Ева. Я знаю, кто тебя убил — страница 29 из 42

Романы Евы по-прежнему развивались по одному сценарию. Герман давно научился жить в соответствии с ним, так, как люди живут в соответствии с тем или иным временем года. Пришла осень – надевай плащ, бери с собой зонт; зима – кутайся в шарф, не забывай сушить ботинки; весна – любуйся цветущей сиренью да зашторивай окна от ядовитого солнца; лето – доставай рубашку, чихай от пыли и потей от жары. Ничто не говорило, что в этот раз будет по-другому.


Возвращаясь домой в ту зиму 1996 года, Герман, бывало, останавливался на улице, оглядывался, прислушиваясь, как визжат по грязному снегу машины, постукивает, набирая скорость, трамвай или как свистит ветер в голых зимних деревьях. В магазинчике на углу покупал сосиски, пиво. Выпив на улице одну бутылку, заходил в видеопрокат. Кассеты в пластиковых коробах пахли магнитной лентой и пылью, табаком, запахами тех квартир, рук, в которых побывали. Герман выбирал фильмы долго, бродил между рядами, зависал в полусне. Жестокая бессонница опять мучила его. Она всегда возвращалась в периоды, когда Ева пыталась в очередной раз взять любовный Килиманджаро. Правда, бессонница была с капризами. Спать Герман не мог только дома. В больнице, в минуты отдыха, едва коснувшись жесткой дерматиновой кушетки, засыпал мгновенно. Да что там, даже сидя спал. Прислонившись затылком к крашеной стене, или уронив подбородок на грудь, или – что еще лучше – положив руки на стол и уткнувшись в них. Если бы не Пантюша, ожидавший сосисок и ласки, он бы и не приходил домой.

В видеопрокате Герман выбирал американские вестерны или боевики, где добро и зло легко определялись, а концовка была справедливой и позволяла некоторое время думать, что и в жизни действуют те же ясные правила. Алеша, прыщавый паренек-продавец лет шестнадцати, с длинными сальными волосами, собранными в хвост, рассказывал Герману о новинках, иногда специально оставлял их для него. Бывало, Герман и паренек перекидывались словами о погоде, обстановке в районе. Между ними зародилась симпатия, которая, возможно, при других обстоятельствах могла вырасти в дружбу. Таких зачаточных, пунктирных связей у Германа было немало. Подобно пауку, с помощью тонких нитей Герман прикреплял себя к городу, времени. Чтобы как-то удержатся, продержаться без Евы.

В ту зиму такими нитями Герман был связан не только с Алешей, но и с продавщицей в магазинчике на углу, узбечкой Юлдуз, которая, выложив на прилавок сигареты, сосиски и пиво, иногда – молоко, не торопилась дать сдачу, рассказывала о доме под Ферганой, его устройстве, родителях, братьях, гранатовом саде. С армянином-сапожником, латавшим ортопедические ботинки Германа. С Арсеном Герман не разговаривал ни о чем, кроме ботинок и стоимости работы, но чувствовал единение с обстоятельностью, несуетливостью старого армянина, с гордостью за свою работу и любовью к ней. Чувствовал и что он, Герман, тоже симпатичен сапожнику.

А еще была Лена, проститутка. Она жила в соседнем подъезде, ее балкон примыкал к балкону Морозовых. Герман и Лена часто одновременно курили и подолгу разговаривали. Правый клык Лены выступал из ряда зубов вперед, поблескивал и гипнотизировал Германа. Красный лак на ногтях всегда был полустершимся. Ее номер телефона руки Германа иногда сами набирали ночью.

Лена приходила всегда с литровой банкой горохового супа. Прижимала ее к груди. Суп, а также большие круглые очки, превращавшие ее в подслеповатую библиотекаршу, предназначались для любопытных соседей, если те вдруг не спали. Пусть считают, что она подбивает к Герману дорожки. Лена растила четырехлетнего сына, которого безмерно любила, и не хотела, чтобы в районе кто-то знал, чем она занимается. Суп был вкусный, густой, с копченостями. Герман даже предлагал платить за него, но Лена отказывалась. У нее были свои принципы. В отличие от Лидочки, которую Герман больше не видел с того утра, когда ушел за несколько часов до поезда в Адлер, Лену не удивляла привязанность Германа к сестре.

Лена, конечно, приходила отработать и получить деньги, но ей нравилось и вести беседы с Германом. Вообще-то она окончила философский факультет, и ее нет-нет да и тянуло разобраться в том, как все в мире устроено.

– Все эти книги и фильмы, – сказала она как-то, кивнув на журнальный столик с книгами и кассетами, – легенды, песни врут, когда ставят во главу жизни секс, сексуальную любовь мужчины и женщины. Обманутые писателями и режиссерами люди страдают, вместо того чтобы определить и принять ту страсть, которая выпала им. Сколько я наблюдаю – мужчин в основном, – у каждого есть своя страсть, стержень, пуповина, которая связывает и примиряет с миром. Без этой страсти ему не выжить. И далеко не всегда она зиждется на сексе и даже не всегда направлена на одушевленный предмет. Есть у меня один клиент, – она завела глаза, – изучает облака. Целые лекции прочитывает мне каждый раз. У него есть жена, которую, как он говорит, он очень любит. Но я не сомневаюсь, если не будет жены, а будут облака, он выживет и – о ужас! – будет счастлив, а если будет жена, но не будет облаков, то и его не будет.

Отчасти Герман был согласен с Леной.

37

На сосисках, пиве, выпечке, которой его подкармливали медсестры, а также на гороховом супе Лены Герман впервые в жизни поправился, пришлось даже купить новую одежду и новый свитер большего размера. С Евой он виделся редко.

– Чего это ты вдруг сделался жирным? – с изумлением говорила она каждый раз, ущипнув его живот. Как-то весной прислала сообщение. Герман был как раз на практике в больнице. Собственно, уже пора было уходить домой, но он медлил. Ему нравилось в больнице, здесь мир был ясен и понятен. Герман стоял в переходе между корпусами и курил, глядя на апрельский больничный сквер, только что промытый дождем, когда пейджер в его халате ожил. Экран подсветил несколько слов: «Я, кажется, заболела. Сама не доеду. Я у Вероники Петровны. Армянский переулок, дом…».

Дверь Герману открыла сухая старуха.

– Здравствуйте, Ева у вас?

Опершись на палку двумя руками, старуха впилась взглядом в Германа. Жадно, точно световым лучом в темной комнате, принялась шарить по его лицу. Герману стало неловко от столь неожиданного внимания к своей физиономии. Минуты шли, а старуха ничего не говорила, не приглашала, но и не закрывала дверь. Просто стояла и смотрела на Германа. Наконец в глазах ее мелькнуло какое-то движение, и она, шаркая, удалилась вглубь квартиры, оставив дверь открытой. Герман вошел в прихожую, пахнущую старой обувью и пылью, закрыл за собой дверь.

– Ева, ты тут?

– Герман, иди сюда, – донеслось из комнаты справа.

Комната плыла в зыбких апрельских сумерках. Ева, поджав ноги и укутавшись одеялом, лежала на диване. Вся ее поза, расслабленность и уверенность в теле говорили, что она тут не впервые. Рядом на журнальном столике белела чашка. За открытой форточкой накрапывал дождь. Робко, с перебоями, постукивал в стекло, подсвечиваясь зеленым от вывески «Аптека» на здании напротив. Увидев Германа, Ева попыталась сесть, но тут же упала на вышитую цветам подушку. Засмеялась.

Герман уселся на диван рядом:

– Что ты тут делаешь? Что случилось?

– Это квартира Вероники Петровны.

Видя, что Герман не понимает, пояснила: – Ну Веро́ника. Помнишь, бабушка еще все время ей звонила?

– А-а-а.

– Вон посмотри на фотографию в середине… – Ева указала рукой на стену, на фотографию молодого человека в военной форме.

Герман скользнул взглядом по фотографии, упрятанной в тяжелую раму с бронзовыми завитками. Вокруг были еще фотографии, почти вся стена была ими увешана, другую стену занимала советская стенка. За ее стеклом белели в сумерках дымковские игрушки, солдатики, коллекционные машинки.

– Что случилось, Ева? Что у тебя болит?

– Тут повсюду его фотографии. Мы с бабушкой раньше часто приходили сюда. Бабушка и Веро́ника усаживали меня вон на тот стул у окна. Умилялись и чуть не плакали, восклицая, как я похожа и на отца, и на них обеих, и надо же – как удивительно передаются фамильные черты. Скармливали мне коробку пирожных, только чтобы я сидела спокойно, не вертелась, не болтала ногами и дала им на себя насмотреться, ну то есть на свое, морозовское.

– Ясно. – Герман потрогал руку, лоб Евы. – У тебя температура?

– Они пили ликер, слушали пластинки вон на том самом проигрывателе, смеялись… – Глаза Евы лихорадочно поблескивали, говорила она все быстрее. – Мне разрешали играть всеми этими фигурками, солдатиками, машинками. Непременно указывая, что это папины, что это папа ими играл, а вот этими карандашами он рисовал, а вот эту книжку очень любил. А потом, спустя какое-то время, они всегда заводили разговоры о тебе. И я сворачивала игры, спешно дорисовывала замки, потому что знала, что скоро последует. Веро́ника выкрикивала, что ты ублюдок, что ты сломал Александру жизнь. Из-за тебя ее любимый мальчик оборвал все связи, и теперь она не знает, где он, что с ним, жив ли он, солнце, единственная радость ее жизни – тут она взвизгивала и начинала страшно плакать, рыдать. Говорила, что бабушка выжила из ума, если воспитывает тебя, пусть она приведет тебя, и она, Веро́ника, собственноручно открутит тебе голову.

– Вот как?

– Бабушка тебя защищала и говорила, что нельзя знать наверняка, Морозов ты или нет. Кончалось обычно ссорой между ними. Но потом, спустя время, бабушка снова приводила меня. И все повторялось. Бабушка запретила тебе рассказывать о том, что тут происходило, сказала, что тебя это может сильно расстроить, что…

– Ева! – Герман сжал ее плечи. – Все это очень интересно, но давай сначала с тобой разберемся. Что случилось?

– Я упала. – Она хихикнула. – В книжном. Олегу учебники по английскому покупала.

– Чем ударилась?

– Ну не знаю, не помню. Голова внезапно закружилась. С утра еще чувствовала себя как-то странно, глотать было больно.

– Раздевайся.

Герман включил верхний свет, сумерки за окном сразу сгустились. Ева разделась до нижнего белья травянистого, нежно-зеленого цвета. Герман помог ей. Он придирчиво осмотрел тело сестры. Он знал его как свое – шрамики, родинки, рисунок вен под кожей. Выступающая чашечка колена, нежная ямка на внутренней стороне локтя. Бедра узкие, но изгиб талии присутствует, груди тяжеловатые, не большие и не маленькие. Соразмерные, как и каждая часть ее тела. Ева была сложена хорошо, была действительно красива. Неудивительно, что у нее было столько поклонников. Но Герман никогда не воспринимал ее так, как они. Однажды он попытался объяснить Лидочке, которая вечно обвиняла его в наклонностях к инцесту, что, если не брать во внимание подростковый возраст, когда эрекция возникает даже от шелестения листьев, Ева никогда не возбуждала его и даже не вызывала подобных мыслей. Чтобы почувствовать сексуальное возбуждение, говорил он, нужно посмотреть с некоей дистанции, отделиться, обособиться, но в данном случае это невозможно – они с Евой как сиамские близнецы, спаянные невидимой плотью. Слишком близко. Слишком жалко. Как может собственная рука или нога вызывать возбуждение?