Эвакуация. 1941—1942 гг. — страница 19 из 24

Станок просится в Москву

Московский станкостроительный завод «Красный пролетарий» отправился в эвакуацию сразу после кризисных дней середины октября 1941 года. Тогда казалось – подальше от реальной опасности. 18 октября ушел в Челябинск первый эшелон, а к концу месяца – последний. Предприятию было предложено влиться в формировавшийся в то время на Урале комплекс «Танкограда», и москвичам пришлось всерьез побороться за право сохранить относительную автономию. К тому их побуждал не только, как сказали бы сегодня, «корпоративный патриотизм», но и понимание ключевой роли станкостроительной отрасли в развитии индустриальной державы. Раствориться в гигантском танкостроительном комбинате легко, но получится ли возродиться в прежнем качестве после войны – большой вопрос. А не будет у страны своих станков – чем оснащать строящиеся заводы?

Москвичей понял и поддержал тогдашний первый секретарь Челябинского обкома ВКП(б) Н.С. Патоличев, и в результате они и в Танкограде остались краснопролетарцами, получили в свое распоряжение два пролета строящегося цеха № 3 и принялись осваивать изготовление танковой коробки скоростей. Производители популярного в те годы токарного станка «ДИП-200» и с коробкой скоростей не подкачали: им хватило месяца, чтобы наладить поточное производство достаточно сложного механизма. Мало того, пока шло освоение этой продукции, они еще успели помочь местным предприятиям наладить изготовление деталей для «катюш» (сами «катюшами» успели позаниматься еще до эвакуации, в Москве).

Словом, москвичи в Челябинске работали с полной отдачей, рассчитывая, что чем больше они успеют сделать для фронта, тем скорее фронт покатится в обратную сторону, а значит, окончится их вынужденная «командировка» и они смогут вернуться домой.

Как вспоминал сорок лет спустя П.Ф. Тараничев, тогдашний директор завода «Красный пролетарий», радостная весть о разгроме немцев под Москвой оживила надежду на возвращение:

«Припоминается характерный случай. Как-то в нашем корпусе подходит ко мне старый строгальщик-краснопролетарец и, показывая на свой станок, с этакой лукавинкой говорит:

– Смотри, Петр Федорович, станок в Москву просится.

И верно. В целях скорейшего пуска оборудования и с учетом того, что краснопролетарцы размещены здесь временно, до готовности намеченного для них цеха, станки устанавливали без закрепления на специальном фундаменте, что в некоторых случаях применялось и в мирное время. И вот незакрепленный строгальный станок словно тронулся со своего места в сторону ворот: “просился в Москву”».

Увы, срок возращения беженцев зависел не только от того, где проходила линия фронта. Хоть немцев от столицы отогнали, а цеха завода в Москве не были ни разрушены, ни разорены (часть коллектива даже и не уезжала – оставалась на месте, чтоб выполнять срочные военные заказы), отправлять домой краснопролетарцев власти не спешили, чтоб не нарушить производство танков. Им поставили два условия: подготовить себе замену на оставляемых рабочих местах и забирать, уезжая, не все привезенные с собой станки, а только те, что не заняты на производстве танков.

Краснопролетарцы выполнили эти условия безоговорочно и почти так же быстро, как освоили производство коробок передач: уже в феврале 1942 года шестьсот молодых уральских станочников готовы были принять вахту от уезжающих, а станки были поделены при полном соблюдении интересов танкового производства. Но даже при таком раскладе пятьдесят краснопролетарцев для гарантии непрерывности танкового производства были задержаны в Челябинске еще на полгода. И все же в конце февраля 1942 года первый эшелон с работниками и оборудованием московского завода «Красный пролетарий» отправился в реэвакуацию!

Слово «реэвакуация» менее привычно для уха, нежели «эвакуация», потому что его реже употребляют. И по темпам, и по масштабам, и по смыслу возвращение «к родным пенатам» отличалось от эвакуации существенно. Реэвакуацию никто не рассматривал и не рассматривает сейчас как стратегическую операцию, призванную повлиять на исход военного противоборства. Это была часть плана восстановления народного хозяйства, разрушенного и расстроенного войной. Потому, между прочим, она с войной и не закончилась: последние ее упоминания в официальных документах относятся уже к 1946 году, хотя в каких-то формах она продолжалась и дольше.

Начать реэвакуацию как можно раньше было психологически важно, поскольку возвращение беженцев по домам явилось бы заметным для всех знаком поворота в ходе войны, добавило бы уверенности в победе. Но поспешность и массовость движения людей и техники в обратном направлении – с востока на запад – свела бы на нет стратегический замысел, заложенный в идее эвакуации как передислокации «жизненной силы России». Более того, и для военной промышленности, и для страны в целом она в той ситуации была бы просто гибельна.

Вот почему первые эшелоны в сторону Москвы (а за судьбой столицы все следили особенно пристально) все-таки потянулись еще в декабре 1941 года. Но в основном это были эшелоны, которые просто не успели дойти до места назначения, их и завернули в исходные пункты. А те, что прибыли на место (пусть даже к концу декабря), обязаны были, не ориентируясь на сводки с фронта, разворачивать производство, как было им предписано военно-хозяйственным планом на 4‑й квартал 1941 года и на 1942 год.

Однако и в отношении тех, кто уже приступил к работе на Урале, довольно скоро были предприняты шаги по возвращению – очень, правда, осторожные шаги. 22 января 1942 года ГКО принял постановление «Об оборудовании для Москвы и Московской области» – в нем речь шла о реэвакуации некоторых московских предприятий: автозавод, Первый подшипниковый завод, «Завод имени 1905 г.» НКПС, № 67 НКБ, завод шлифовальных станков, некоторые научные и проектные институты. Вот и «Красный пролетарий» попал в их число.

Осторожная и малая первая волна реэвакуации к лету 1942 года и вовсе иссякла: немцы опять перешли в наступление на юго-восточном направлении. Пришлось даже на время возродить «комиссию Шверника», чтобы возобновить эвакуацию, – на этот раз в более ограниченных масштабах.

Продолжилась реэвакуация лишь с осени 1943 года. Теперь она носила более уверенный и широкий характер, но и ее назвать массовой вряд ли правомерно. Она проводилась неспешно и осмотрительно, можно сказать – точечно, поскольку задача заключалась не в том, чтобы восстановить все, «как было», а в том, чтобы, воспользовавшись самой судьбой навязанным «капитальным ремонтом», произвести радикальную реконструкцию хозяйства страны, сделать его менее уязвимым для внешних угроз и более надежным для дальнейшего развития отечественной индустрии.

В прежнем, довоенном виде промышленность была теперь просто не нужна. Ей придавалась новая конфигурация, соответствующая и горькому опыту войны, и изменившимся социально-экономическим реалиям, и видам на будущее. Отправной точкой для нее стали стратегически важные достижения в области военного производства, полученные вследствие тяжелой, но спасительной эвакуации.

Благодаря военно-промышленному комплексу, что был создан в глубоком тылу воюющей страны ценой огромных усилий и безвозвратных потерь, причем главным образом за счет ресурсов, мобилизованных с помощью эвакуации, Урал стал, по слову поэта, «опорным краем державы». Вынуть из его опоры какой-то «кирпичик» – значило бы ослабить ее. Разумеется, руководство страны, регионов, промышленных отраслей, предприятий пойти на это никак не могло.

Так что бесполезно было «станку проситься» на прежнее место.

Но и отказаться от реэвакуации было никак нельзя.

По мере продвижения фронта на запад приобретала все большую масштабность, актуальность и остроту проблема возрождения народного хозяйства в освобожденных районах. А возможно ли возрождение без возвращения на исконное место предприятий, возле которых люди из поколения в поколение жили, кормились, растили детей, постигали свою человеческую суть и утверждали свое человеческое достоинство?

Но как совместить одно с другим: возвращать нельзя, но необходимо?

Пришлось решать эту головоломку, не очень считаясь с личными интересами беженцев. Нынче это дает повод к лишним обвинениям «режима», и против этих обвинений трудно что-либо возразить. Разве что одно: а что лучшее можно было придумать в той (снова безвыходной!) ситуации?

Самый распространенный вариант решения напоминает старую воинскую традицию, о которой я упоминал в начале книги: если в ходе кровопролитного сражения погибает полк, но оставшейся от него небольшой группе солдат удается спасти полковое знамя – значит, полк не исключается из состава вооруженных сил. Его заново комплектуют, оснащают вооружением и возвращают в строй под прежним названием.

Примерно по такой же схеме возродились на прежних местах и Московский ЗИС, и «Красный пролетарий», и Подшипниковый завод, оставив на Урале своих «двойников», не претерпевших от реэвакуации заметного ущерба. Московский автозавод, к примеру, вывез на восток 12,8 тысяч единиц оборудования, а к весне 1942‑го возвратил в свои цеха лишь три тысячи. ГПЗ-1 отправил на Урал три тысячи, а возвратил 979 единиц. И так практически в любом случае. Так что если говорится, что какое-то из предприятий было реэвакуировано, то это не следует понимать слишком буквально.

Расчет был на то, что отделялась для возвращения жизнеспособная часть производственного «организма», несущая в себе, фигурально выражаясь, «генетический код» предприятия. Речь идет и об опытных руководителях (судя по некоторым примерам, руководителей легче «распускали по домам», нежели высококвалифицированных рабочих), и об инженерных службах. Возвращалось (как в случае с «Красным пролетарием») специализированное оборудование, а парк универсальных станков можно было пополнить, в частности, за счет «бездокументного оборудования», которого немало скопилось на так называемых «эвакобазах».

На одной лишь Челябинской эвакобазе к 1 марта 1943 года накопилось 1285 единиц невостребованного промышленного оборудования. Оно отнюдь не было «бесхозным», потому что все принадлежало государству. Его нельзя было взять и утащить просто так, но ГКО имело полномочия им распорядиться. Туда за ним и обращались предприятия, возвратившиеся домой с сильно поубавившимся «багажом».

Конечно, за счет разгрузки эвакобаз оборудовать реэвакуированные заводы было невозможно, и в действие был введен известный еще до войны механизм «шефства». Он был сродни мобилизационным планам, действовавшим в начале войны. Нужен, к примеру, броневой стан в Магнитогорске – его и везут, не ожидая приближения фронта, из Мариуполя. Вот и теперь: не хватает какого-то станка, трансформатора или генератора на восстанавливаемом заводе в Брянске или Краматорске – ищут, где на востоке он есть и с ним без ущерба для нужд оборонной промышленности могут расстаться. Обычно и находили, и отправляли на «подшефное предприятие» или на «подшефные территории».

В таком же порядке оправлялись и материалы, и люди.

Известны случаи, когда «в порядке шефской помощи» на запад посылались целые предприятия. Это уже точно не была реэвакуация: ведь они ехали не «домой», а «из дома». Но не было это и эвакуацией. Они же уезжали не из опасной зоны. Так или иначе, по решению ГКО в 1944 году на запад только из Челябинской области отправились три предприятия: Златоустовский насосный завод со всем оборудованием, материалами, заделами и основными кадрами рабочих в количестве 200 чел. в поселок Свессы Сумской области; завод № 13 из Усть-Катава на завод № 592 в город Мытищи Московской области; оборудование, строительные механизмы и рабочая сила со строительства Челябинской станции на Лисичанскую станцию Подземгаза.

Определенная часть оборудования для эвакуированных заводов поступила из Германии в счет репараций, но это уже позже – после войны.

Таким образом, движение эшелонов с промышленным оборудованием и людьми на запад, вслед за отдаляющимся фронтом, в действительности было новым экономическим маневром, имеющим цель не возвратить вывезенные на восток оборонные заводы, а воссоздать их заново на прежних местах. Там возрождалась порушенная войной жизнь, возрождалась в новом качестве.

С момента «реэвакуации» – скорее символической, нежели «взаправдашней» – начинался и новый этап истории предприятий, которые прибыли на Урал в ходе эвакуации и были здесь радикально реорганизованы. Теперь их связь с прародиной была как бы упразднена, они окончательно перестали считаться эвакуированными. Они стали уже безоговорочно уральскими предприятиями, у них появились свои потенции развития, им предстояла своя судьба.

Выиграть мир!

Для тех, кто вынес на своих плечах тяжесть великой войны, день ее окончания стал самым счастливым в жизни. И для страны он главный день в новейшей истории.

А ведь это был еще и переломный, кризисный день, потенциальная опасность которого, пожалуй, сравнима даже с опасностью первого дня войны. Для наглядности опять напомню легенду про марафонца, упавшего замертво после успешного завершения 42‑километрового бега. В реальности даже и после не столь изматывающей дистанции бегуну, лыжнику, конькобежцу опасно резкое торможение на финише: организм может не выдержать внезапного сброса нагрузки.

Можно обойтись и без аналогий: есть документальное свидетельство. На одном из стендов Музея энергетики Урала экспонируется график суточной работы системы Свердловэнерго на 9 мая 1945 года (потребление). В ночные часы – примерно до семи утра – зигзагообразная линия в основном выше ожидаемого уровня. С семи до девяти – резкий спад: люди узнали о победе! Потом острые зубцы: подъем – спад, подъем – спад. Но на уровне намного ниже ожидаемого. «Кардиограмма» энергопотребления очень наглядно отображает неровный пульс промышленного производства на Среднем Урале в тот день.

Применительно к стране, завершающей войну, опасность резкой остановки имеет смысл совсем не метафорический. Надо представить себе враз остановившиеся конвейеры, продукция которых шла на фронт, больше уже не существующий, а вместе с ними ведь должны остановиться и предприятия, поставляющие металл, и сырьевые, топливно-энергетические потоки…

И тут же в одночасье высвобождаются – выбиваются из привычной уже колеи – миллионы людей, которые в годы войны оставили учебу или домашние дела, получили минимальную подготовку, чтобы выполнять простейшую операцию у конвейера, производящего, например, артиллерийские снаряды, крылатые мины для «катюш», да хоть бы и танки или самоходки. Как ни кощунственно это звучит, эти люди – огромные армии людей! – кормились от войны, а теперь остались не у дел. И вдобавок начинают возвращаться по домам демобилизованные солдаты – миллионы молодых людей, которые ушли на фронт почти мальчишками, научились хорошо воевать, но – только воевать…

Как избежать коллапса? Экономическая и социально-историческая ситуация требовала решительного и смелого маневра, сопоставимого по масштабу с эвакуацией. Посредством эвакуации страна выиграла войну, а теперь требовался маневр, который позволил бы «выиграть мир».

Маневр ради мира был совершен. Был он не менее драматичен, чем эвакуация, и результаты его оказались неоднозначными (да ведь и цена Победы была чрезмерно велика!). Народу опять пришлось претерпевать невероятные трудности и лишения – и терпели, повторяя, как мантру: «Лишь бы не было войны!» И войны не было – значит, главная цель маневра была достигнута. Но опять-таки: какой ценой? Не в первые послевоенные годы, а десятилетия спустя родилась мрачная шутка, что войны не будет, но борьба за мир достигнет такого накала, что не останется камня на камне.

Неверно было бы, однако, сводить послевоенный маневр к пресловутой «борьбе за мир». Хотя не следует ее и недооценивать: участие в этом движении таких людей, как Фредерик Жолио-Кюри, Пабло Пикассо, Жоржи Амаду, Поль Робсон и др., ощутимо влияло на мировое общественное мнение. С другой стороны, советские люди, слишком тяжело пережившие войну, с пониманием относились к чрезмерным расходам государства на оборону. Но для разрешения кризисной ситуации в стране очень важно было провести отчетливую черту между завершенной войной и наступившим миром. Сделать что-то такое, чтобы победители все-таки почувствовали, что они победители. Что налаживается мирная жизнь, за которую они воевали и на фронте, и в тылу. Но чтобы одновременно сознавали, что в мирной обстановке работать надо, не сбавляя усилий, ибо только теперь и начинает строиться новая жизнь, которую прежде якобы «мешали строить враги».

Если взглянуть на послевоенную ситуацию в стране с этой стороны, то представляются разумными меры руководства страны, иные из которых сегодняшними публицистами комментируются с ухмылкой: отмена карточной системы в декабре 1947 года (ох и постояли после того в очередях!), проведенная одновременно с ней денежная реформа (кому-то зарплату выдали уже новыми – повезло, а кому-то накануне)… Хотя все, конечно, понимали, что реформа нужна. И ежегодные мартовские – сначала достаточно весомые, а под конец совсем уж символические, но все-таки! – снижения цен.

К мерам, помогающим преодолеть психологический порог между военным и мирным временем, надо отнести постановление, принятое в 1945 году, о первоочередном восстановлении пятнадцати разрушенных городов. После изгнания оккупантов в руинах лежали сотни городов (если считать не только большие, но и малые), но взяться сразу за все не хватало ни средств, ни сил. Выбрали те, что более других на виду – крупнейшие и старейшие: Минск, Смоленск, Брянск, Новгород, Воронеж, но и Вязьма, и Великие Луки… По той же причине затеяли строительство в Москве ожерелья «сталинских высоток», включая парящее над городом новое здание Московского университета. (Университет в этом ряду – символ не столь, конечно, амбициозный, как довоенный, так и не построенный, Дворец Советов, но более отвечающий духу времени.) А во многих других городах, больших и малых, в то же время – среди обветшавших, неухоженных кварталов – построили роскошные по тем временам культурные центры: драмтеатр с дорической колоннадой в Брянске, Дом культуры завода Уралэлектроаппарат на Эльмаше (в Свердловске), Дворец культуры энергетиков (в поселке СУГРЭС) и т. п.

И сняли праздничный фильм «Кубанские казаки» – не лживый, а необходимый истощенному социальному организму, как витамин.

Конечно, было ожидаемым – оно и произошло – смягчение трудовой дисциплины: перестали считать уголовным преступлением (хотя безнаказанным оно не оставалось) опоздание на работу, даже и прогул; позволялось по своей инициативе сменить место работы (хотя лучше – «переводом») …

Очень значимым сигналом о возвращении к мирной жизни стала передача прежним владельцам помещений, занятых все военные годы под оборонные предприятия и эвакогоспитали. Освободили здания театров в Златоусте, Челябинске, Свердловский ТЮЗ – для театров; здания университета – для университета, мемориальный дом Д.Н. Мамина-Сибиряка – для музея Мамина-Сибиряка (который готовили к открытию, но не успели открыть летом 1941 года) … В систему образования были возвращены школьные здания.

Между прочим, Свердловское облоно, воспользовавшись этой кампанией, очень настойчиво добивалось получения в свое распоряжение дома по Почтовому переулку, 7, где в 1942–1943 годах размещался Президиум Академии наук СССР, хотя системе образования он никогда не принадлежал (строго говоря, еще до революции там размещался учительский институт. Уральскому филиалу академии удалось отстоять его для горно-геологического института.

Однако и для «социальной терапии», и для дальнейшего развития страны важно было не только «подать сигнал», но и реально «перенастроить» трудовую активность общества, задать иное, отчетливо послевоенное направление трудовым усилиям, создать ориентиры для новой героики и новых «героев труда».

Над всем, что в советское время связывалось с «трудовым энтузиазмом», нынче принято иронизировать. Такое отношение будто бы подтверждается и преданиями, которые живут практически в каждой семье и вызывают к себе больше доверия, чем официальные источники. Предания эти не обманывают: люди того времени не были примитивными «совками», как их пытаются нынче представить идеологи либерального толка. Это были нормальные, трезвомыслящие люди, они умели и поиронизировать по поводу существовавших порядков, и – пусть с оглядкой, пусть не в любой компании – рассказать уместный анекдот. Но они умели ценить труд и мастерство; нормы трудовой морали по дореволюционной еще традиции сидели в них прочнее, чем в сегодняшних «прагматиках», и было им не все равно, как зарабатывать свой хлеб. Слова могли быть казенными, но труд был подлинный. Поэтому, подтрунивая над тогдашними лозунгами, они, тем не менее, скромные свидетельства общественного признания своих тогдашних трудовых доблестей по сей день бережно хранят – если, конечно, судьба позволила им дожить до нынешних дней.

Первое направление трудовых усилий обозначилось как бы само собой: после того, как огненный и железный вал фронта прокатился по стране от Бреста до Сталинграда и обратно, страну нужно было восстанавливать. Открывался огромный фронт работ, и он имел такую же всеобщую моральную поддержку, как недавняя вооруженная борьба с врагом. Новый трудовой фронт открыли, как только произошел надежный, явно уже необратимый поворот в ходе войны. В середине июля 1943 года совершилось знаменитое танковое сражение под Прохоровкой – центральный эпизод Курской битвы. Оно переросло в наступление, остановить которое противник был уже не в силах. Еще не завершилась битва под Курском, когда ЦК и Совнарком приняли постановление «О неотложных мерах по восстановлению хозяйства в районах, освобожденных от немецкой оккупации» (21 августа 1943 года). Началась большая и разумно организованная – спланированная – работа. Ею предусматривалось, в частности, введение в кратчайшие сроки хозяйственных объектов, которые должны были не только стать экономической базой возрождаемой на этих территориях жизни, но и включиться в продолжающуюся общую работу для фронта, для победы.

Одним из способов помочь возрождению территорий, опаленных войной, стало возрождение предприятий на месте тех, что были эвакуированы, но прижились на новых местах. То немногое, что все-таки возвращалось, напоминало зерно, высаженное в весеннюю почву. В нем заключена «программа» развития растения, но, чтобы она реализовалась, нужны «строительные материалы» (для зерна – микроэлементы, а тут – длинный список того, что нужно, в том числе и стройматериалы в буквальном смысле). Обеспечить приток этих материалов должен был набравший силу тыл.

Вот почему уже с осени 1943 года с Урала в западные районы пошли эшелоны со станками, машинами, металлическим прокатом, цементом, стеклом и всем прочим, что нужно для возрождения промышленности, жилья, инфраструктуры. Это было не возвращение эвакуированного, но в определенном смысле на эвакуацию походило: думали не столько о восстановлении того, что было раньше на этих территориях, а о том, что здесь должно появиться в соответствии с новыми хозяйственными планами. При этом сократили, насколько позволял существовавший экономический порядок, пути от тыловых «доноров» к восстанавливаемым хозяйственным объектам: снабжение шло не через Москву, не через Госплан, а – в порядке «шефской помощи» – от предприятия к предприятию, от территории к территории, от города к городу. Например, Магнитогорский металлургический комбинат помогал восстанавливать «Запорожсталь», Челябинская область активно участвовала в восстановлении Донбасса, Уральский турбинный завод (до 1948 года он назывался еще заводом № 76) и Уралэлектроаппарат включились в работу по восстановлению энергосистем освобожденных районов и т. д. Эта работа требовала наращивания на уральских заводах производства «мирной» продукции.

Однако не надо представлять дело так, будто перестройка производства на мирный лад совершалась лишь под влиянием внешних обстоятельств. Дальновидные хозяйственные руководители еще в разгар войны, торопя приближение победы, думали и о том, каким образом придется перестраивать производство, когда долгожданная победа придет. Так, директор Уралмаша Б.Г. Музруков еще в начале 1944 года создал небольшой творческий коллектив, который в обиходе окрестили «группой завтрашнего дня». Это неофициальное название точно выражало суть порученного ей задания: подготовить предложения по перестройке производства после окончания войны.

Для работы в группе никто не был освобожден от своих основных обязанностей, ибо во многом на них держалось производство: главный технолог (ставший вскоре главным инженером) С.И. Самойлов, начальник планового отдела В.М. Пекаревич, заместитель директора В.Н. Соловьев, главный конструктор по индивидуальному производству А.Б. Верник, главный металлург Н.Н. Покалов и ряд других руководителей завода, авторитетных не только по должности, но, прежде всего, по уровню компетентности. Наверно, им было непросто выкраивать часы в своем напряженном рабочем графике, чтоб не только заявить идею, но и обосновать ее расчетами, графиками и иными весомыми аргументами. Зато никто лучше их не знал завод в его тогдашнем состоянии, его ресурсы и потенции, возникшие в ходе освоения «военной специальности». Им ничего не нужно было «выдумывать из головы»: они были подобны шахматистам, разыгрывающим труднейший миттельшпиль, но знающие свои возможности и умеющие просчитывать партию на много ходов вперед. И роль Музрукова не сводилась, конечно, к тому, чтобы поставить задачу перед своими сподвижниками: Борис Глебович сам стал главным идеологом и «мотором» разработки этой стратегии.

Очень важно также, что эту инициативу поддерживал дальновидный нарком Малышев – без его покровительства заводскую «самодеятельность» могли и прихлопнуть.

Любопытно, что просчитывать свой план перехода в послевоенное состояние руководители Уралмаша начали до того, как планированием развития советской экономики после войны занялись руководители государства. Нет, разумеется, о будущем думали и «наверху». И не только думали – делали на удивление много: открывали новые вузы, научные учреждения, закладывали важные исследовательские проекты… Однако то были планы развития, то есть прибавления к тому, что имеет страна, каких-то новых звеньев, без которых ей в будущем не обойтись. А трансформацией в мирных целях чего-то такого, что создавалось для войны, те планы не были. Между тем уралмашевская «группа завтрашнего дня» продумывала именно варианты превращения военного производства в производство продукции мирного назначения, в чем и заключалось ее новаторство.

Сегодня многие, наверно, сказали бы, что Музруков и его команда, не дожидаясь окончания войны, разрабатывали план конверсии. В то время слова «конверсия» не знали. (Вернее, знали, но в другом значении, к военному производству оно не имело отношения.) Но дело не в слове, а в смысле. Слово «конверсия», вошедшее в наш обиход в «лихие девяностые», к той перестройке производства, что готовилась на Уралмаше еще во время войны, никак не применимо. Не разоружение предполагалось, не капитуляция, не переход на производство титановых кастрюлек вместо баллистических ракет, а полноценное, да еще и с приращением, использование всего потенциала, накопленного при производстве сложной военной техники, для усиления экономической мощи государства.

Поворот планировался очень конкретно: соотносили возможности обновленного войной предприятия с достоверно просчитанными прогнозами острых потребностей народного хозяйства страны, которое придется в кратчайшие сроки возрождать из руин. Прислушивались к пожеланиям хозяйственных руководителей самого высокого уровня. Планы, вырабатываемые уралмашевской «группой завтрашнего дня», были настолько обоснованны и реальны, что тут же волею руководства завода начинали облекаться в дела. Не ожидая лучших времен, на заводе создавали конструкторские бюро по прокатному, прессовому, экскаваторному, дробильному оборудованию, и эти творческие коллективы без промедления приступали к разработке конструкций, которые на поточных линиях завода, как только для того созреют условиях, должны заменить бронекорпуса, танки, самоходки. Мирная жизнь утверждалась на заводе еще до того, как окончилась война.

В конечном итоге определились три основных направления послевоенного развития, следуя которым Уралмаш, продолжая оставаться «заводом заводов», должен был наладить производство таких видов продукции, в которых страна нуждалась в тот период не меньше, чем воюющая армия в танках. Во-первых, производство буровых установок, которые до того в СССР не производились, а нужда в них была огромная. Заняться ими просили бакинские нефтяники, их ходатайство поддерживал нарком Малышев. Во-вторых – тяжелые карьерные экскаваторы. Их тоже не выпускало ни одно предприятие в СССР, а требовалось их, по оценке экспертов, не менее 150 штук в год. Ну и, в-третьих, традиционное для Уралмаша доменное, прокатное и иное оборудование для восстанавливаемых и строящихся металлургических заводов.

План был логичен, хорошо обоснован и просчитан, и его предстояло утвердить в Москве. В полной уверенности, что процедура утверждения будет легкой, почти формальной – ибо кто же станет возражать против того, что очевидно? – директор Музруков отправился в столицу согласовывать план.

И в первом же высоком кабинете его ждал «облом»: секретарь ЦК Г.М. Маленков взял короткий тайм-аут, чтобы «посоветоваться с товарищами», а на следующий день сказал по телефону, что план не подпишет, и, не объясняя причины, положил трубку.

«Товарищами», с которыми посоветовался Маленков, оказался С.А. Акопов, с 1937 по 1939 год возглавлявший Уралмаш. С Уралмаша он ушел на повышение – в заместители наркома тяжелого машиностроения, потом стал наркомом среднего машиностроения, потом был «брошен» на автомобильную промышленность, но позицию по Уралмашу, оказывается, сохранял твердую: вы, дескать, хотите сделать завод серийным и тем самым подорвать развитие черной металлургии – не позволим!

Свой резон был и у И.Ф. Тевосяна, наркома черной металлургии: мне, дескать, экскаваторы не нужны, а потребуются – куплю за границей. И буровые машины его будто бы не касались.

И Н.С. Козаков, нарком тяжелого машиностроения, в ведение которого Уралмаш переходил после окончания войны, проект не поддержал: вы, мол, должны работать на металлургию, а буровые машины и экскаваторы – не ваша забота.

Никаких аргументов директора Уралмаша никто из них даже слушать не захотел. Казалось, проект безнадежно провален. Но Музруков проявил настойчивость и нашел-таки влиятельных сторонников: нарком нефтяной промышленности Н.К. Байбаков был «по определению» заинтересован в уралмашевских буровых машинах. А.И. Микоян, ведавший торговлей с заграницей, оценил, какие выгоды сулит производство буровых машин и экскаваторов у себя дома: какая экономия валюты! Получив такую поддержку, Музруков позвонил Малышеву и Вознесенскому – и вопрос был поставлен на обсуждение на самом высоком правительственном уровне. Дело кончилось тем, что 15 декабря 1945 года уралмашевский проект подписал Сталин.

Под мирный план, с энтузиазмом воспринятый уралмашевским коллективом, многое на заводе пришлось перестраивать. Оригинальным организационным решением стала централизация технологических служб, позволившая в значительной мере снять противоречие между «штучным» производством, на которое изначально был ориентирован «завод заводов», и преимуществами серийного производства. Дело в том, что в конструкциях «штучных» машин использовалось множество стандартных или родственных деталей и узлов – так почему бы для их проектирования и изготовления не использовать принципы серийного производства? Это значительно ускоряло и удешевляло процесс создания новой техники.

Новый организационный принцип диктовал другие требования к планировке производственных площадей, к расстановке оборудования. Опираясь на опыт военных лет, уралмашевцы сумели произвести крупномасштабные перемены быстро и без остановки действующего производства. Демонтировали и переносили сотни станков, строили новые корпуса, прокладывали коммуникации. Оборудование нового цеха буровых машин – его площадь составляла 8 тыс. кв. метров! – смонтировали «по-фронтовому» за одну лишь неделю, хотя по нормам мирного времени на то ушло бы месяца два. За неделю смонтировали в ноябре 1946 года и оборудование экскаваторного цеха.

Тем временем конструкторы доводили до стадии полной готовности рабочие чертежи, технологи разрабатывали оснастку.

Производство буровых установок начинали с нуля: на заводе не было ни специалистов этого профиля, ни опыта производства. За дело принялась группа энтузиастов, участвовавших до того в конструировании разных машин (в их числе был, в частности, и Леонид Александрович Ефимов, отличившийся на прессовом оборудовании). Вскоре определился лидер – Гурген Бейбутович Карапетян. С буровыми установками он прежде тоже дела не имел: с 1932 года работал на Уралмаше, за два года до войны окончил заочное отделение Уральского индустриального института по специальности станки, инструменты и холодная обработка металлов. Но задача его увлекла.

Уже весной 1946 года конструкторы выдали чертежи, в октябре группа получила официальный статус конструкторского бюро нефтепромыслового оборудования, которое возглавил Карапетян. А к ноябрю были изготовлены три опытных образца установки Уралмаш-3Д, которые нефтяники восприняли с энтузиазмом, и в 1947 году таких установок было выпущено уже 75, а вскоре их производство довели до 300 штук в год (тогда как до войны в стране их было всего 250). Успех окрылил конструкторов, они принялись совершенствовать свое детище – и, как это бывает, не всегда удачно. Одна новация, к примеру, вызвала такие осложнения, что пришлось остановить производство, но ситуацию удалось выправить. И в конце концов уралмашевцы добились того, что их установки по эксплуатационным качествам не уступали зарубежным, а обходились в несколько раз дешевле. В 1948 году Карапетян и его ближайшие сотрудники были удостоены Сталинской премии «за усовершенствование конструкции и организацию серийного выпуска тяжелых нефтебуровых установок».

Тяжелые буровые установки остались одним из главных направлений уралмашевского производства на десятилетия вперед. Уральский завод создал технологическую базу для освоения топливно-энергетических ресурсов Западной Сибири; мировую славу Уралмашу принесли установки для сверхглубокого бурения: самая глубокая в мире скважина – Кольская, 12 262 метра, – пройдена с помощью уральской техники. Принципиально новый технологический уровень добычи углеводородов был достигнут с помощью уралмашевских установок кустового бурения.

Карьерные экскаваторы – второе направление развития Уралмаша в послевоенные годы. До войны тяжелые карьерные экскаваторы в СССР не выпускались. Первая такая машина с ковшом емкостью 3 куб. метра была спроектирована на уральском заводе под руководством молодого конструктора Бориса Ивановича Сатовского еще в 1937–1938 годах, но в производство ее не запустили. В годы войны Борис Иванович был одним из технологов танкового производства, но уже в 1944 году возглавил конструкторское бюро горного оборудования. Ни «реанимировать» довоенную конструкцию, ни копировать зарубежные образцы он и его коллеги не стали; созданная ими машина СЭ-3 (то ли «Скальный», то ли «Сатовского» – по-разному расшифровывают; но однозначно – «электрический», с объемом ковша 3 кубических метра) оказалась в изготовлении проще зарубежных аналогов, стало быть, и дешевле, но производительней их процентов на 20. Первый экземпляр СЭ-3 хотели выпустить, по советской традиции, «в подарок 30‑летию Октября», но успели на полгода раньше – к Первому мая 1947 года. Машина получилась настолько удачной, что никакая существенная доводка ей не понадобилась, а спрос был так велик, что ее сразу же поставили на поток. Уже в 1948 году завод выпустил 122 экскаватора СЭ-3 – вдвое больше, чем американская фирма «Бюсайрус», специализирующаяся на производстве экскаваторов с начала ХХ века. В том же году группе работников Уралмаша во главе с Б.И. Сатовским «за разработку и промышленное освоение новой конструкции экскаватора высокой производительности» была присуждена Сталинская премия третьей степени.

А три года спустя конструктор Б.И. Сатовский и его сподвижники были отмечены Сталинской премией первой степени за создание шагающего экскаватора. Первый шагающий экскаватор, созданный на Уралмаше, участвовал в прокладке Волго-Донского канала, исправно прослужил тридцать лет и – вот такое совпадение! – был «отправлен в отставку» в тот же год, когда Б.И. Сатовский выходил на пенсию. Появление первого шагающего гиганта в обстановке послевоенного возрождения страны воспринималось как символ, об этом событии много говорили по радио, писали в газетах, снимали для кинохроники. Следующие машины этого класса были раз за разом все крупнее и производительнее, и счет их пошел сначала на десятки, а потом и на сотни, но производство их перешло в разряд повседневности, интереса для средств массовой информации оно больше не представляло. Так что для общественности прошел незамеченным печальный конец самого крупного уралмашевского драглайна. Экскаватор ЭШ-100.100, со стометровой стрелой и ковшом, в котором поместилась бы двухкомнатная квартира, был построен в 1980 году для Назаровского угольного разреза в Красноярском крае. Он исправно работал почти четверть века и мог бы работать дальше, но в 2004 году был остановлен и законсервирован из-за сильно понизившегося спроса на назаровский уголь. Охотники за цветными металлами растащили с усыпленного гиганта все, что представляло для них ценность, и, спохватившись, «эффективные собственники» карьера сочли, что последняя возможность извлечь хоть какую-то прибыль из «раскулаченного» агрегата – продать его на металлолом.

Отдельные экземпляры шагающих экскаваторов, габаритами поменьше, уже в 2000‑х годах были построены Уралмашем для Белоруссии – там деиндустриализация зашла не так далеко, как в России.

Третье производственное направление, прославившее послевоенный Уралмаш, – машины и оборудование для металлургического производства: доменное оборудование, кузнечно-прессовое, но, прежде всего, прокатные станы. Лидером, а вскоре вслед за тем и руководителем конструкторского коллектива, создавшего станы с маркой «УЗТМ», стал Георгий Лукич Химич. В 1936 году он окончил УПИ и пришел работать в конструкторское бюро Уралмаша. С началом войны, отказавшись от брони, ушел на фронт, воевал до победного конца и возвратился в родное КБ капитаном-артиллеристом, кавалером нескольких боевых наград и обуреваемый, по слову поэта, «марсианской жаждою творить». Он стал руководителем коллектива, которому предстояло выполнить первый крупный послевоенный заказ – рельсобалочный стан для Нижнетагильского металлургического комбината.

Рельсобалочный стан – это не один, хотя бы и крупный, механизм: это двести машин, соединенных в единый производственный комплекс. Это даже не цех, это «завод в заводе», требующий большой слаженности всех его блоков. Чтобы заставить такой мега-агрегат работать надежно и с высокой производительностью, следовало в максимально возможной степени избавить его от операций, требующих непосредственного участия человека, а в особенности – физического труда, который на прокатных станах всегда был очень тяжел и опасен. Отсюда главное направление конструкторской мысли: механизация и автоматизация.

Впервые в нашей стране рельсобалочный стан проектировался без участия иностранных специалистов, без копирования зарубежных образцов. При этом сразу творческая планка была поднята очень высоко: победители в «войне моторов» были уверены, что смогут сделать сложнейший агрегат лучше, чем делают немцы и американцы. Разумеется, решить такую задачу на одном лишь энтузиазме и творческом порыве было невозможно: конструкторы изучили станы зарубежного производства, работающие на советских заводах, изучили литературу, то и другое позволило отчетливо увидеть проблемы, не решенные мировыми производителями, и по-уралмашевски смело взяться за их решение. Конечно, огромную роль сыграл яркий творческий дар главного конструктора, который еще в начале своего инженерного поприща заявил о себе и как об ученом. В предвоенном 1940 году Г.Л. Химич опубликовал свои первые научные работы, а впоследствии стал автором более 60 статей, восьми монографий, 56 изобретений, защищенных 76 патентами в США, Англии, Германии и других странах. Его вклад в науку был удостоверен степенью доктора технических наук и званием члена-корреспондента Академии наук СССР.

Именно в результате нетрадиционного подхода к традиционным для мирового машиностроения задачам уралмашевские конструкторы под руководством Химича сделали блестящий проект, в котором нашло воплощение большое количество инноваций, официально признанных изобретениями. Нижнетагильский рельсобалочный стан «800» стал крупнейшим, самым производительным и самым автоматизированным в мире. Его производительность была почти в два раза выше, чем у зарубежных аналогов, а работой его управлял один оператор, сидящий за пультом в кабине, из которой просматривается весь гигантский цех.

Успех создателей стана был отмечен Сталинской премией первой степени. Высоким знаком признания можно считать и тот факт, что завод получил заказы на изготовление таких же станов для Индии и Китая. Штучное производство и не прекращающаяся работа конструкторской мысли стали причиной того, что станы для этих стран были не повторением нижнетагильского, а улучшенными его модификациями. Производительность их была в полтора раза выше, а вес оборудования (всех этих двухсот машин, из которых состоит агрегат) на пять тысяч тонн меньше, чем у тагильского стана. И если производительность соотнести с весом, то есть подсчитать «удельную производительность» (есть еще и такая характеристика прокатной техники), то по этой характеристике станы для Индии и Китая превосходили тагильский в два раза.

За рельсобалочными станами последовала серия толстолистовых станов «2800», которые по сей день работают на многих заводах бывшего СССР и за рубежом, серия высокопроизводительных блюмингов «1150» и блюмингов «1300», производительность которых вдвое выше, чем у зарубежных аналогов, трубопрокатные станы, установки для непрерывной разливки стали и многое другое металлургическое оборудование.

Замечательным инженерно-организационным новшеством при конструировании прокатного оборудования стала унификация узлов. При этом стало возможным применять сложную оснастку, значительно ускоряющую время обработки деталей, загружать работой уникальные станки. Отработав этот сквозной для всех участников производства прием, завод получил возможность применять серийные методы в индивидуальном производстве и, как следствие, принимать групповые заказы на изготовление сложного оборудования. Мало того, этот организационно-технологический принцип скоро вышел за рамки прокатного производства: оказалось, что в единый производственный поток можно вовлечь изготовление и доменного оборудования, и дробилок, и прессов. В результате пакет заказов, которые находились в работе одновременно, исчислялся сотней, а то и полутора сотнями агрегатов, а партии узлов, которые для них изготавливались, доходили до полутора и более тысяч. Это уже было крупносерийное производство.

Война была огромным бедствием и для всего народа, и для Уралмаша. Но, как сказал поэт, тяжкий млат, дробя стекло, кует булат. За военные годы завод неизмеримо расширил свои производственные возможности – и по оснастке, и по технологическим инновациям, и, как сказали бы сегодня, по обоснованным амбициям. Конечно, главным обретением этих трудных лет для завода стали специалисты и организаторы производства, которые уверенно поднимали планку своих творческих притязаний до мирового уровня и, случалось, уверенно превосходили его.

Перед новыми угрозами

В результате стратегического маневра, который достаточно условно обозначается понятием «эвакуация», страна не только одержала трудную победу над противником, но и стала гораздо мощнее в военно-промышленном отношении. Между тем к концу войны было уже очевидно, что победа не сулит разоружения: обстановка в послевоенном мире будет иной, но никак не менее напряженной. Поэтому практически без паузы, без передышки на базе военной экономики СССР периода Великой Отечественной войны начала выстраиваться советская оборонная промышленность, способная создать ракетно-ядерный щит, предохраняющий страну от угроз нового уровня – тех, что были столь откровенно продемонстрированы новыми претендентами на мировое господство бомбардировкой Хиросимы и Нагасаки.

Для решения этой задачи измотанная четырехлетней войной страна должна была найти в себе силы, чтобы совершить мощный рывок в сфере науки и образования, создать новые, причем не просто наукоемкие, но за горизонтом доступных к тому времени знаний, отрасли производства, которых не было не только в СССР, но даже и в самых технологически продвинутых странах Запада – США и Великобритании: хоть они и провели масштабный «эксперимент», спалив в адском огне два японских города, атомная промышленность у них тоже еще только создавалась.

Кстати, именно США показали примеры того, как это делать с максимальной эффективностью: американские закрытые города – Ок-Ридж, Лос-Аламос, Хантсвилл, – начали строить еще в годы Второй мировой войны. В них в условиях глубокой секретности сосредотачивались силы и средства для создания ядерного оружия и ракетной техники.

Между прочим, сведения об этих потаенных действиях планетарного масштаба нашему руководству не разведка донесла: они вдруг широко выплеснулись в американскую открытую печать! В августе 1945 года в Соединенных Штатах в свободную продажу поступила книга Генри Смита «Атомная энергия для военных целей». На первый взгляд, это был ошеломляющий «слив» сверхсекретной информации о том, как американцы создавали атомную бомбу. Однако профессор Смит не был «Сноуденом» того времени: его книга вышла не только с ведома, но, есть основания считать, что даже и по инициативе американских властей.

Мотивировано ее появление было самым невинным образом. В очень коротком (и очень взвешенном, надо признать) предисловии генерала Лесли Гровса, военного руководителя Манхэттенского проекта, говорилось, что нет, мол, причин, по которым эти сведения «нельзя было бы сделать достоянием широкой публики». Сам же автор, профессор Смит, апеллировал к демократическим традициям Америки: дескать, за национальную политику отвечают сами граждане страны, и они «только тогда могут сознательно выполнить свой долг, когда они достаточно информированы». Но любопытно, что под авторским вступлением стоит дата: «1 июля 1945 года», а под предисловием генерала Гровса: «Август 1945 года». То есть книга была подготовлена к печати, по меньшей мере, за полмесяца до взрыва первой атомной бомбы на полигоне Аламогордо, но «отмашка» к ее публикации совпала по времени с принятием решения о бомбардировках Хиросимы и Нагасаки. В продажу книга поступила 12 августа 1945 года – из груд оплавленных камней, в которые в один миг превратились и Хиросима, и Нагасаки, еще струился радиоактивный пар. Очевидно, что книга тоже была своего рода «бомбой», только информационной, – ее взрывом дополнили первые ядерные взрывы, чтобы придать их воздействию на политическую ситуацию в мире кумулятивный эффект.

Зачем понадобилась американскому правительству книга Смита именно в тот момент? Ответ достаточно очевиден: разрушительная сила ядерного оружия была продемонстрирована всему миру – убедительней некуда. Без такой демонстрации никто бы даже и не поверил, что такое возможно. Вот почему не было смысла издавать книгу до того, как прогремели взрывы: она бы только ослабила эффект атомных взрывов. Вот когда врата ада отверзлись, тогда и следовало дать понять всему миру, что атомная бомба – оружие чисто американское, никто другой в мире не способен ее создать. Но как в том убедить мир? Единственный способ – показать, насколько это сложно, трудоемко, капиталоемко. Для того и понадобилось достаточно широко распахнуть завесу тайны.

Тайна, впрочем, сразу была ограждена «сигнальными флажками»: «В этой книге содержатся все научные данные, опубликование которых не может нарушить интересы национальной безопасности. К частным лицам или организациям, участвовавшим прямо или косвенно в осуществлении проекта, обращаться с просьбами о сообщении дополнительных сведений не следует. Лица, разглашающие или собирающие любым способом дополнительные данные, подлежат суровым наказаниям, предусмотренным законом о шпионаже».

Любопытны еще дразнящие нотки во вступительных текстах. Генерал Гровс заявляет, что это «увлекательный, но сугубо научный отчет»; профессор Смит буквально на следующей странице говорит несколько иное: «Этот доклад не является ни официальным документальным отчетом, ни научным трудом для специалистов». Но еще страницей позже предупреждает: «Предмет изложен здесь не в популярной форме, и книга рассчитана на научных работников и инженеров, а также на других лиц с высшим образованием, имеющих хорошую подготовку по физике и химии».

Эти немного путаные оговорки, согласитесь, не имеют никакого смысла для американских «налогоплательщиков», которые «должны знать». Это, по сути, «месседж» спецслужбам и руководителям других стран, которые претендуют на какую-то роль в послевоенном мире; СССР – в первую очередь. Зовите, мол, самых подготовленных своих специалистов, всей правды мы им не скажем, но того, что скажем, вполне достаточно, чтоб они сами поняли и вас убедили, что вам такие «игрушки» не по силам. «Стоимость проекта, включающего возведение целых городов и невиданных доселе заводов, растянувшихся на многие мили, небывалая по объему экспериментальная работа – все это, как в фокусе, сконцентрировано в атомной бомбе. Никакая другая страна в мире не была бы способна на подобные затраты мозговой энергии и технических усилий».

Так что, если перевести этот «месседж» на язык родных осин, он означал: не дергайтесь и будьте благоразумны. Только «граждане Соединенных Штатов, существенно заинтересованные в благополучии всего человечества», имеют и будут иметь в обозримом будущем такое оружие, они же и станут об этом благополучии заботиться – по собственным, естественно, понятиям. Что сказать? Гуманно: никаких амбиций, никаких конфронтаций, никакой гонки вооружений; живите мирно, но по законам, установленным американцами и сообразуясь с американскими интересами.

Советское руководство, которому, в первую очередь, это послание и было адресовано, все прекрасно поняло, но отреагировало совсем не так, как рассчитывали новые хозяева мира: предложенный ими новый мировой порядок неотвратимой неизбежностью признавать не стали, однако воспользовались «любезно предоставленной» информацией, чтобы скорректировать собственные планы.

Планы же были давние и серьезные. Проблемы радиоактивности разрабатывались российскими учеными еще до революции; в 1922 году по инициативе академика Вернадского был учрежден Радиевый институт, который, естественно, бомбой не занимался, но в области ядерной физики делал заметные шаги. Нынче хронология исследований в области ядерной физики в научных учреждениях СССР хорошо известна, так что имеет смысл этот сюжет опустить, а лишь процитировать выступление академика Петра Леонидовича Капицы на антифашистском митинге в Колонном зале Дома Союзов 12 октября 1941 года:

«Одним из основных видов оружия современной войны являются взрывчатые вещества. Наука показывает, что в принципе их разрушительную силу можно увеличить в один, полтора и два раза. Однако последние годы открыли новые возможности использования внутренней энергии атома. Теоретические расчеты показывают, что в то время, как современная бомба большой взрывной силы может разрушить целый квартал города, атомная бомба даже небольшой величины, если удастся ее изготовить, свободно может разрушить большой город с несколькими миллионами жителей».

«Если удастся ее изготовить», – оговаривается будущий нобелевский лауреат. Трудно сказать, имел ли он в виду, что такие попытки делаются, или говорил лишь о теоретической возможности. Скорее второе, иначе едва ли он выступил бы с таким заявлением перед широкой публикой.

Для советских исследователей и советского руководства к началу Великой Отечественной войны атомная бомба была чисто теоретической проблемой – примерно как нынче полет на Марс. Но в сентябре – октябре 1941 года наша разведка в Лондоне передала в Москву первые сведения о том, что в Англии ведутся работы по урановой бомбе. Затем последовали новые сообщения, и скоро выяснилось, что работы по созданию атомной бомбы ведутся широким фронтом не только в Англии, но и во Франции, Германии, а более того в США. Понимая, что проблема быстро приобретает экстраординарную актуальность, Берия 6 октября 1942 года передал Сталину краткую докладную записку с приложением материалов разведки. Материалы накапливались в течение года, и трудно понять, почему он решил именно в тот момент дать им ход: ведь как раз на первую половину октября пришелся особый накал Сталинградской битвы, тяжелые бои шли уже в черте города, немцы прорывались к берегу Волги – до миражей ли из неопределенного будущего было тогда? Сталин, однако не оставил записку Берии без внимания, и как только битва завершилась разгромом немецкой группировки, ГКО принял постановление об организации работ по использованию атомной энергии в военных целях.

Во исполнение этого постановления была создана ныне знаменитая (а тогда сверхсекретная) Лаборатория № 2 Академии наук СССР. На роль ее руководителя «сватали» самых авторитетных физиков, хорошо знакомых с ядерной проблематикой, – академиков Абрама Федоровича Иоффе и Петра Леонидовича Капицу, но оба отказались. Кстати, первому шел тогда уже 63‑й год, второму 60‑й. Назначили менее именитого Игоря Васильевича Курчатова («Курчатов так Курчатов», – без энтузиазма, как гласит легенда, согласился Сталин), зато он только-только (в январе 1943‑го) отметил свое сорокалетие, и это был «эталонный» возраст организаторов Победы в Великой Отечественной войне! А кураторами Лаборатории от ГКО были назначены М.Г. Первухин (зам. председателя Совнаркома) и С.В. Кафтанов – уполномоченный ГКО по науке, а впоследствии министр высшего образования СССР, председатель Гостелерадио.

Если сопоставить с будущими затратами на «атомные» города, работа Лаборатории № 2 правительству практически ничего не стоила. Ну, выделили помещение – сначала вовсе «на птичьих правах», потом достроили для них корпус, который еще до войны начали строить для Института экспериментальной медицины. Ну, подключили Курчатова к серьезным источникам информации: предоставили возможность не только знакомиться с разведданными, но даже и заказывать разведке получение тех или иных сведений. Ну, позволили ему набирать штат не только из специалистов, которые работали в научных учреждениях тыла, но и отзывать с фронта. Можно ли это было сравнивать по масштабам расходов хотя бы с установкой эвакуированной моторной линии на Турбинном заводе или ижорского броневого стана на Нижнетагильском металлургическом?

Курчатов ни по силе интеллекта, ни по организаторским способностям, ни по витальной энергии не уступал молодым наркомам и генералам танкопрома, но от его усилий не зависело напрямую положение на фронтах, и потому работа его в раскладе ГКО не считалась первоочередной. Предполагалось, что они работают на послевоенное будущее – вроде как уралмашевская «группа завтрашнего дня», до которой ГКО и вовсе не было дела. В сущности, курчатовцы занимались теоретической проработкой вопросов производства, практическая нужда в котором еще не встала в первую строчку повестки дня, и потому к весне 1944 года в Лаборатории № 2 числилось лишь 25 научных сотрудников, включая самого Курчатова, а всего в штате было 74 человека – со сторожами и уборщицами.

Но, в отличие от своих партийно-государственных кураторов, Курчатов ядерную проблему знал изнутри и был твердо убежден в ее исключительной важности и неотложности. Задачей номер один он считал пуск экспериментального ядерного реактора, в котором должен нарабатываться оружейный плутоний. На его энтузиазме, главным образом, дело и держалось. Он донимал Сталина, по его собственному признанию, как назойливая муха, добиваясь решения самых неотложных вопросов. Как от мухи, Сталин от него и отмахивался. Тем не менее в мае 1945 года курчатовский коллектив выдал эскизный проект уран-графитового реактора, и даже началась работа по превращению этого проекта в документ реальных действий.

Вот такой задел имела страна к моменту, когда на виду у всей планеты были взорваны три американские атомные бомбы, а вслед за ними четвертая – информационная.

Книгу профессора Смита переведут у нас в авральном режиме и издадут на русском языке уже в 1946 году. Но в англоязычном оригинале она едва ли не на другой день после американской премьеры (строго говоря, не сама книга, а ее фотокопия) легла на стол Курчатову. Полистав ее и должным образом оценив ее смысл, Игорь Васильевич немедленно отправился к Первухину (тот уже не был зампредом Совнаркома, но ядерная проблематика осталась на его попечении). На совещание были приглашены еще два-три человека, посвященные в атомную проблематику, а также кандидат-физик из другого ведомства, свободно владевший английским языком. Вот этому «англоязычному» кандидату и было поручено за ночь проштудировать книгу Смита и сделать ее подробный реферат для советских специалистов.

Он выполнил поручение безупречно: уже ранним утром следующего дня явился в Лабораторию № 2 с материалами, пригодными для более предметного осмысления. Специалисты-ядерщики быстро вникли в ситуацию, образовали рабочую группу, которую сразу же перевели на казарменное положение, – и в течение недели, к 20 августа, ориентируясь на опрометчивые откровения Генри Смита и немалый уже собственный опыт, эта чрезвычайная группа разработала обстоятельный проект правительственного постановления. А 30 августа 1945 года проект был Совнаркомом утвержден, то есть превратился в программу создания научно-производственной отрасли, включающей систему научно-исследовательских учреждений и промышленных предприятий. Вместе они должны были составить цельный и слаженно функционирующий организм, производящий ядерное оружие.

Однако уже с первых шагов по разработке этой программы было очевидно, что на уровне курчатовской лаборатории, как бы ей ни помогали Первухин и Кафтанов, такая задача невыполнима. Поэтому, не ожидая даже, когда завершится ее разработка, ГКО и Совнарком занялись созданием государственных органов, ответственных за ее реализацию. Схема этого механизма выглядела таким образом. Наверху Спецкомитет (во главе с всесильным Берией) – говоря очень условно, орган законодательный, то есть помогающий принимать решения, касающиеся атомного проекта, на государственном уровне. Под ним орган «исполнительный» – Первое Главное управление (ПГУ) во главе с Борисом Львовичем Ванниковым, который еще до войны стал наркомом вооружения, с февраля 1942 до 1946 года был наркомом боеприпасов и проявил себя выдающимся организатором.

Функции ПГУ были сложны, компетенции очень широки: ведь даже по книге Смита было понятно, что для реализации атомного проекта придется (в который раз за короткую советскую историю!) поднимать на дыбы всю страну. Поэтому штатное расписание атомного управления не шло ни в какое сравнение со скромной курчатовской лабораторией: уже в момент создания там числилось 415 человек, а в дальнейшем эта цифра быстро росла, при том что квалифицированных кадров для заполнения вакансий остро не хватало. Но их аврально готовили, целенаправленно развивая систему высшего образования в интересах новой отрасли.

Особый интерес представляет руководящий орган управления – коллегия ПГУ. В первый ее состав вошло 9 человек, включая самого Ванникова. Сам Борис Львович, оставив пост наркома, полностью переключился на работу ПГУ, но большинство коллег стали его замами, не оставив своих, как правило, очень высоких государственных должностей. В частности, замами Ванникова в ПГУ стали, к примеру, заместитель Берии по НКВД (МВД) Авраамий Павлович Завенягин, заместитель председателя Госплана СССР (то есть Вознесенского) Николай Андреевич Борисов, заместитель члена ГКО Микояна Петр Яковлевич Антропов, начальник Главного управления лагерей промышленного строительства НКВД (МВД) Александр Николаевич Комаровский и др.

Замысел такого «совместительства» заключался в том, чтобы через руководителей важных государственных структур привязать сами эти структуры к общему делу, которое вдруг стало самым важным общегосударственным делом. Этот принцип был положен в основу организации ГКО – и Победа 9 мая 1945 года доказала его эффективность. Но, может быть, нагляднее выглядит параллель коллегии ПГУ с Советом по эвакуации первых месяцев войны: он ведь тоже состоял из представителей разных ведомств, обладающих полномочиями решать все вопросы на месте, без согласований и бюрократических проволочек. По образу и подобию этих организаций, с учетом их огромного опыта, и строилась система руководства атомным ведомством.

Бросается в глаза, что через такое «совместительство» атомное «министерство» (управление и стало через некоторое время министерством «среднего машиностроения») более всего было связано с НКВД (МВД), и это понятно: ГУЛАГ в те годы обладал практически неисчерпаемыми, мобильными, безотказными ресурсами рабочей силы, ни одна крупная стройка без участия ГУЛАГа не обходилась. Конечно, по условиям того времени обойтись без ГУЛАГа при создании атомного комплекса было просто немыслимо. Сохранились свидетельства, что Берия даже рассчитывал всю эту работу подчинить НКВД, то есть лично ему, но Ванников убедил Сталина, что этого не следует допустить.

Но ограничиться традиционной мантрой о «рабском труде» в этом случае было бы несправедливо. Во-первых, в тех условиях альтернатива была у нас только одна: во всем положиться на «граждан Соединенных Штатов, существенно заинтересованных в благополучии всего человечества» (кто-то сегодня считает, что так и следовало поступить). Во-вторых, работу на таких стройках лучше оценивать не в абсолютных показателях, а в сравнении. Трудно в те годы было у нас везде (пожалуй, в колхозах даже и труднее), но на стройках ПГУ старались создавать приемлемые условия хотя бы ради более эффективной работы. И, наконец, генералам-строителям из НКВД столь же нелепо приписывать преступления ГУЛАГа, как египетским зодчим, строившим пирамиды в Гизе или храм Амона-Ра в Луксоре, вину в том, что на строительстве этих объектов использовался «египетский труд».

В данном случае хочу обратить внимание на другое: ни Курчатова, ни его сподвижников не было в составе руководства ПГУ. Они выдавали идеи, а ПГУ, обладая безграничными полномочиями и при поддержке Спецкомитета, эти идеи воплощало в институты, заводы и города, которые, конечно, очень дорого обошлись стране – едва ли не так же дорого, как Победа 1945 года, но обеспечили тот паритет силы с новыми претендентами на мировое господство, который сохранялся на протяжении десятилетий. (Впрочем, состав ПГУ много раз пересматривался, со временем и Курчатов стал даже первым замом Ванникова в этом управлении.)

Внешне эпопея создания советского ядерного щита мало напоминает эвакуацию 1941 года. Железнодорожные магистрали не были забиты составами, идущими с запада на восток, хотя эшелоны все-таки шли. Ничто не горело и не взрывалось там, откуда начиналось их движение, никто не бомбил их в пути; не демонтировалось оборудование одних предприятий, чтоб установить его в другом месте, – нигде не было такого оборудования, которое было нужно атомной отрасли.

Но в глубинной своей сути это тоже был великий стратегический маневр, призванный изменить соотношение противоборствующих сил на мировой арене. Цель его была такая же, как раньше: втайне от противника нарастить военно-промышленный потенциал страны до уровня, соответствующего масштабам новых угроз. Как и при эвакуации, для развертывания новых военно-промышленных производств отводились удаленные от посторонних глаз глубинные уголки Урала и Сибири. Использовались и методы, отработанные в первые месяцы войны: предельная мобилизация и концентрация материальных и человеческих ресурсов, быстрое их сосредоточение в намеченных точках, широкий простор организационной инициативе и строгая ответственность за выполнение поставленных задач. Мало того, в ряде случаев ключевыми фигурами в этом новом стратегическом маневре оказывались деятели, закалившие характер и накопившие организационный опыт в ходе возрождения на уральской земле эвакуированных предприятий. Тут, конечно, в первую очередь нужно назвать А.Н. Комаровского, строившего Бакальский завод качественных сталей, Е.П. Славского и Б.Г. Музрукова.

«Жизненная сила России» в условиях новых угроз

Как и во время войны, в послевоенной стране почти не было предприятий, которые так или иначе не работали бы на «оборонку» в ее новом качестве. И как тогда в центре военно-промышленной отрасли стояли такие гиганты, как челябинский «Танкоград», тагильский Уралвагонзавод, свердловский Уралмаш, так и сейчас весь организм перенапряженной страны через тысячи капилляров передавал свою энергию в центры новых производств, на базе которых создавались закрытые «атомные» города. Таких городов в стране было создано десять, пять из них – на Урале, а первым из них по времени и наиболее связанным с традициями эвакуации стал нынешний Озерск («псевдонимы» советских лет – База-10, Челябинск-40, Челябинск-65), ядром которого стал плутониевый комбинат – нынешний «Маяк».

Однако эвакуированные предприятия возрождались, как правило, на заранее определенных местах. Даже на пустыре, где выгрузился киевский завод «Большевик», были видны следы несостоявшейся стройки. Даже площадка для Бакальского (будущего Челябинского металлургического) завода, которую уже назначенный директор и нарком в декабрьских снегах с первой попытки не смогли найти, была еще до войны тщательно обследована и приготовлена для строительства.

А вот с площадкой для Базы-10, несмотря на срочность задания, не могли определиться в течение нескольких месяцев. Дело не в нерешительности проектировщиков, а в том, что даже заказчик (которым условно считалась Лаборатория № 2) толком не знал, что придется строить, а что и знал – не имел права «рассекречивать». Известно только было (и то немногим: Курчатову, Ванникову, Берии, а кому еще, кроме них?), что будет строиться плутониевый комбинат, но даже главный его объект – реактор существовал пока что лишь в эскизном проекте. (Заметим, что через год, в самом конце 1946 года, Курчатову и его сподвижникам удастся запустить первый в Европе и Азии полупромышленный уран-графитовый котел. Это будет принципиально важный этап в реализации нашей атомной программы.) Чтобы сделать полноценный рабочий проект, нужно было провести серьезные научные исследования, а исследования можно было провести лишь в лабораториях, оборудованных приборами, которых тоже не было…

Выбор был такой: либо все делать по порядку (исследовать, проектировать, строить) – тогда этот процесс растянется на десятилетия (на что, собственно, и рассчитывали американцы, «подразнившие» маломощных претендентов в конкуренты книгой Генри Смита); либо, вопреки здравому смыслу, строить «то, не знаю что». Руководители нашего атомного проекта выбрали второй вариант: на первый история не отводила времени.

Впрочем, опыт такого строительства во время эвакуации был: вспомните, как, например, на Магнитогорском комбинате цех строили и проектировали одновременно, причем строители порой опережали проектантов. И были люди, воспитанные войной: они не рассуждали – можно или нельзя, а брались и делали. Именно такой человек отвечал по линии ПГУ за строительство плутониевого комбината на Южном Урале.

Про Александра Николаевича Комаровского я в одной из предыдущих глав говорил: это он руководил сооружением оборонительных сооружений, преграждавших движение гитлеровцев в сторону Сталинграда. Он не успел завершить ту работу, ибо его перебросили на более проблемный, как тогда казалось, участок: именно Комаровский в авральном порядке строил Бакальский завод качественных сталей. А теперь, как упомянуто выше, генерал-майор Комаровский был назначен заместителем Ванникова по ПГУ, оставаясь начальником Главного управления лагерей промышленного строительства НКВД (МВД).

А.Н. Комаровский знал Урал и опыт работы с самыми массовыми контингентами тогдашних строителей имел огромный. Имея чрезвычайные полномочия, он быстро нашел решения главных вопросов, определивших судьбу будущего объекта. В частности, по его предложению главным подрядчиком строительства Базы-10 был утвержден Челябметаллургстрой (ЧМС) – организация, хорошо ему знакомая с военных лет.

Знал Комаровский и тогдашнего руководителя этой организации – генерала от НКВД Якова Давыдовича Рапопорта. Нынче это имя широко известно благодаря Солженицыну, но можно ли безоговорочно верить автору «Архипелага ГУЛАГ»? Он, к примеру, чисто умозрительно предположил, что Завенягин «зверь был отменный», между тем как Николай Владимирович Тимофеев-Ресовский, по свидетельству Гранина, лично общавшийся с Авраамием Павловичем, отозвался о Завенягине так: «Вокруг него собиралось много хороших людей и сравнительно малое количество сволочи. Вот этим он и был замечателен. Завенягин был не только умница, но прекрасный, непосредственный человек». Относительно Рапопорта Солженицын тоже не принял во внимание, что «недоучившийся дерптский студент», как вспоминают первостроители Базы-10, свободно владел тремя языками, что он во время Великой Отечественной войны командовал 3‑й саперной армией, занимался строительством оборонительных сооружений, потом возглавлял ряд крупных строек на Урале и в Сибири. К тому же он работал в одной команде с тем же Завенягиным и с Комаровским: неужто именно он принадлежал к «сравнительно малому количеству сволочи», о которой говорил бескомпромиссный Зубр? Вернее предположить, что советский строй представлял собою явление, на порядок более сложное, нежели сегодня убеждают нас его исступленные противники, и это важно знать затем, чтобы не впадать в истерику эмоциональных «мнений», а трезво оценивать историю и советскую, и «антисоветскую»: это наша жизнь.

Если же возвратиться к строительству первого «атомного» города на Урале, то надо признать: к реализации этого проекта была привлечена элита строительной отрасли, существовавшей тогда в СССР. Ничего лучшего у нас не было.

А еще именно генерал Комаровский, приехав на Южный Урал, поставил точку в затянувшихся колебаниях с выбором места строительства. Организовал небольшую рабочую группу, куда вошли, кроме него самого, и генерал Рапопорт, и военный строитель, начальник отделения ЧМС Дмитрий Кириллович Семичастный, и представитель Курчатова инженер-полковник Сапрыкин. Сели они в классный вагон с дрезиной, прицепили к нему платформу с легковушкой-вездеходом – и в течение нескольких дней октября 1945 года объехали все места, которые обследовались изыскателями на предмет размещения стройки. Сравнив, сопоставив их на основе собственного богатого опыта, взвесив все аргументы своих спутников «за» и «против», Александр Николаевич Комаровский принял решение: здесь! И «стало здесь» – между Каслями и Кыштымом, возле небольшого поселка Старая Теча, в окружении озер Иртяш, Кызылташ, Малая и Большая Нанога.

Все было в том месте, как того требовали особенности сооружаемого предприятия: и много кристально чистой воды, и труднодоступная глушь (при том что недалеко проходит железнодорожная линия, а если ехать по ней – совсем недалеко оказываются и Челябинск, и Свердловск). И есть за что «зацепиться» на первых порах: упомянутый поселок Старая Теча, парочка захудалых колхозных деревень.

Начинали с колышка в чистом поле (впрочем, давно уже забыто, кем и где он был вколочен), а уже в августе 1946 года на площадке работало 11 тысяч солдат-строителей, ожидалось еще 11 тысяч, уже функционировал один лагерь для заключенных и был получен приказ выстроить еще два.

Когда строительство комбината и города перешло в ту стадию, когда уже было нужно комплектовать и налаживать производство (о котором далеко не все знали и его проектировщики, в том числе и сам Курчатов), во главе предприятия был поставлен Ефим Павлович Славский. Тот самый, что эвакуировал Днепровский алюминиевый завод в Каменск-Уральский, по сути – создал УАЗ, с 1945 года работал заместителем наркома цветной металлургии, потом, одновременно, и заместителем начальника ПГУ. Кстати, именно в качестве зам начальника ПГУ он инспектировал Рапопорта и доложил Берии, что тот не справляется. Берия был скор на решения и тут же заменил Рапопорта Славским. Вклад Славского в развитие атомной отрасли, по мнению историков, сопоставим с вкладом Курчатова: одновременно с ним и другими создателями первой советской атомной бомбы Славский в 1949 году становится Героем Социалистического Труда; так же, как и Курчатов, он удостаивается этого звания трижды. И нет числа другим его наградам.

Однако в конце 1947 года гигантскую стройку лихорадило: многотысячный коллектив, где были привычно смешаны несовместимые контингенты, становился неуправляемым, эшелоны с оборудованием и материалами, которые возрастающим потоком шли с разных концов страны, не усваивались, намеченные сроки срывались – и Берия снял Славского с должности директора предприятия и заместителя начальника ПГУ. Вместо него он, при полном одобрении Сталина, назначил еще одного знаменитого уральца времен эвакуации – Бориса Глебовича Музрукова. Этот легендарный уралмашевец руководил предприятием до момента ухода на пенсию в 1974 году. При нем комбинат достиг зрелости и стал важнейшим элементом ракетно-ядерного щита СССР.

Глава последняя, тему не закрывающая