот день мы поссорились и расстались, очень недовольные друг другом, но прошло каких-то две недели, и Уберто Наранхо вновь приехал ко мне как ни в чем не бывало; я поняла, что ждала его, как всегда скучая ничуть не меньше, чем обычно.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Резкий рост активности партизанских отрядов заставил Рольфа Карле вернуться в страну откуда-то из-за границы.

— Считай, что на некоторое время турпоездки по миру закончились, — сообщил ему сидевший за директорским столом Аравена.

За последнее время немолодой уже журналист сильно располнел, у него стало пошаливать сердце, и он был вынужден ограничить себя в привычных удовольствиях. Из всех радостей жизни ему остались доступны лишь хороший стол, неизменные сигары и игриво-похотливый взгляд на восхитительные и, увы, ставшие теперь неприкасаемыми филейные части дочек дяди Руперта, чей пансион в колонии он продолжал посещать с завидной регулярностью. Впрочем, ограничения, наложенные возрастом и болезнями, ни в коей мере не снизили его профессиональной активности и интереса к событиям, происходившим в стране.

— Наши партизаны — герильясы — что-то совсем расшалились; настало время выяснить, что происходит на самом деле, особенно в провинции. Вся информация, которая к нам поступает, проходит жесткую цензуру, правительство, сам понимаешь, врет, да и подпольные радиостанции партизан ему не уступают. Я хочу знать, сколько бойцов действительно ведет войну там, в горах, какое у них оружие, кто их поддерживает и, наконец, какие у них планы. В общем, я хочу знать о них все.

— Я не смогу дать такую информацию в открытом эфире.

— Рольф, нам просто нужно знать, что творится в нашей же стране. Пойми, на первый взгляд эти ребята кажутся горсткой безумцев, и, по правде говоря, я разделяю данную точку зрения; но кто его знает, может, у нас под носом рождается вторая Сьерра-Маэстра с ее героями.[28]

— А что бы вы сделали, если бы дело обернулось именно так?

— Ничего. Наша роль состоит не в том, чтобы изменять ход истории, мы должны просто регистрировать все, что происходит вокруг.

— По-моему, во времена Генерала у вас была другая точка зрения.

— Возраст, мой дорогой. С годами человек учится и, если повезет, становится мудрее. Ладно, собирайся, бери камеру и отправляйся снимать фильм.

— Ничего себе задание. Никто же не позволит мне снимать в этих горных лагерях.

— Да, дело деликатное, но поэтому я и обратился к тебе, а не к кому-либо другому. Несколько лет назад ты ведь уже связывался с ними и даже бывал на их базах. Как, кстати, звали того парня, который тебя так поразил?

— Уберто Наранхо.

— Сможешь снова вступить с ним в контакт?

— Не знаю, может, его уже и в живых нет; говорят, в последнее время правительственные войска сильно потрепали их отряды, а из тех, кто не погиб в боях, чуть ли не половина дезертировала. Но в любом случае эта тема мне интересна. Посмотрим, может, что-нибудь и получится.

Уберто Наранхо не погиб и не дезертировал, просто к тому времени люди, общавшиеся с ним постоянно, уже успели забыть его настоящее имя. Теперь его называли команданте Рохелио. Годы войны он провел, казалось, не снимая армейских ботинок, не выпуская из рук оружия и не смыкая глаз, чтобы видеть все вокруг до самого горизонта и даже дальше. Его жизнь была сплошным потоком насилия, в котором лишь иногда встречались островки радостной эйфории и возвышенных чувств. Всякий раз, когда в лагерь прибывала группа новых бойцов, сердце начинало стучать у него в груди, как у жениха, которому наконец позволили остаться наедине с невестой. Он выходил встречать новобранцев к границе лагеря, — они уже ждали его, выстроившись шеренгой по приказу командира группы, который и привел их в лагерь; веселые, полные революционной пылкости и оптимизма, к этому времени они успевали заработать лишь первые волдыри на руках — до настоящих мозолей им было еще очень далеко; несмотря на марш-бросок через горы, они оставались какими-то неестественно чистыми для этих мест, с них еще не сошел городской лоск, усталость еще не могла согнать с их лиц улыбки и погасить задорные искорки в глазах. Эти парни были его младшими братьями, его детьми, они пришли к нему, чтобы сражаться вместе с ним, и с этого мгновения он отвечал за все, что происходило в их жизни, и за саму их жизнь. Он, только он нес ответственность за их моральный дух и за то, чтобы они смогли выжить в любом бою, в противостоянии с любым противником; под его руководством они должны были стать крепкими, как гранит, храбрыми, как львы, хитрыми, ловкими и упорными; их было мало, и потому каждый должен был стать таким бойцом, который стоит сотни солдат. Хорошо, что они здесь, думал он, и у него перехватывало дыхание. Сунув руки в карманы, он демонстративно небрежным и даже безразличным тоном приветствовал своих новых товарищей и произносил перед ними свою первую речь, короткую, всего три-четыре сухие фразы, — в общем, делал все, чтобы скрыть чувства, пылавшие в такие минуты в его душе.

Он очень любил посидеть со своими бойцами вечерком у костра, — конечно, когда это позволяли условия. Отряд вообще редко задерживался надолго на одном месте, бойцы должны были знать горы как свои пять пальцев, чувствовать себя здесь как рыба в воде, ориентироваться в самых непроходимых джунглях. Для этого, гласили инструкции, требуется постоянно перемещаться по контролируемой отрядом территории; когда же выпадали редкие дни затишья, когда можно было перевести дух, бойцы пели, играли в карты, слушали музыку по радио — в общем, отдыхали, как все нормальные люди. Время от времени команданте должен был выбираться в город, чтобы повидаться со своими связными и информаторами; он шел по улицам столицы, делая вид, что он такой же, как все, что ничем не отличается от любого городского жителя; он вдыхал и заново узнавал уже подзабытые запахи еды, готовившейся в кафе и ресторанах, выхлопных газов, мусора на помойках, новыми глазами смотрел на детей, на женщин, спешивших куда-то по своим делам, на бродячих собак, на все, что происходило в городе; при этом нужно было следить за собой, делать вид, что все это ты видишь ежедневно и ничем не отличаешься от толпы, ничего не боишься, что за тобой никто не следит и никто не преследует. Время от времени его взгляд натыкался на имя команданте Рохелио, напечатанное большими черными буквами на развешанных по стенам плакатах; увидев себя символически распятым на очередной городской стене, он испытывал одновременно и страх, и гордость, в полной мере осознавая, что его жизнь не похожа на жизнь других, что он не обыватель, а боец.