Эвакуация. 1941—1942 гг. — страница 3 из 24

желанием «самому разобраться». Ему, я думаю, не так уж важно, ввожу ли я «в научный оборот» новые факты или выстраиваю в новом порядке то, что известно всем, – важнее, интересно ли ему обсуждать загадки истории вместе со мной. (Вот почему я не слишком забочусь об исправности «научного аппарата», хотя, когда случается привести факт «не расхожий», ссылку на источник обычно делаю.) Не избегаю и аллюзий с современностью, если таковые по ходу рассуждения напрашиваются, ибо самый смысл обращения сегодняшнего человека к истории заключается в том, чтобы лучше понять себя в отношении нынешнего дня.

При этом рассчитываю не на единомышленника (с которым, как некогда остроумно заметил Ю.М. Лотман, говорить проще, но не о чем), а заинтересованного оппонента, ибо в споре рождается истина.

I. Катастрофы избежать не удалось

1. Перед катастрофой

«…неожиданно вероломно нарушила»

Самая мучительная загадка Великой Отечественной войны – внезапность ее начала.

Всем в стране война казалась неизбежной, ее ждали, понимали, что она начнется вот-вот. Общественное мнение активно к ней готовилось: в кинотеатрах крутили патриотические ленты, по радио звучали духоподъемные песни, в каждом трудовом коллективе проводились политзанятия с акцентами на «Кратком курсе ВКП(б)» и международном положении; молодежь осваивала азы военного дела в кружках Осоавиахима, сдавала нормы на значок «Ворошиловский стрелок», тренировала волю прыжками с парашютом и закаляла тело и дух военизированными эстафетами. На гражданских предприятиях осваивали производство военной техники и прятали их обновленный профиль за камуфляжными номерами. Грозным предзнаменованием грядущих бурь стали правительственные постановления об ужесточении производственной дисциплины, которые принимались правительством еще с конца 1938 года.

В пресловутом «Сообщении ТАСС от 13 июня 1941 года» утверждалось, что «слухи о намерении Германии порвать пакт и предпринять нападение на СССР лишены всякой почвы»[10]. До сих пор историки гадают, была ли то попытка успокоить общественное мнение или же руководство страны решило таким образом прозондировать намерения не «вероятного», а к тому времени уже совершенно очевидного противника. Так или иначе, насчет того, чего следует ожидать от Гитлера в недалеком будущем, в Кремле точно не заблуждались. Мало того, меры защиты от грядущей агрессии принимали, как сегодня сказали бы, беспрецедентные.

Еще в мае руководством страны было принято решение упредить неизбежную агрессию со стороны Германии, перекрыв пути вторжения таким военно-стратегическим барьером, проломить который даже вермахту, возомнившему себя непобедимым, окажется не под силу. Воинские эшелоны, стараясь особо не привлекать к себе внимание (хотя германская разведка пристально за этими перемещениями следила), потянулись к западной границе. Историк М.И. Мельтюхов, однако, считает, что с этим решением сталинское руководство запоздало: сосредоточение войск должно было завершиться к 15 июля 1941 года, а гитлеровцы напали на три недели раньше, точно рассчитав момент: передислокация войск была в самом разгаре. Красная армия, пишет историк, была «застигнута врасплох и не имела ни наступательной, ни оборонительной группировки. Советские войска не были отмобилизованы, не имели развернутых тыловых структур и лишь завершали создание органов управления на ТВД (театр военных действий. – В.Л.). На фронте от Балтийского моря до Карпат из 77 дивизий войск прикрытия Красной армии в первые часы войны отпор врагу могли оказать лишь 38 не полностью отмобилизованных дивизий, из которых лишь некоторые успели занять оборудованные позиции на границе. Остальные войска находились либо в местах постоянной дислокации, либо в лагерях, либо на марше»[11].

Это, конечно, так, но сам же М.И. Мельтюхов приводит данные о соотношении советских и германских сил, занимавших в тот роковой день позиции по ту и другую сторону границы. (Подчеркну: речь не о тех, кому было предписано выдвинуться к границе, а он не успел, а о тех, кто к утру 22 июня уже расположился и даже обжился на указанном месте.) Не буду выписывать из его публикации всю обильную цифирь (хотя она чрезвычайно интересна), назову лишь итоговые цифры, вычисленные самим историком: по личному составу противник превосходил советские войска в 1,3 раза, зато красноармейская армада имела значительный, а в некоторых случаях даже и огромный перевес в военной технике: по орудиям и минометам – в 1,4 раза, по самолетам – в 2,2, а по танкам в 3,6!

Этого должно было с лихвой хватить, чтобы остановить агрессора! Даже люди, никогда не изучавшие военное дело, знают: чтобы идти в наступление на обороняющегося противника, твердо рассчитывая его одолеть, нужно обладать, по меньшей мере, троекратным перевесом в военной силе. А немцы, собираясь атаковать советские войска, сосредоточенные на границе, не только не имели прописанного в учебниках перевеса, но очевидным образом и намного до уровня атакуемого противника не дотягивали. Мало того, некоторые дотошные нынешние знатоки военной истории даже усугубляют ситуацию, убедительно, на мой взгляд, доказывая, что немецкие танки, и без того относительно советских малочисленные, были изрядно изношены во время победных маршей по европейским странам, да и по своим технико-тактическим характеристикам уступали советским. Примерно то же можно было сказать и о самолетах, пушках. Сами немцы, впрочем, так не считали[12].

Конечно, не техникой единой определяется боеспособность вооруженных сил: не меньшее (даже и большее) значение имеют выучка солдат, опыт и мастерство командиров, уровень организации войск, моральный дух армии. По этим показателям армия вторжения, безусловно, превосходила силы защитников советской границы. Стремясь представить коллизию более наглядно, М.И. Мельтюхов цитирует своего коллегу А.В. Шубина: дескать, «с Запада на Восток с большой скоростью двигалось плотное тело. С Востока не торопясь выдвигалась более массивная, но более рыхлая глыба, масса которой нарастала, но недостаточно быстрыми темпами».

Что значит «более рыхлая»? Об этом много писали разные авторы: прежде всего – плохая оперативная связь или полное ее отсутствие между воинскими соединениями, частями, даже подразделениями; отсутствие навыка, а в данном случае и технической возможности действовать согласованно: организовать совместную оборону, опираться на взаимную поддержку. Командиры не знали общей обстановки, не располагали сведениями о соседях, не имели возможности координировать боевые действия даже на малых участках фронта. Каждому пришлось воевать, по сути, в одиночку: либо, выражаясь упрощенно, до последнего патрона оборонять свой окоп, чтобы потом и умереть в нем, либо, видя безнадежность ситуации, отступить – без приказа и с непредсказуемыми последствиями. Было и то, и другое; был и третий вариант – плен. Количество красноармейцев, попавших в плен в первые дни войны, ошеломляет. Точной цифры нет, версии предлагаются разные, но во всех случаях цифры семизначные, так что можно предположить, что в плену оказалась половина, а то и больше половины тех, кто был поставлен защищать от вражеского нашествия нашу западную границу. В общем, как и предвидели гитлеровские стратеги, «колосс на глиняных ногах» начал разваливаться уже при первом ударе.

И все-таки – была ли настолько беспомощна Красная армия на рубеже столкновения с вермахтом, как убеждают нас нынешние военные историки? Бессмысленно, по-моему, искать новые цифры и все еще неведомые науке факты из рассекреченных источников: главное уже давно обнародовано и обсуждено; не могу даже представить себе, какие еще невероятные подробности могли бы сколь-нибудь заметно повлиять на общую картину тех событий. Поэтому приведу лишь свидетельство очевидца, в котором тоже нет ничего неожиданного, однако, по-моему, достаточно хорошо просматривается ключ к разгадке.

Василий Ефимович Субботин, писатель-фронтовик, участвовавший в штурме Рейхстага, автор очень знаменитой в свое время книги «Как кончаются войны» (1965), встретил войну двадцатилетним: он служил башенным стрелком среднего танка, и его подразделение в момент начала войны стояло на самой границе.

«В тот день, – вспоминал ветеран десятилетия спустя, – мы стояли тогда на окраине, в казармах города Броды, в которых до нас размещались польские уланы, – утром, когда еще не встало солнце, нас поднял с кроватей возглас дежурного: “Тревога!” Накручивая портянки, еще не проснувшись окончательно, мы никак не могли сообразить, почему нас разбудили так рано, да еще к тому же в воскресенье. Никаких тревог в воскресенье вроде бы не полагалось.

Но когда я выскочил из казармы… я услышал пулеметную очередь и, подняв голову, увидел низко прошедший над самой крышей самолет…

Танки у нас стояли на территории городка, на стояках, и были законсервированы – гусеницы были уложены на броню, а пулеметы вынуты из шаровых установок, перенесены в казармы и тоже были густо покрыты смазкой.

Потом началось отступление»[13].

Можно понять жителей глубокого тыла, которые в погожий воскресный летний денек отправились кто в парк, кто в лес, кто на пляж, а возвратились – и мир уже не тот, жизнь непоправимо раскололась на «до» и «после». Но тут ведь, в приграничных Бродах, – линия соприкосновения с противником, передний край, а у них танки на стояках, гусеницы сняты, пулеметы «густо покрыты смазкой». Разгильдяйство? Можно сказать и так, но очевиднее и важнее другое: войну ждали в принципе, но не в этот же день!

В таком состоянии пребывала тогда вся страна, и что бы изменилось в танковой роте, где служил красноармеец Субботин, если б и какая-то другая часть, направленная к границе из глубокого тыла, не двигалась еще в эшелоне к месту назначения, а уже размещалась рядом? И связь между штабами работала бы исправно? Даже и танки стояли бы на исходной позиции в полной боевой готовности? Да ничего б не изменилось: они просто не имели бы времени на организацию взаимодействия для совместного отпора.

Можно хвалить или критиковать советскую военную технику; можно как угодно оценивать уровень подготовки и моральный дух Красной армии и ее командиров, – в любом варианте первой из причин нашей катастрофы на западной границе следует признать внезапность нападения: никто не сомневался, что оно случится, и, тем не менее, оно произошло, когда его не ждали! Это звучит парадоксально, даже неправдоподобно, но это факт. И с первого дня войны этот факт в общем-то для рядовых граждан страны в то время очевидный, использовался для объяснения разгрома Красной армии в первые часы войны: сокрушительный удар противника застал ее врасплох, она просто не успела вступить в бой.

В радиообращении В.М. Молотова, из которого страна узнала о начале войны, нападение Германии оценено как «беспримерное в истории цивилизованных народов вероломство». В тот же день к «пастве» обратился митрополит Сергий, патриарший местоблюститель, – и он тоже говорил о внезапном нападении «фашиствующих разбойников»[14]. Тот же мотив прозвучал и в радиообращении И.В. Сталина к «братьям и сестрам» двенадцать дней спустя: «Вероломное военное нападение гитлеровской Германии на нашу Родину…»[15] Такая трактовка начала войны, воспроизведенная на столь авторитетном уровне, стала канонической, усомниться в ней на протяжении десятилетий не решался у нас никто.

Между тем один ее аспект с самого начала должен был вызвать вопрос: почему нападение – «вероломное»? Вероломство (проверьте по любому словарю) – это не просто неожиданность, но нарушение обязательства, клятвы. Какое такое обязательство нарушили гитлеровцы? Конечно, у советских граждан лета 1941 года подобный вопрос не возникал: они-то помнили, что менее чем за два года до рокового дня, 23 августа 1939 года, в Кремле был подписан пакт Молотова – Риббентропа – договор о ненападении между СССР и Германией. Вот то действительно было «вероломство»! Даже Черчилль был поражен неестественностью этого альянса: «Антагонизм между двумя империями и системами был смертельным». А уж каким потрясением стал этот дипломатический кульбит для советских граждан: дружба – подумать только – с фашистами, которых перед тем наша пропаганда подавала не иначе как злейших врагов человечества?! Тем не менее ни Черчилль, ни советские коммунисты не усмотрели в этом дипломатическом акте потрясения неких основ: это была достаточно понятная дипломатическая игра с учетом расстановки фигур в геополитическом пространстве предвоенной (такой она уже тогда ощущалась) Европы. То есть, я имею в виду, всерьез эту противоестественную «дружбу» никто не воспринимал, но, когда нападение совершилось, экспрессивное слово «вероломное» оказалось к месту.

Сталин в радиообращении 3 июля 1941 года даже не пытался оправдываться по этому поводу:

«Могут спросить: как могло случиться, что Советское правительство пошло на заключение пакта о ненападении с такими вероломными людьми и извергами, как Гитлер и Риббентроп? Не была ли здесь допущена со стороны Советского правительства ошибка? Конечно, нет! Пакт о ненападении есть пакт о мире между двумя государствами. Именно такой пакт предложила нам Германия в 1939 году. Могло ли Советское правительство отказаться от такого предложения? Я думаю, что ни одно миролюбивое государство не может отказаться от мирного соглашения с соседней державой, если во главе этой державы стоят даже такие изверги и людоеды, как Гитлер и Риббентроп. И это, конечно, при одном непременном условии – если мирное соглашение не задевает ни прямо, ни косвенно территориальной целостности, независимости и чести миролюбивого государства. Как известно, пакт о ненападении между Германией и СССР является именно таким пактом»[16].

Звучит вполне убедительно; однако дальше в рассуждении вождя был момент, который сегодня вызывает вопросы: «Немалое значение имело здесь и то обстоятельство, что фашистская Германия неожиданно вероломно нарушила пакт о ненападении… не считаясь с тем, что она будет признана во всем мире стороной нападающей. Понятно, что наша миролюбивая страна, не желая брать на себя инициативу нарушения пакта, не могла стать на путь вероломства». Между строк читается, что нарушение пакта было предопределено, вопрос лишь в том, кто возьмет на себя инициативу, предосудительную с точки зрения мирового общественного мнения. «Неожиданно вероломно» это сделали немцы; но разве могло быть ожидаемо вероломно? А ведь Сталина можно было даже и так понять, что инициативу могла взять на себя и «наша миролюбивая страна».

Коллизия загадочная, и нынешние историки трактуют ее по-разному, причем всегда находят в ней повод для обвинения советского лидера. Наиболее радикальные – вслед за Виктором Суворовым-Резуном – считают, что это Сталину нужна была мировая революция и он собирался напасть, но Гитлер, разгадав коварство своего «двойника»-соперника, нанес превентивный удар. Более умеренные – в их числе цитированный выше М.И. Мельтюхов – намерение напасть приписывают обоим диктаторам, только ни тот, ни другой не хотели «брать на себя инициативу», ожидали оплошного шага от противника.

Самая же лояльная по отношению к Сталину версия заключается в том, что, дескать, вождь трезво оценивал возможности СССР противостоять военной машине Гитлера, самыми жестокими мерами понуждал страну наращивать военный потенциал и считал, что, возможно, к лету 1942 года желанный уровень военной мощи будет достигнут. Поэтому он нападать не собирался и даже стремился во что бы то ни стало отодвинуть начало войны, для того и «сделку с дьяволом» (тот самый пакт) решился заключить. Но при этом настолько уверовал в то, что держит ситуацию в своих руках, что ни о каких фактах, вызывающих сомнение в том, что все идет по его плану, и слышать не хотел. Не верил своим генералам, не верил разведке.

Третью версию подтвердил и В.М. Молотов – самый компетентный свидетель тех событий (но, конечно, не беспристрастный, ибо и сам их направлял), – отвечая на расспросы писателя Ф.И. Чуева тридцать лет спустя: «А с моей точки зрения, другого начала войны и быть не могло. Оттягивали, а в конце концов и прозевали, получилось неожиданно»[17]. Но, в отличие от историков, обвинявших Сталина в патологической подозрительности, – мол, разведка же ему не только о самом факте готовящегося нападения доносила, но и точные сроки сообщала, а он только отмахивался, – верный соратник Сталина и тут встал на сторону вождя: «Я считаю, что на разведчиков положиться нельзя. Надо их слушать, но надо и проверять. Разведчики могут толкнуть на такую опасную позицию, что потом не разберешься. Провокаторов там и тут не счесть <…> Когда я был Предсовнаркома, у меня полдня ежедневно уходило на чтение донесений разведки. Чего там только не было, какие только сроки не назывались! И если бы мы поддались, война могла начаться гораздо раньше»[18].

Резонно! Однако после такого разъяснения проблема не снимается, а даже усугубляется: так тщательно отслеживали события, так взвешенно оценивали информацию, а все ж «прозевали» – почему?!

Кажется, все версии разгадки этой тайны сформулированы и обсуждены, но ни одна не убеждает: все они какие-то зыбкие, основанные на предположениях и допущениях, с которыми можно согласиться, но можно и не согласиться.

Но почему никто не задумывается о том, что внезапность нападения была ключевым моментом стратегии блицкрига, «молниеносной войны», которая, в свою очередь, составляла основу плана «Барбаросса»? Это ж лежит на поверхности!

Возможно, дело в том, что самый этот план в нашей стране всегда и безоговорочно считался авантюрным, а если так – что тут обсуждать? Есть легенда, будто копию этого документа, настолько секретного, что даже не все из ближайшего окружения фюрера были с ним ознакомлены, сумела раздобыть группа Яна Черняка (того самого, что послужил Юлиану Семенову одним из прототипов Исаева-Штирлица), и ее передали Сталину. Очевидно, гитлеровский план показался вождю настолько безумным, что он не принял его всерьез – посчитал, что это очередная провокация.

И даже в энциклопедии «Великая Отечественная война», подытожившей изыскания советских историков о войне к 40‑летию Победы, о пресловутом плане говорится пренебрежительно: «В плане “Б.” наглядно проявился характерный для политич. и воен. руководства фаш. Германии крайний авантюризм, что было подтверждено дальнейшим ходом истории»[19].

И постсоветская историография не проявила особого интереса к этому провалившемуся прожекту зарвавшихся вояк.

Между тем план «Барбаросса», в разработке которого участвовали самые опытные генералы вермахта (Гальдер, Кейтель, Браухич, Паулюс и др.), не был ни безумным, ни авантюрным. Он был, как сказали бы сегодня, креативным, оттого неожиданным, нарушающим канонические представления о правилах ведения войны. И в то же время вызывающе дерзким. Конечно, предполагал долю риска: при проведении беспрецедентной по масштабу операции что-то могло не состыковаться (и отдельные такие случаи, как говорится, имели место). Но кто ж выигрывал сражения и войны, не отваживаясь на риск? Однако безответственной надежды на удачу – русские сказали бы: на авось – в их разработке точно не было: только строгий расчет, только наверняка.

Создатели плана опирались на успешный (если отвлечься от морального аспекта) опыт покорения Европы менее чем за два года (если традиционно вести отсчет от 1 сентября 1939‑го). При этом Польша сопротивлялась 27 дней, Франция – почти полтора месяца, Бельгия – чуть больше половины месяца, а для Дании немцам хватило шести часов. И так далее[20].

Гитлеровские стратеги продуманно готовили армию вторжения, добиваясь ее полного и безоговорочного превосходства по всем параметрам над армией противника. А чтобы ее мощь сработала наверняка и при минимальных потерях, они положили в основу плана «Барбаросса» технологию блицкрига, теоретически обоснованную еще в начале ХХ века прусским фельдмаршалом фон Шлиффеном, но впервые – и с большим успехом! – примененную на практике ими самими при нападении на Польшу в 1939‑м и на Францию в 1940 году.

Причем нет оснований утверждать, что пойти на «авантюру» блицкрига в войне против СССР гитлеровских стратегов побудила пьянящая эйфория только что одержанных побед: это было основательно продуманное решение с учетом особенностей той обстановки, что сложилась вокруг Германии (в первую очередь, конечно, благодаря ее действиям) на втором году Второй мировой войны.

Почему, спросит читатель, я так настойчиво твержу, что к плану «Барбаросса» и блицкригу как способу его осуществления нужно относиться не как к авантюре, а как к неординарному стратегическому решению, достойному высокой репутации немецкой полководческой школы? Сразу подчеркну: разумеется, не для того, чтобы хоть в какой-то мере обелить преступный замысел и его творцов. Я делаю это по иным причинам. Одну из них считаю «попутной» и второстепенной, но все же назову: не много чести одолеть зазнавшегося, зарвавшегося, неадекватного в своем самодовольстве врага, и совсем другое дело – победить умного, расчетливого, изощренного в своем губительном искусстве противника.

И все же главное – в другом: понимание того обстоятельства, что план «Барбаросса» – не авантюра, а тщательно, с учетом всех сложившихся к тому времени в Европе и мире условий, во всеоружии самой продвинутой военной науки разработанная инструкция вермахту и всем завязанным на него службам милитаризованного государства по проведению скоротечной военной кампании против СССР, позволяет, на мой взгляд, иначе, нежели это принято с советских времен, воспринимать и всю историю «дружбы»-вражды Советского Союза с Германией в межвоенный период, и мотивы нападения гитлеровского рейха на нашу страну, и сам ход боевых действий в первые месяцы Великой Отечественной войны. Эти, скажем так, нюансы представляются мне очень важными для понимания той роли, которую сыграла в изменении хода событий от сокрушительного поражения к решительной и безоговорочной победе «операция, равная величайшим битвам» – эвакуация.

Лозунги и прагматика

Сообщение Молотова о нападении гитлеровской Германии на СССР вызвало у советских людей целую гамму сильных чувств, но не было среди этих чувств удивления: репутация разбойного режима была к тому времени всем хорошо известна. Уже на пятый день войны на перроне Белорусского вокзала прозвучала знаменитая песня, где были слова: «Дадим отпор душителям / Всех пламенных идей, / Насильникам, грабителям, / Мучителям людей», – и эти слова можно трактовать как объяснение ситуации, понятное всем.

По сути, такое же объяснение содержалось и в радиообращении Сталина 3 июля 1941 года:

«Враг жесток и неумолим. Он ставит своей целью захват наших земель, политых нашим потом, захват нашего хлеба и нашей нефти, добытых нашим трудом. Он ставит своей целью восстановление власти помещиков, восстановление царизма, разрушение национальной культуры и национальной государственности русских, украинцев, белорусов, литовцев, латышей, эстонцев, узбеков, татар, молдаван, грузин, армян, азербайджанцев и других свободных народов Советского Союза, их онемечение, их превращение в рабов немецких князей и баронов»[21].

Когда читаешь сейчас этот текст на бумаге, бросаются в глаза полемические вольности, допущенные вождем в духоподъемном обращении к народу. Ну, не было у Гитлера – даже в форме «а что, если бы» – варианта с «восстановлением царизма». И помещиков он не собирался возвращать: как это ни парадоксально, его больше устраивали колхозы. Также не припомню, чтобы он где-то высказывался и по поводу этнического многообразия населения СССР: для него все мы были «русские» – дикие азиаты, претерпевшие некие исторические трансформации, которые он в своем «арийском» высокомерии оценивал очень невысоко[22]. Добавлю, что ни в советско-германских документах, предшествовавших катастрофе, ни в радиообращении фюрера к немецкому народу и своим единомышленникам национал-социалистам в день нападения на СССР не было и намека на те цели, которые советский вождь приписывал агрессору, выступая по радио 3 июля 1941 года.

Но Сталина можно понять: шел всего двенадцатый день войны, а уже далеко «за шеломянем» остались республики советской тогда Прибалтики, 28 июня был сдан Минск, вот-вот волна нашествия должна была докатиться до Смоленска – и никто в мире в тот момент не мог сказать хотя бы предположительно, какая сила и на каком рубеже остановит эту коричневую лаву. Тут логические аргументы отходили на задний план: чтобы заручиться доверием слушателей, Сталину пришлось обращаться не столько к их разуму, сколько к эмоциям и, прежде всего, к стереотипам мироощущения, сформированным отчасти советской пропагандой послереволюционных десятилетий, но имеющим более глубокие исторические корни. Тем объясняется и его апелляция к национальному самосознанию (ведь не объединил он народы одним обобщающим понятием, а уважительно каждый назвал по отдельности!). А четыре месяца спустя – на легендарном параде 7 ноября – он в силу той же логики поименно вспомнил самых известных защитников отечества прошлых столетий: «Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков – Александра Невского, Димитрия Донского, Кузьмы Минина, Димитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова!»

Пожалуй, только насчет «захвата наших земель, политых нашим потом, захвата нашего хлеба и нашей нефти, добытых нашим трудом» Сталин ничего не придумал. Он, конечно, не мог читать дневник Гальдера (он будет издан десятилетия спустя), где на этот счет есть недвусмысленные свидетельства[23], однако маниакальную идею завоевания «Lebensraum» («жизненного пространства») для германцев – «высшей расы» – Гитлер отнюдь не держал в секрете. Она была «обоснована» им еще в «Mein Kampf» (книга впервые издана в 1925 году), вокруг нее сплачивались толпы маргиналов, превратившиеся в результате демократических (!) выборов 1933 года в правящую партию страны великих философов, поэтов и музыкантов.

«Мы окончательно рвем с колониальной и торговой политикой довоенного времени и сознательно переходим к политике завоевания новых земель в Европе, – вещал будущий фюрер в своем программном сочинении.

– Когда мы говорим о завоевании новых земель в Европе, мы, конечно, можем иметь в виду в первую очередь только Россию и те окраинные государства, которые ей подчинены.

Сама судьба указует нам перстом»[24].

Это ведь говорилось не в секретных документах, адресованных узкому кругу подельников, а в книге, которая в Германии 1930‑х годов издавалась миллионными тиражами, переводилась на другие языки.

Особо подчеркну, что в этом «священном писании» национал-социализма нашли концентрированное выражение не только безбашенный расизм и оголтелый антисемитизм, но и антибольшевизм похлеще чубайсовского. Уже там утверждался «факт», «что правители современной России это – запятнавшие себя кровью низкие преступники, это – накипь человеческая»; «чтобы провести успешную борьбу против еврейских попыток большевизации всего мира, мы должны…» и т. п. И как эту риторику должен был воспринимать «главный большевик»?

А может, прагматик Сталин воспринимал ее как извинительные «грехи молодости» начинающего политика и не придавал ей значения, общаясь уже не с зачинщиком «пивного путча» в Мюнхене, а с лидером ведущей европейской державы? Нет, заблуждаться настолько он не мог: книга Гитлера, по сути, была изложением его политической программы, с которой нацистская партия прорвалась в рейхстаг, а ее идеолог был продвинут в канцлеры. Миллионные тиражи появились как раз после того (и вследствие того), как канцлер стал «фюрером». Вот тогда книга Гитлера стала политическим бестселлером во всей Европе, а в 1933 году она была переведена и на русский язык и издана, как утверждают державшие в руках то издание историки, в полиграфическом отношении очень хорошо (возможно, ее печатали в Германии), но микроскопическим тиражом – только для партийной верхушки. В личной библиотеке Сталина она, разумеется, была, и пометки на полях свидетельствуют, что советский вождь читал ее с карандашом в руках.

В таком случае, чем объяснить тесное сотрудничество между СССР и гитлеровской Германией, которое вызывает сегодня так много спекуляций? Думаю, ответ на этот вопрос достаточно очевиден: сама международная обстановка того времени принуждала непримиримых врагов искать помощи друг у друга.

Позицию Сталина убедительно, на мой взгляд, объяснил профессор МГИМО(У) А.Ю. Борисов: «Если говорить о сталинской стратегии в межвоенные годы, то она заключалось в одном слове “выжить” во враждебном капиталистическом окружении и обеспечить благоприятные внешние условия для индустриализации страны в кратчайшие исторические сроки ценой напряжения и перенапряжении всех сил народа. Что касается враждебного окружения, то оно не могло быть другим, так как крупнейшая и самодостаточная держава мира с колоссальной ресурсной базой противопоставила себя всем остальным под лозунгом национализации “священной частной собственности” и реорганизации всей социальной и экономической жизни на государственных, антирыночных началах. Выжить и устоять в таких условиях было поистине сверхзадачей, учитывая сложную динамику международной жизни в период после Версальского мирного урегулирования, что предполагало отчаянное дипломатическое маневрирование и рискованную игру на противоречиях империалистических держав»[25].

Что же касается Гитлера, то надо, прежде всего, подчеркнуть, что это не он инициировал налаживание отношений с Москвой и не с ним поначалу имел дело Сталин. Еще в апреле 1926 года между Германией («Веймарской республикой») и СССР был подписан в Берлине договор о том, что две эти страны «будут и впредь поддерживать дружественный контакт с целью достижения согласования всех вопросов политического и экономического свойства, касающихся совместно обеих стран». Пять лет спустя (опять-таки еще до Гитлера) Берлинский договор был пролонгирован. А Гитлер, придя к власти, несмотря на свою агрессивную антибольшевистскую риторику, денонсировать его не стал – из прагматических соображений: на первых порах ему было важно продемонстрировать миролюбие во внешней политике. В то время гитлеровская дипломатия стремилась выстроить на двусторонней основе внешне дружественные отношения как можно с большим количеством стран, не особо заботясь о том, насколько лояльно они относятся к переменам, происходящим в Германии. Для рейха важно было связать их договорными обязательствами с Берлином, чтобы затем, дергая за эти ниточки, не допустить создания альянсов между ними. В результате таких манипуляций[26] Германии быстро удалось достигнуть такого положения, когда она смогла безнаказанно нарушать ограничения, наложенные на нее Версальским договором, а потом и вовсе денонсировать его.

Здесь, я думаю, важно обратить внимание на ключевую роль, которую сыграл тот договор в период между двумя мировыми войнами. По замыслу «подписантов», он должен был стабилизировать политическую обстановку в послевоенной Европе, юридически закрепив «справедливый» международный порядок; но представления о справедливости у победителей и побежденных радикально не совпадали. Тогдашние немцы не считали себя более виновными в развязывании войны, нежели их победители, а расплачиваться за общие грехи заставили только их. Причем расплачиваться принуждали по «тарифам» и несправедливым, с их точки зрения, и непосильным. Так что чувствовали себя граждане Германии не только побежденными, но и униженными.

Чувство национального унижения – благоприятная психологическая почва для зарождения и развития в обществе радикальных националистических настроений. Именно такими настроениями и питался на ранней своей стадии германский национал-социализм. Ими и была проникнута книга «Mein Kampf».

Историк В.И. Дашичев убедительно показал[27], что в «своей борьбе» за власть в Германии Гитлер ничего принципиально нового не предлагал, а только напоминал; между тем обращение к исторической памяти, как правило, действенней новых лозунгов, в том секрет популизма. Фюрер завоевывал расположение немецкого обывателя, униженного Версальским договором, апеллируя к миражам национального менталитета, отражавшим настроения до Первой мировой войны, когда Германия впервые возомнила, что «право имеет». Расширение «жизненного пространства» и ресурсной базы за счет Российской империи – прожект тоже, оказывается, еще из тех времен, когда никаких «пламенных идей» на российской почве не проросло. Уловка фюрера была проста: униженный народ «поведется» на обещание сделать его снова великим. Чтобы образ величия был узнаваемым, кандидату в вожди понадобилось реанимировать имперские амбиции кайзеровских времен.

А что касается «пламенных идей» – они, в чем легко убедиться, нисколько не мешали Гитлеру налаживать сотрудничество с СССР в 1930‑е годы[28]. Правда, нельзя сказать, что он от неприятия их хотя бы временно, из дипломатических соображений, отказался: напоминание об опасности «коммунизма» помогало ему интриговать в отношениях с ведущими европейскими державами, чтоб не допустить их сговора с Советским Союзом. По-настоящему же «душителем» этих идей фюрер заявил себя лишь после поражения под Москвой, когда стало очевидно, что план «Барбаросса» провалился и нужно заново объяснять если не доверившейся ему «массе» (поскольку «за нее думает фюрер»), так хотя бы генералитету, зачем он двинул свое воинство в эти бескрайние, холодные и враждебные просторы. Вот тогда-то Гитлер и заявил себя смертельным врагом большевизма. И он по-своему был прав, ибо вовсе не российские просторы, осеннее бездорожье и ранние морозы провалили так хорошо спланированный блицкриг, а именно организация «большевиками» отпора агрессору (но об этом речь впереди).

Итак, получается, что два государства-изгоя искали поддержки друг у друга в мире, еще не пришедшем в состояние стабильности после мировой войны. Хоть были они «смертельными» антагонистами, но из прагматических соображений отодвинули свои идейные разногласия далеко на задний план (что вовсе не предполагало примирения) и наладили деловое сотрудничество даже в столь не подходящих для «дружбы» антагонистов сферах, как военная промышленность и подготовка военных кадров. Сотрудничество это оказалось очень успешным. «Изгой», по версальской версии, превратился в «гегемона», который уже с середины тридцатых стал определять «повестку дня» на европейском континенте. И «большевистская Россия» вышла в фавориты европейской политической игры, но в силу других причин: выломившись из общего порядка, она никому не стала «своей», никто не держал ее за стратегического партнера, но каждый опасался, что она, со своей растущей военной мощью, может из прагматических соображений вступить в сговор с противником, и старался правдами и неправдами привлечь ее на свою сторону, заручиться «в случае чего» ее поддержкой. И никакой идеологии.

«Гегемон» играет бицепсами

А мир в тогдашней Европе был непрочен, ибо все ощущали зыбкость «версальского порядка». Пушки не стреляли, но затишье больше походило на временную передышку, нежели на стабильное мироустройство. (Сегодня даже существует мнение, будто не было двух мировых войн: война была одна, но с двадцатилетней паузой между двумя активными фазами.) Все опасались, что какой-нибудь малый толчок может непоправимо дестабилизировать ситуацию. Откуда он последует, никто не знал наверняка.

Небольшие страны – осколки развалившихся империй – не в счет, им бы выжить. Начинать войну было также не в интересах держав-победительниц Франции и Англии, ибо послевоенный мир был скроен как раз по их лекалам.

Была ли под подозрением «большевистская Россия»? Конечно, но не больше, чем все остальные. Советский Союз стремился к идейной гегемонии – было бы нелепо отрицать очевидное. Более того, в нем таился и даже культивировался агрессивный «вирус» неуважения к власти капитала и традиционным буржуазным ценностям, который распространялся через Коминтерн, направляемый из Москвы, так что всей Европе хотелось так или иначе купировать этот рассадник социального безумия. Но военный конфликт был Советскому Союзу не нужен – хотя бы потому, что он к нему не был готов. В Европе это, в общем-то понимали и, пусть в свой круг «самопровозглашенное» «государство рабочих и крестьян» пускали неохотно, пренебрегать таким источником сырья и рынком сбыта считали непрактичным, так что они обменивались с СССР дипломатическими миссиями и торговали.

Ситуация с Германией для Европы была, пожалуй, понятней: «священной собственности» диктатура не отвергала, аристократическую приставку «von» при уважаемых фамилиях не упраздняла, а что касается усмирения демократической стихии силами жесткого порядка, так поначалу это у многих даже вызывало сочувствие. Порядок способствовал быстрому экономическому росту, а растущая экономика всегда – хороший торговый партнер. Когда же «экономический акселерат» начал распирать изнутри рамки, в которые был заключен Версальским договором, европейские политики предпочли с ним не ссориться, чтобы ненароком не нарушить зыбкое европейское равновесие; с другой стороны, им хотелось бы, чтобы рьяный устроитель жесткого порядка у себя дома помог навести порядок и во всей Европе, ликвидировав опасный очаг «вируса» большевизма.

А Гитлер заявил о намерении расширить «жизненное пространство» для своей «арийской» нации еще в «Mein Kampf», причем раздвигать якобы тесные границы рейха собирался на восток – а куда ж еще? Но выражение «Drang nach Osten» не он придумал, оно появилось еще в Средние века, а сама идея приписывается Фридриху I Барбароссе, жившему в XII веке (отсюда и название пресловутого плана «молниеносной войны»). Идею захвата земель, населенных «расово неполноценными» народами, Гитлер отнюдь не оставил, став «фюрером». Напротив, вообразил, что теперь-то и достиг статуса, который дает ему возможность исполнить «историческую миссию». Но не сразу: осмотрительность не была ему чужда, иначе его режим не продержался бы двенадцать лет.

В беседе с Германом Раушнингом, бывшим нацистским деятелем и будущим автором книги «Разговоры с Гитлером», он заявил о намерении продвигаться к своим целям «постепенно, шаг за шагом, так, чтобы никто не мог помешать нашему продвижению». И тут же оговорился: «Каким образом все это получится, я еще не знаю»[29]. Разговор случился в середине 1930‑х. Но «постепенно» не значит медленно; «шагал» Гитлер быстро, торопясь осуществить очередную авантюру до того, как европейская общественность разгадает его маневр и попытается воспрепятствовать. Потому все у него до поры получалось.

Первым его шагом было – преодолеть предписанную Версальским договором государственную немочь. С момента прихода к власти он дал понять, что не намерен строго следовать требованиям этого документа, а в марте 1935 года Германия (уже не слабосильная Веймарская республика, а грозный рейх) не только в одностороннем порядке денонсировала – нет, разорвала, растоптала! – Версальский договор, но и отбросила какие бы то ни было моральные ограничения, признавая в отношениях между государствами только право силы и не видя во всем мире храбреца, способного оспорить у нее это право.

Европейские партнеры ее уже не остерегались, а откровенно боялись и во всем ей уступали. Это позволило Германии в обстановке внешне мирной, хотя при демонстративном участии крупных армейских соединений, сделать значительные территориальные, а вместе с ними военно-производственные приобретения: Саар, Австрия, Судеты, а вслед за тем и вся Чехословакия. Дело было, однако, не столько в расширении территории рейха, сколько в накачивании мускулов. Вот характерный пример. Захват Судетской области Чехословакии (а это была еще не война, а лишь «разминка» перед ней!) позволил Германии завладеть богатым военно-промышленным потенциалом одной из самых индустриально развитых стран Европы. Историк Н.В. Павлов комментирует: «Промышленность Чехословакии, в том числе и военная, была одной из самых развитых в Европе. Заводы “Шкода” с момента Германской оккупации до начала войны с Польшей произвели почти столько же военной продукции, сколько произвела за тот же период вся военная промышленность Великобритании. Чехословакия была одним из ведущих мировых экспортеров оружия»[30]. Ресурсы, пригодные для усиления своей военной мощи, Германия в изобилии находила и в других покоренных ею странах.

Проводя эти аншлюсы и аннексии, гитлеровская Германия пристально следила за реакцией столпов европейской политики: «экспериментально» выясняла границы дозволенного. Но таковые не обнаруживались, и, значит, можно было «шагать» дальше.

Сам фюрер признавался в беседе с Раушнингом, что «борьба с Версальским договором – это только средство, а не цель моей политики». Думаю, он не лукавил: его амбиции были неизмеримо масштабней. Но какую именно цель он имел в виду – расширение «жизненного пространства» за счет России? Это казалось логичным, и Раушнинг прямо у него об этом спросил. Гитлер возражать не стал, но ответил уклончиво: «Советская Россия – это очень трудно. Вряд ли я смогу с нее начать».

Как видите, в том, что это случится, он сомнений не оставлял, но – как-нибудь потом. Почему ж не сразу? Он опасался, что в такой конфликт может вмешаться «Запад», те самые версальские обидчики, – не ради того, конечно, чтоб защитить Россию, а чтобы сломить Германию, извечную соперницу. Тем диктовался его следующий шаг: устранить «угрозу с Запада». Раушнинг был поражен: «”Вы всерьез собираетесь выступить против западных государств? ” – спросил я. Гитлер встал как вкопанный. “А зачем же мы вооружаемся? ”»

Установить контроль над всей Европой, лишь бряцая оружием, было невозможно, да фюрер к тому и не стремился. Возрождение воинственных имперских амбиций после поражения в Первой мировой войне было стержнем его программы, когда он рвался к власти, поэтому в генералах, недовоевавших в Первую мировую, он видел главную опору своего режима. Генералы же его поддержали (при всех сомнениях и оговорках) по той причине, что ощутили: приходит их время. Между тем ожидание большой «работы», к которой они чувствовали свое призвание, затягивалось, и они уже изнывали от безделья, как боевые кони в стойлах. Для начала большой войны не хватало лишь повода – ну, так нацисты создали и повод, устроив провокацию на границе с Польшей. Эту страну, впрочем, Гитлер серьезным противником не считал: «Я могу разделить Польшу в любое удобное для меня время и любым способом», – похвалялся он, разговаривая с Раушнингом. Немного лет прошло, и подтвердилось, что это было не пустое бахвальство: счел время подходящим – и Польши не стало. При этом, однако, произошла та дестабилизация геополитической системы, которой Европа так боялась. Балансировать больше не было возможности, и Франция с Англией, связанные с Польшей договором, объявили Германии войну.

По сути, декларация этих стран об объявлении войны Германии была подарком Гитлеру: ему давно был нужен хороший повод, чтобы поквитаться с версальскими обидчиками и еще убедительнее подтвердить свой имидж «фюрера арийской нации». Тем более что, объявив войну агрессору, противники откровенно его побаивались и не торопились нападать. Их нерешительность была Гитлеру на руку: он трезво понимал, что если они объединят усилия, то вдвоем окажутся сильнее Германии, и вел политическую интригу таким образом, чтобы расправиться с ними поодиночке. Тем объясняется «странная война» (как ее по сей день называют историки): немецкие субмарины – «морские волки Гитлера» – пиратствовали на море, Англия и Франция, обладая несравненно более сильными военными флотами, почему-то вяло им противостояли. А на суше ничего примечательного не происходило. С обеих сторон немного постреливали, но друг на друга не нападали: «никто не хотел умирать».

И когда западные «контрагенты» окончательно «расслабились», адаптировались к сравнительно комфортному состоянию войны без войны, немцы нанесли внезапный и сокрушительный удар по Франции.

Кстати, в этой скоротечной войне Гитлер получил важную преференцию для себя лично: удачно поддержав почти авантюрный, однако приведший к блестящей победе стратегический план Манштейна (удар через Арденны), против которого благоразумно возражали более опытные и рангом повыше военачальники, он сам еще больше поверил в свою интуицию и, что называется, утер нос своим самонадеянным генералам – заставил их внимательнее прислушиваться к себе. С той поры эти потомственные военачальники, гордившиеся своей профессиональной репутацией и свысока поглядывавшие на ефрейтора Первой мировой Гитлера, стали охотней поддерживать его авантюры.

Так или иначе, французская армия, которая, по оценке экспертов, была в то время сильней немецкой, потерпела сокрушительное поражение, и маршал Петен, герой Первой мировой войны, запросил мира. Но Гитлер согласился лишь на перемирие, ибо считал, что, оставшись без своего главного союзника, Англия тоже не замедлит капитулировать. Тогда мир будет подписан сразу с обоими обидчиками на его, Гитлера, условиях. Получится нечто вроде «Версаля наоборот».

Однако и подписание перемирия (оно состоялось 22 июня 1940 года; эта дата никаких ассоциаций тогда еще не вызывала) было обставлено театрально: по приказу Гитлера на станцию Ретонд в Компьенском лесу был доставлен тот самый железнодорожный вагон-салон, в котором 11 ноября 1918 г. немецкая делегация подписывала договор о перемирии с державами Антанты под их диктовку[31]. Фюрер успешно вживался в им же самим придуманную роль: начинал раскручивать маховик истории в обратном направлении.

В скорой капитуляции Англии Гитлер не сомневался, но на этот раз интуиция его подвела. Тогдашний советский посол в Лондоне И.М. Майский вспоминал позже в своих мемуарах, как встретили весть о падении Франции в английском парламенте. 3 июля (опускаю детали) стало окончательно ясно, что Франция выбыла из игры, а 4 июля в палате общин выступил Черчилль. «Премьер явно волновался, – вспоминает дипломат. – Депутаты слушали его затаив дыхание. Когда Черчилль кончил, произошла сцена, которой, как говорили “старожилы” палаты, еще никогда не бывало: все члены парламента как-то сразу, повинуясь стихийному порыву, вскочили со своих мест и устроили настоящую овацию премьеру. Было видно, что у всех точно гора свалилась с плеч.

Для меня, как для посла СССР, события 3–4 июля тоже имели большое значение: они убедительно доказывали, что Англия действительно будет и дальше воевать»[32].

Упорство Англии явилось неприятным сюрпризом для Гитлера. До него начало доходить, что расправиться с ней, как с Францией, одним ударом, увы, не получится. Во-первых, она у себя на островах – как в неприступной цитадели: ширина Ла-Манша – около 240 километров, которые контролируются самым мощным в мире военно-морским флотом и авиацией, которая не слабее германской. Как под огнем противника переправить туда армию вторжения (по расчетам требовалось не менее 40 дивизий)? Во-вторых, Англия[33] вовсе не была просто островом у западного побережья Европы[34], но метрополией гигантской и мощной империи, над которой, по известному присловью, «никогда не заходило солнце», и население ее составляло четверть всех жителей планеты. Вступать с ней в единоборство для Третьего рейха было чистым безумием, но отступить перед ее силой значило бы, что все его претензии на мировую гегемонию – чистое бахвальство и на самом деле «Deutschland, Deutschland» вовсе не «über alles, / Über alles in der Welt» – не констатация бесспорного факта, а всего лишь надувание щек. При этом для Гитлера было совсем уж невыносимо, что главный версальский обидчик останется безнаказанным.

Смириться с такой «пораженческой» мыслью было непросто, и Гитлер все-таки решил применить военную силу: 16 июля 1940 года он подписал директиву о подготовке операции «Морской лев» – о вторжении германской армии на Британские острова. Генеральный штаб гитлеровского Верховного командования (Oberkommando der Wehrmacht, OKW; ОКВ) занялся ее планированием, к ней основательно готовили «матчасть», даже была назначена дата вторжения – 15 сентября 1940 года.

Насколько большое значение гитлеровская верхушка и сам фюрер придавали этой операции, можно судить па записям в цитированном выше дневнике Гальдера в сентябре – октябре 1940 года. «Успешный десант с последующей оккупацией Англии приведет к быстрому окончанию войны. Англия умрет с голоду»; «Шансы на то, что удастся провести тотальный разгром Англии, очень велики. Результаты нашего воздействия на Англию потрясающи», – стенографирует Гальдер рассуждения Гитлера 11 сентября.

Примерно за неделю до вторжения германские люфтваффе начали массированные бомбардировки Лондона. Эту знаменитую акцию историки Второй мировой войны называют «большой блиц» (the blitz по-английски – бомбардировка). От 300 до 500 самолетов еженощно сбрасывали на британскую столицу до тысячи, а то и больше тысячи тонн бомб. Вы, может, подумаете, что это была подготовка к вторжению? Но в этом случае зачищали бы бомбежками от обороняющих сил место, куда планируется высадить десант, а какой безумец стал бы высаживать армию вторжения прямо в столицу? А может, немцы проводили отвлекающий маневр: здесь паника, а там высаживаются? Но и этого не было, ибо десант на самом деле не готовился! Для вооруженного броска через Ла-Манш, как рассчитали в германских штабах, не хватало ни десантных судов, ни авиации прикрытия, и операцию «Морской лев» отодвинули на неопределенное время. Так что правдоподобным остается один мотив: «наказать», заявить о своей безжалостной мощи. Дескать, смиритесь и приходите с повинной. Но – нет, не пришли.

Уже больше месяца продолжался «большой блиц», налеты совершались с немецкой пунктуальностью, англичане к ним даже в известной мере приспособились[35], но при этом все тверже укреплялись в запоздалом, увы, но единственно правильном убеждении, что государству, вставшему на путь террора, ни в коем случае нельзя потакать, уступая его требованиям. Для гитлеровских стратегов становилось все более очевидным, что англичане сдаваться не намерены, а попытки добиться капитуляции ненавистной страны посредством террора обходятся, как говорится, себе дороже – немецких самолетов над Ла-Маншем погибало чуть ли не вдвое больше, чем английских.

По этой причине начало операции «Морской лев» военачальники рейха поначалу несколько раз отодвигали на неопределенное время, а 12 октября 1940 года в дневнике Гальдера появилась запись: «ОКВ приняло решение об отказе от операции “Морской лев”». И через день: «Свертывание операции “Морской лев” и прекращение работ по улучшению судов для десанта». Но «большой блиц» продолжили – возможно, для маскировки этого отказа, а то и просто от бессильной ярости. Только перекинулись с Лондона на другие промышленные города Англии: тысячи бомб все так же каждую ночь обрушивались на Белфаст, Бирмингем, Ковентри, Ливерпуль… Разрушений и жертв было много, но цель не приблизилась ни на йоту.

Тем не менее, вопреки очевидности, фюрер убеждал своих приближенных, что «война (имеется в виду война с Англией. – В.Л.) выиграна; доведение ее до полной победы – лишь вопрос времени» (запись в дневнике Гальдера 14 октября 1940 года).

Преждевременное анонсирование своих побед было характерной чертой Гитлера[36], его генералы в том не отставали, но в данном случае речь не об изъянах характера фюрера, а об оценке ситуации. Если до «полной» победы оставалось так мало, почему она не была одержана раньше? Что помешало ее добиться?

Этот вопрос обсуждался в «мозговом центре» Гитлера на следующий день (15 октября 1940 г.), и вот к какому итогу пришли берлинские «мудрецы»:

«Причина стойкости Англии заключается в двойной надежде:

а. На Америку. Америка будет оказывать только экономическую помощь. США, переживающим большой спекулятивный ажиотаж (разрешение вопроса о рабочей силе, сбыт алюминия и моторов), фактом заключения Тройственного пакта сделано предупреждение. Беспокойство Америки перед перспективой ведения войны на два фронта.

б. На Россию. Эта надежда не оправдалась. Мы уже имеем на русской границе 40 дивизий. Позже будем иметь там 100 дивизий. Россия наткнется на гранитную стену. Однако невероятно, чтобы Россия сама начала с нами конфликт. “В России управляют разумные люди”.

Таким образом, обе надежды Англии оказались ложными. Однако надо найти путь, с помощью которого можно было бы добиться полной победы над Англией, не прибегая к вторжению».

Не знаю, что имел в виду Гальдер, заключая фразу про разумных людей в России в кавычки, но совершенно ясны другие нюансы смысла этой записи. Американцев припугнули Тройственным пактом (Германия – Италия – Япония), и что это была не пустая угроза, станет очевидным для них после нападения японцев на Перл-Харбор (но это случится лишь в декабре 1941 года). Россию блокировали, но пугать пока что не стали, ее обрабатывали дипломатическими средствами: в тот же день, 15 октября, Гальдер делает запись о приглашении Молотова в Берлин. Война с Россией – на очереди, она уже не просто обдумывается, но и готовится (чему подтверждение – упомянутые 40 дивизий, а скоро будет 100), однако, судя по всему, она должна последовать за разгромом Англии.

Пока стратеги искали способ «полной победы» над Англией, бессмысленный и безнадежный «большой блиц» продолжался.

И вдруг вечером 11 мая 1941 года немецкие самолеты не прилетели – впервые за десять месяцев англичане смогли спокойно выспаться. Что случилось? Неужто Гитлер смирился с провалом своего плана – нет, своей маниакальной идеи, idée fixe! – покорить строптивых англичан?

Нет, причина иная: самолеты понадобились в другом месте. Ибо фюрер нашел «простой и гениальный» способ решить английскую проблему: надо быстренько победить Россию, и тогда доконать Англию будет гораздо проще.

2. В Лондон через Москву