Судя по движущемуся открытому рту, Олег что-то кричит. Принимается расталкивать, раскачивать, словно разошедшийся медведь, шкаф (белый, с золотистыми ручками и короткими ножками). Хватается за дверцы, вырывает их, выбрасывает разноцветные внутренности на пол. Не сразу, но шкаф поддается, обрушивается. Наверняка грохот слышат и чувствуют на этажах снизу.
Розовые, с белыми пуделька́ми шторы на крайнем окне раздвигаются, и на крошечном балконе возникает Ольга. Герман переводит бинокль на нее. Синий, длинный, с японскими узорами халат. Волосы растрепаны, рассыпаны по плечам, изящные, затейливо изогнутые губы – синие, как у индианки какой-нибудь. Ольга смотрит с балкона вниз, обхватывает себя исхудавшими руками. Снег пытается и ее заштриховать, но он по-прежнему слаб и медлителен.
Хорошо, однако, что у Германа бинокль, а не винтовка с оптическим прицелом. За спиной Ольги сквозь прореху в шторе просматривается детская – здесь все, что может развлечь трехлетнюю девочку. Розовый и огромный, как безумный торт, игрушечный замок. Машина, на которой можно кататься, – тоже, разумеется, розовая. Велосипед. Медведи, куклы в дорогих платьях. Странные яркие предметы на полках розового шкафчика. Не в каждом магазине найдутся такие изыски. Что ж, Ариша, не взыщи, придется тебе довольствоваться помойным лего да мячиком из прошлой жизни.
Когда Олег врывается на балкон, Ольга уже перегнулась наполовину через перила. Он пытается оттащить жену, но та упирается. Ломакины борются. Облачка пара от их частого дыхания рождаются и тут же растворяются под продолжающимся снегом. Олег что-то кричит, по лицу Ольги текут слезы. Олег хватает жену за волосы и затаскивает-таки в комнату. Там наотмашь ударяет ее по голове. Штора задергивается.
Сверху на лестнице раздаются шаги. Герман опускает бинокль и закуривает. Знакомый легкий перестук, быстрый шаг. Спиной Герман ощущает тепло и юность спускающейся. По позвоночнику пробегает озноб. Герман прикрывает глаза. Сейчас-сейчас сквозняк донесет запах духов. Да, вот и он, знакомый цветочный запах Escada. Герман чувствует присутствие Евы так явственно, что его руки и ноги покрываются пупырышками восторга. Стук каблуков совсем рядом, за спиной. Поравнялась с Германом. Его ладони разогрелись и пульсируют. Шаги начинают отдаляться, становятся всё гулче, четче, будто это уже не каблуки стучат, а метроном отмеряет внеземное время.
Герман тушит сигарету о банку «Нескафе» (эта фирма, похоже, специально выпускает жестяные банки в качестве пепельниц для подоконников). Бросает взгляд на дом напротив. Выдыхает напряжение последних месяцев. У него получилось!
20
В январе 1983-го Герман пошел в класс Евы. Бабушка и директор сумели договориться. Теперь Герман сидел за партой с сестрой, смотрел, как ее рука в пятне зимнего солнца выводила с нажимом цифры в тетради. На переменках он не сводил глаз с ее темной макушки, мелькавшей то здесь, то там – Ева любила бегать по коридору наперегонки с мальчишками и Лидочкой, ее верной подружкой.
Герману требовалось все время видеть сестру. Чтобы грудная клетка работала, впускала и выпускала воздух, обеспечивая жизнь, ему необходимо было держать в поле зрения радужные переливы бантов Евы, влажный блеск ее крупных передних зубов, вспархивание белоснежных кружевных воротничков платья, когда Ева поднималась с места, чтобы ответить учительнице. Он нуждался в шумах ее дыхания – тяжеловатого, с сопением, когда она раздраженно закрашивала в альбоме шинель солдата на уроке рисования, или легкого, струящегося, когда, наклонившись, шептала Герману на ухо секрет, который понадобилось немедленно рассказать посреди урока.
Как масло для двигателя, в дыхательные пути Германа должен был время от времени заливаться и запах Евы. В школе к тепло-солнечному запаху, который всегда источала кожа сестры, примешивался сладковатый запах вспотевшей полной шеи и затылка с прилипшими после прыжков и бега волосами. Как бы туго бабушка по утрам ни зачесывала волосы Евы, разделяя пробором голову на два полушария, как бы ни удерживала их в хвостах или косичках резинками и бантами, уже к обеду часть волос выбивалась, высвечивалась на зимнем солнце и создавала вокруг головы сестры нечто вроде священного ореола.
К естественным запахам Евы примешивался всегда и какой-нибудь съедобный – леденцов «Дюшес» (их, обсыпанные стеклянной сахарной крошкой, Ева хранила в бумажном пакете в портфеле и употребляла по два, а то и по три сразу) или мандарина, яблок, вафель. Ей все время требовалась подпитка. Герман отдавал сестре то, что бабушка клала и в его портфель (она им все давала поровну, кроме разве любви). Ева любила пожевать что-нибудь прямо на уроке. По какой-то необъяснимой причине ей разрешались вещи, за которые остальным детям грозили большие неприятности. Даже не то что разрешались – скорее, восьмилетняя Ева разрешала их себе сама, а окружающие отчего-то соглашались, что ей и в самом деле можно. Впрочем, Ева была лучшей ученицей в классе и любимицей учительницы.
Учительница в Евином классе была много старше Елены Алексеевны. Она носила вязаные свитера с толстым горлом, а если вдруг надевала платье или блузку, горло все равно оказывалось замотано шалью или шарфом. При малейшем крике или сквозняке у Софьи Андреевны пропадал голос. Часто этаким потусторонним шепотом она объясняла правила или читала отрывки из учебника по чтению. И что странно – все дети сидели тихо. Не то что в классе, откуда Герман ушел. Казалось, учительница ничего особенного, отличного от действий Елены Алексеевны не делала. Даже слова произносила те же. Но вот ее слушались, а Елену Алексеевну – нет.
Софья Андреевна никогда не вызывала Германа к доске, смотрела сквозь пальцы на то, что он все задания переписывал у сестры. Она будто не замечала, что он есть в классе. Лишь иногда останавливала на нем отрешенный взгляд тяжелых глаз с густо накрашенными ресницами, прищуривалась, точно пыталась вспомнить, кто он и что здесь делает. Чуть заметно морщилась, словно от внезапной головной боли, переводила взгляд на Еву или кого-то другого из детей, снова воодушевлялась и продолжала урок дальше. А Герман втягивал голову в плечи.
Оказавшись во втором классе, Герман и вправду ничего не понимал ни в русском, ни в математике. Когда кто-то из учеников решал задачу на доске или писал под диктовку предложение, он пытался уяснить, как тот это делал. Все было напрасно. Читал он тоже плохо. На физкультуре сидел на скамеечке, мучительно ожидая, когда закончится урок. Вообще-то он тоже мог вот так кувыркаться на матах, сидеть, вытягивая руки то к левой, то к правой ноге, и еще делать кое-какие упражнения. Но возиться с ним никто не собирался. Время инклюзивных школ и классов еще не наступило. Дети спешили поскорее переделать упражнения и приступить к игре в пионербол. О, с каким счастьем они вставали по шесть человек с обеих сторон сетки. Подпрыгивали, сосредотачивались, ждали свистка.
Как же Герману хотелось подержать обтрепанный, обляпанный, но тугой веселый мяч, вдохнуть его пыльный, разогрето-терпкий запах кожи, попробовать бросить через сетку. Попроси он, ему наверняка дали бы разок сыграть. Но он так и не решился.
Ева и подавала, и ловила мяч хорошо, но лучшая среди девочек была Лидочка, верная подружка Евы. Загноившиеся под сережками уши, треники с отвисшими коленками, растянутая белая футболка. Щеки и тонкие оплывшие губы, всегда красные, обветренные, – Лидочка любила их облизывать. Когда Лидочка ловила мяч, то становилась похожа на дрессированную собаку – мгновенно вычисляла траекторию и делала минимальное количество движений, чтобы наверняка его схватить. Она могла поймать почти любой мяч – слабо брошенный, но умудрившийся-таки перелететь через сетку, косой, запутавшийся в движениях. Обманку вычисляла в два счета и бежала туда, куда надо. Могла поймать даже крученый – такой, кроме нее, умел посылать только второгодник Артем. Надо ли говорить, что команда, за которую играла Лидочка, всегда выигрывала.
Каждый раз, когда Лидочка приносила команде очко или ловила сложный мяч, Ева радостно кричала ей или показывала большой палец, направленный вверх. Лидочка улыбалась и нет-нет да и пронзала сидящего на скамейке Германа ядовитым взглядом. Лидочка была раздавлена несправедливым маневром судьбы, втиснувшей Германа между ней и обожаемой Евой. Ей пришлось уступить Герману место за партой рядом с Евой и приходилось терпеть его присутствие на тех занятиях и прогулках, которые раньше принадлежали только ей и Еве. Лидочка уже не раз пыталась подставить Германа перед Евой, не понимая, какие крепкие канаты связывали брата и сестру.
Каждый вечер к Морозовым стала приходить Елена Алексеевна. Ее модная стрижка постепенно исчезала, волосы блекли, теряли определенность цвета, облепляли маленькую голову, свиваясь сзади в жидкий небрежный пучок. Лицо похудело, вытянулось, ямочек на опавших щеках уже было не различить, зато нос шагнул вперед и расширился. Только глаза горели как раньше. Но огонь в них был уже другой – лихорадочный, больной, страстный.
Елена Алексеевна теперь носила серое платье, стянутое на талии серым же кушаком. Герман больше не видел на ней ярких платков, кулонов, не чувствовал запаха духов – разогретой на солнце розы, теперь от Елены Алексеевны всегда пахло хозяйственным мылом. Войдя к Герману в комнату, она сразу проходила к письменному столу у окна. Как когда-то в классе – к учительскому. Паркет поскрипывал под круглыми пятками, обтянутыми заштопанными чулками. Поставив коричневый лоснящийся портфель на один из двух стульев, расстегивала замок, выкладывала учебники с закладками, толстую тетрадь, простой карандаш, всегда остро заточенный. Потом опускала портфель на пол, а сама садилась. Герман усаживался на второй стул. Русский, математика, чтение. Каждый вечер, даже в выходные.
Вот один из таких вечеров. В открытую форточку дует сладковатый апрельский ветер, несет запах пыли и первой зелени. Шпиль высотки в окне протыкает красное, как щеки и уши Германа, облако, очертаниями напоминающее зубчатый марсианский замок (вот бы где спрятаться от Елены Алексеевны).