32
Бабушка умерла в 1991 году. Елена Алексеевна присматривала за Германом и Евой, пока Герману не исполнилось восемнадцать. После этого Ева ее выставила, заявив, что теперь она и Герман оба совершеннолетние и сами могут о себе позаботиться. В 1993-м Елена Алексеевна приватизировала квартиру на Ботанической улице и оставила ее Герману, оформила продажу, а сама скрылась за воротами монастыря в Архангельской области.
Ева и Герман учились: Ева на романо-германском отделении филфака МГУ, а Герман – в Первом меде. Они перебрались в квартиру на Ботанической улице. Ева выбрала комнату с видом на старые сосны во дворе, а Герман – ту, из которой была видна Останкинская телебашня. Бабушкину квартиру сдавали, на то и жили.
Пожалуй, лучшего времени в жизни Германа было не сыскать. Квартиру на Ботанической почти каждый вечер заполняли Евины гости. Человек десять – пятнадцать. Едкий дым от бычков в пепельницах белыми змеями танцевал на подоконниках, столах, полу. Прихлебывая из стаканов, надкусывая яблоки, гости разглагольствовали об искусстве, свободе, любви. Ева собирала вокруг себя все больше творческих людей – художников, музыкантов, фотографов, поэтов. Были и киношники. Эти время от времени подкидывали Еве эпизодические роли: соседки, проститутки, сотрудницы милиции. К своим актерским способностям она относилась скептически, но сниматься соглашалась, потому что, как она говорила, ей было интересно попробовать все в этом мире. Ее девиз совпадал с девизом кока-колы: бери от жизни все.
Иногда Ева позировала для художников. Однажды перевела какую-то сентиментальную книжку с французского и получила гонорар. Зачитывала, смеясь, Герману фрагменты о страстной любви главной героини Моники. Но больше переводить не стала. Ее задачей было попробовать и двигаться дальше. Получить новый опыт. Ни один аспект жизни не должен был ускользнуть.
Герман даже немного полюбил вечерние сборища в квартире, хохот, яростные споры, свиту поклонников Евы, странную музыку, парочки в углах. Потому что, когда этих сборищ не было, не было и Евы – она уезжала, как она говорила, изучать жизнь и людей. В горы, на остров, в другую страну. С мужчиной, в компании или одна. Спустя некоторое время всегда возвращалась. После того случая еще в школе, когда она исчезла на несколько дней, Ева с год ни с кем не заводила отношений, а потом мужчины стали появляться в ее жизни один за другим. И если про тот, первый случай Герман так никогда и не узнал ничего, то про всех последующих мужчин Ева ему всегда рассказывала, а часто и знакомила с ними.
Романы Евы развивались по одному сценарию. Сперва, забыв обо всем на свете, она кидалась в новые отношения, жадно впитывала чужую жизнь, восхищалась ее неизвестной прежде формой, примеряла на себя и упивалась до самозабвения. Потом, через некоторый промежуток времени (всегда непредсказуемый по длительности) с неизбежностью цунами, приходящего за землетрясением, любовный морок покидал Еву, и она возвращалась к брату на Ботаническую улицу до следующего романа. Приходил черед вечеринок.
Комнату Германа гости по умолчанию не занимали. Даже если он был на работе. На протяжении всех шести лет обучения Герман работал – то санитаром, то медбратом на скорой помощи, а с четвертого курса ходил на дежурства в хирургию. Если же он был дома, то проводил среди гостей Евы с час-два, жуя кусок мяса с вилки или потягивая пиво. Он быстро насыщался мозгодробительными разговорами, незнакомыми именами, названиями фильмов, романов, музыкальных групп и, прихватив бутылочку пива или кусок пиццы, возвращался в свою комнату к Dendy. Или, если ему было скоро на работу, укладывался спать.
Иногда к нему заглядывал кто-нибудь из гостей почитать в тишине лекции к завтрашнему экзамену. Иногда заходил кто-то из поклонников Евы поплакаться. Еще, бывало, кому-нибудь из перепивших или перекуривших гостей делалось плохо, и с Германа требовали немедленной медицинской помощи. Если он мог помочь, помогал.
После третьего курса Ева бросила университет. Когда Герман время от времени интересовался ее планами на будущее, она отшучивалась:
– Мне просто интересно жить, – говорила она.
Если он настаивал, удивлялась:
– Герман, ты чего? Вот не ожидала, что ты заделаешься занудой.
Он пожимал плечами.
– Я и есть зануда. И боюсь за тебя. Боюсь, что ты натворишь глупостей. Боюсь, что очередной поклонник пырнет тебя ножом.
– Почему же именно ножом? – смеялась Ева.
Иногда она таскала Германа по закоулкам города, где можно было съесть что-нибудь этакое – жуткий хот-дог с сомнительной сосиской, терпкой горчицей, маринованными неизвестно кем и когда огурцами. Выпить ужасный жженый кофе. Чуешь, какой восхитительно ужасный кофе? Съесть жирный борщ из непромытой тарелки, позавчерашний салат под аккомпанемент восхитительно пошлой попсы. Глаза Евы в такие моменты сияли: да ты что, какая еще гадость! Это же настоящая жизнь.
А как она ходила на рынки! Герман прятал руки и взгляды от нахально настойчивых окриков торговок. А Ева входила в кураж, с удовольствием пробовала разогретую за день вишню, кусочек персика, окорока, сморщенный сухофрукт, искренне закатывала глаза от удовольствия, хвалила, интересовалась «родословной» товара, шутила. И через несколько минут даже самые вздорные торговки, а уж тем более торговцы, влюблялись в Еву, в ее чистое веселое лицо, правильные черты, щербинку между передними зубами, темные до плеч, прямые, вопреки моде на химию и начесы, волосы, в ее тонкую белую рубашку, прямую осанку. Веселели, отвешивали с прибаутками товар и даже почти не обманывали, а бывало, и отдавали в довесок что-нибудь – горсть смородины, веточку пахучей кинзы или раздавшийся в боках, налитой сочный помидор.
На рынке Ева заставляла и Германа пробовать прожарившуюся на солнце, навещаемую мухами копченую селедку, обтереть о джинсы яблоко и откусить его, глотнуть дешевого вина у старого грузина, съесть ложку варенья у бабушки из Александрова (ложку бабка потом протирала подолом ситцевого платья в мелкий цветочек). Жирные истекающие маслом чебуреки, хачапури и прочие восточные изыски, которые давно прижились на рынках… Почувствовать жизнь, вот как она это называла. Да, последствий таких прогулок у Евы не было, ей всегда везло, а Герман расплачивался чем и положено – рвотой, поносом, температурой.
– Хочешь быть чистюлей, братец, не выйдет, – говорила она ему время от времени. Однажды заставила украсть в магазине записную книжку в кожаном апельсинового цвета переплете. Чтоб не зазнавался. Сама вышла и ждала его на улице. Когда Герман, вспотевший, бледный от напряжения и страха, выбрался из магазина, чувствуя твердую обложку под ремнем брюк, то тут же схватился за это место на животе, будто у него случился приступ аппендицита. Ева, хихикая, потащила его за угол. Велела продемонстрировать добычу. Осмотрела, полистала, давясь смехом, кивнула: ничего так. От записной книжки шел терпкий запах новой кожи, бумаги, Герман почувствовал тошноту и чуть было не выбросил добычу в урну. Ева схватила его за руку: ты что? Отличная же вещь. Она снова забрала книжку, провела подушечками пальцев по рифленой коже, прикоснулась к ней губами, будто к Библии, и положила к себе в сумочку. Потом Герман не раз видел эту записную книжку в руках Евы, она записывала туда телефоны, рецепты, складывала осенние листья.
Иногда Ева брала Германа с собой на вечеринки в дома, где ручки на дверях стоили больше годовой зарплаты хирурга в городской больнице. Там было еще хуже, чем на рынках. Герман смущался, не знал, куда деть руки, не знал, как есть блюда, которые подавали вышколенные официанты с застывшими лицами. Поэтому в основном пил и рассматривал с показным интересом детали гобеленов на стенах. Ева же и там была сама собой.
Удивительным образом Ева всегда выглядела своей в любой среде. Например, на свадьбах подруг или друзей, куда Герману изредка тоже приходилось ходить с ней, Ева могла спеть с бабами «Виновата ли я», «Терем», «Несе Галя воду», «Кто родился в январе» и прочие свадебные песни, организовать похищение невесты, заставить жениха пить шампанское из туфли. С удовольствием, не обращая внимания на фырканье и хихиканье подруг-ровесниц над этими старомодными обычаями. Могла покурить настоящую махорку с дедом, приехавшим на свадьбу, оглушенным столицей, но скрывающим волнение под махорочным дымом. Поболтать с ним. Ночью на обратном пути могла присесть рядом с бомжами у метро, необидно так протянуть им бутылку пива и повести разговор о жизни часа на три.
Один из дней того времени отчего-то хорошо сохранился в памяти Германа. Ноябрь. Предзимнее солнце освещает кухню, в стекловидном воздухе плывут облачка муки: Ева готовит пирог. Вечером ожидаются гости. Тесто уже уложено в форму и поставлено в духовку. Сверху Ева украсила его разноцветными цукатами и марципаном. Несколько дней назад Ева вернулась из поездки к морю. С кожи ее еще не сошел загар, поэтому зубы с щербинкой, которыми она от усилия прижала нижнюю губу, кажутся чрезмерно белыми. Пальцы с серебряными кольцами и запястья с браслетами из-за того же загара утончились и вытянулись. Персиковый сарафан в муке. Темные волосы слегка порыжели от южного солнца, они недавно подрезаны и ровной линией касаются плеч.
На столе в миске лежат цукаты – желтые, нежно-зеленые, прозрачно-красные. Цукаты Ева привезла из поездки, как и марципан, запах которого витает на кухне. А Герману она привезла халат – шелковый, переливающийся, с воротником – и заставляет теперь в нем ходить. В первое время Герман делал вид, что надевает этот халат для нее, но, по правде говоря, в нем и правда удобно. Может, потому, что Герман уже привык ходить во врачебном халате, засунув руки в карманы. Сейчас карман оттопыривает пачка сигарет.
Герман выкуривает сигарету, закрывает створку окна, усаживается на стул, вытягивает ноги. Берет из миски зеленый цукат, отправляет его в рот.