Ариша берет свободной рукой стул и переносит его на середину комнаты. Стул деревянный, в стиле «гранд», удобный, с поручнями и мягкой шкуркой на сиденье. Подарок от Ариши на заработанные летом деньги. Как в твоих вестернах. Ходила на ВВЦ в костюме-кукле овцы и раздавала листовки – приглашения в детский развлекательный центр. Садится на краешек. Сколько раз Герман представлял эту сцену, сколько слов и фраз подготовил, но сейчас все они куда-то подевались.
– Рассказывай, – бросает Ариша безжизненно.
Солнце за окном сдвигается, и световой пучок проникает в глаза Ариши. Герман видит, что зрачки девочки хаотично пульсируют – то расширяются, то сужаются. Так бывает у пациентов, когда они испытывают предельную физическую боль. Он докуривает сигарету, гасит окурок в пепельнице, стоящей на полу у кресла. Набирает в грудь воздуха, но долго не может начать, не понимая, какую точку отсчета выбрать.
– Представь себе конец лета, – наконец говорит он. – Возможно, даже начало сентября, потому как солнечный воздух прозрачен и прохладен. Ева (лет трех, как я потом высчитал) сидит на полу и заводит юлу…
Тени постепенно заполняют комнату, обосновываются в углах, под мебелью, в складках Аришиного пальто-пуховика (она его так и не сняла), джинсах, впадине зашнурованных ботинок. Тени наползают и на лицо Ариши, выражение ее глаз больше не видно Герману. Ему остается только догадываться, что она чувствует. Пистолет по-прежнему направлен на него, локоть Ариши опирается на подлокотник. Его девочка выглядит лет на пять старше, чем утром, когда она, чмокнув Германа в щеку и обдав мятной жвачкой, открыла дверь и ушла. По сути, навсегда.
Герман не привык много говорить. Язык опух, его шершавая поверхность, как липучка-застежка, сцепляется-расцепляется с сухим нёбом. Сердце глухо, часто и как-то издалека стучит, будто мальчик с той стороны бьет мячом о стену дома, или нет – не мяч, та штука, металлическая, расшатываясь, ударяет по стенам старого дома, разрушая его с каждым ударом все сильнее.
Как воспримет Ариша то, что он сейчас расскажет? Поймет ли его? Оправдает ли? Как рассудит? Герман может многое приукрасить, добавить, сгустить краски, может, по сути, наврать, сочинить что угодно, чтобы сохранить ее расположение. Свидетелей-то нет. Может выставить себя спасителем, а похитителем назначить кого-то другого. Эта заманчивая мысль брезжит на горизонте, пока он рассказывает о ранних годах.
Но по мере того как он рассказывает, Герман осознаёт, как для него важно суждение Ариши о том, что на самом деле произошло. Ближе Ариши у него никого нет. И если кто-то вообще способен понять его, то это она.
За окном меж тем сгущаются сумерки, мандариновый свет на коленях Германа становится тягучим, как сироп, и захватывает все больше пространства. В поисках подходящих слов Герман встает и начинает ходить, припадая, как всегда, от волнения на правую ногу. Тень в халате движется за ним по стене. Мальчик, про которого он говорит, мальчик, катящий санки по лесу, кажется ему самому незнакомым. Герман вглядывается в него, стремительно приближающегося к моменту, когда зубья спрятанного под снегом капкана вонзятся в ногу, и раздробят кости, и определят этим все дальнейшее. Переезд в Москву. Бабушка, которая не признавала за родного и равнодушно растила. Болезненная зависимость от Евы, когда после издевательства на чердаке он не мог дышать, если рядом не было сестры.
– Хватит про детство. Я обо всем этом знаю от Веро́ники. Тебе не повезло, да. Когда Веро́ника рассказывала, я заливалась слезами. Но в 2003 году, когда ты украл меня, ты был взрослый, врач и вполне себе с ногами.
Герман, запнувшись на полуслове, останавливается у стола. За окном стемнело, на стекла легла проекция комнаты, этого импровизированного зала суда – опустевшее временно кресло подсудимого, напольная лампа, Ариша с пистолетом на стуле посреди комнаты, шкаф, диван, стол. Герман, в халате, стоит, руки в карманах – он настолько привык к медицинскому халату, что и дома не может ходить в другом виде одежды.
Смотрит на Аришу. Да, говорить, выстраивать интригу и главную линию он не мастак. Он может только так, по-простому, от начала и до конца. Но и как по-другому? Сказать: я любил сестру, был сильно привязан к ней? Эти захватанные, затертые до неузнавания слова не вызовут никакого отклика в душе. Нет, он должен рассказать Арише, как ждал Еву в больнице, как терпел боль, потому что знал: Ева придет и снова мир, краски, радость будут ему возвращены. Как копил для нее косточки абрикосов из компота, а она приносила ему ворованные крышки от духов и всякие пахучие штучки, которыми он консервировал минуты счастья с сестрой и которые позволяли продержаться до следующего ее прихода. Как взрывалась радостью каждая клеточка тела, когда он обнаруживал, как всегда прозевав момент прихода, Еву в палате.
Тоска по Еве накрывает Германа. Нет, никого кроме Евы нет и никогда не будет у него. Герман берет чашку с остывшим чаем, делает пару глотков. Чай сладкий, склизкий. Запах бергамота настоялся и превратился в концентрат. Других чайных пакетиков дома не оказалось. А с бергамотом он никогда не любил. И вот теперь этот вечер будет всегда выпрыгивать, как джинн из лампы, при запахе бергамота (если у вечера, конечно, будет продолжение).
Герман снова идет к креслу, садится:
– Ариша, если ты просто копишь злость, чтобы хватило сил спустить курок, то смысла в моем рассказе нет никакого.
– Я хочу узнать, зачем ты убил моих родителей. Что с того, что муж твоей сестры женился на другой женщине?
– Я их не убивал. Хотя и хотел.
Девочка наводит пистолет на фигурку ковбоя на столе и стреляет, фигурка падает, а от стены отскакивает штукатурка. Значит, патроны на месте. Если бы Герман был ковбоем в вестерне, он бы успел выхватить пистолет из рук Ариши.
– Ты посылал родителям мои вещи и убил их этим. Рассказывай уже! Пока я нас обоих не застрелила. И не вставай больше.
– Убив меня, ты сама станешь убийцей.
– Я убью преступника. Может, у тебя и подвал есть с привязанными девушками или детьми? А может, ты украл меня, чтобы как-то использовать в будущем – для опытов, на запчасти? А? Говори уже. Пока я не передумала слушать.
Герман продолжает. Постепенно подходит к тому, как они с Евой, уже студенты, жили самостоятельно. Как Ева бросалась в очередную любовь, а он с котом ждал, когда очередная попытка Евы взять любовный Килиманджаро провалится. А попытка неизбежно проваливалась. Теперь, после того как Веро́ника сказала то, что сказала, Герман понимает почему. Почему в конце концов все летело в тартарары. Герман рассказывает Арише, как вытаскивал Еву каждый раз после разрыва, следил за ней, о ее стремлении пробежать перед поездом, пройти по карнизу и к другим опасным средствам, чтобы почувствовать себя живой, просто снова почувствовать себя. И как потом все налаживалось, и они снова жили вдвоем, точнее, втроем с котом. До следующей любовной попытки Евы.
– А Лида? – спрашивает вдруг Ариша и наконец снимает пальто, не забывая, впрочем, то одной, то другой рукой целиться в Германа.
– Лида? – Герман не сразу понимает, о ком это она. – Лидочка? – с удивлением переспрашивает он.
Вот уж, что называется, ни к селу ни к городу. Историю с Лидочкой вполне, по его мнению, можно было опустить.
– Это была твоя девушка?
– Ну, в некотором роде.
– Ты ее бросил?
– Там все было сложно. Лидочка училась с Евой и со мной в одном классе. В младших классах страшно ревновала Еву ко мне. Однажды даже засунула гадюку в мой портфель, а та вылезла на уроке. Никто не пострадал, слава богу. Летом перед десятым классом мы с ней… сблизились…
– Переспали?
Герман неожиданно для себя покраснел: он никогда не обсуждал, не затрагивал с Аришей подобные темы.
– Да, и Лидочка стала ревновать меня уже к Еве. Ревность – это и была вся Лидочка. Вся ее сущность. Для ревности было достаточно просто мысли в ее голове, что уж говорить о реальных вещах. Я боялся в ее присутствии приласкать ее же кошку, у нее была такая короткошерстная, с голубыми глазами. Однажды сдуру признался, что мне очень нравится дерево с серебристыми листьями в сквере по дороге к ее дому. Я всегда задерживался возле него. Любовался. Спустя несколько дней после того, как я рассказал о нем Лидочке, обнаружил на месте красавца-дерева пенек со свежим срезом. Не знаю, как она это осуществила, с чьей помощью. Когда дело доходило до подобных ревнивых выходок, Лидочка была очень изобретательна.
После таких выходок Лидочка была необыкновенно ласкова, предупредительна, нежна и, помирившись, они не вылезали из постели. Эти подробности Герман опускает. Он берет с пола газетную вырезку с надписью от руки. Как же он сразу не узнал этот почерк?
– Так ты разговаривала с Лидочкой?
Молчание в ответ.
– И что она? Как живет?
Молчание.
Судя по вырезкам, Лидочка отслеживала судьбы его и Евы. По крайней мере некоторое время – все даты до 2010 года. Получив эти вырезки, Ариша и сложила два и два.
– Ты не любил ее? Лидочку? – спрашивает Ариша.
– Лидочка не имеет отношения к тому, что произошло с тобой и твоими родителями.
Ариша пожимает плечами, Герман продолжает. Чтобы объяснить, почему он и Ева оказались на вокзале в декабре 1995 года, приходится вкратце рассказать о Елене Алексеевне.
– А она права, Веро́ника, – тихо говорит Ариша, выслушав рассказ об учительнице. – Ты, па, – оговорилась, морщится, будто пчелу проглотила, – ты разрушаешь жизни всех вокруг себя.
Герман после паузы продолжает:
– Время от времени Елена Алексеевна посылала нам гостинцы. Передавала с проводниками, пассажирами. В декабре 1995-го мы с Евой встречали поезд, точнее человека, с которым она в очередной раз передала посылку. Это был Олег.
– Мой отец.
– Поезд опаздывал. Было холодно, мы замерзли. Ева предложила пойти домой. Если бы я послушал ее и мы ушли, то ничего бы этого… – Герман замолкает на полуслове, оглядывает стены комнаты, – не было. Но мы не ушли. И поезд вскоре показался. Не знаю, что нашла Ева в Олеге. Он был менее интересным, чем ее прошлые любовники. Мы с ней в то время мало общались, но, когда пересекались, она выглядела счастливой, деятельной, полной планов. Что-то в ней переменилось, она стала мягче. Я увлекся работой и, наверное, впервые почувствовал почву под ногами, понял, как мне жить, увидел перспективу. Это было хорошее время. Казалось, все неприятности, которые преследовали меня в детстве, ушли. И мы с Евой перестали быть инопланетянами, ассимилировались наконец. Даже наша непонятная многим привязанность друг к другу ослабла.