Эвакуация. 1941—1942 гг. — страница 9 из 24

Путем страданий и мужества

Ветераны фронта по-разному относились к своему военному прошлому: одни считали тот период главным в своей судьбе и до преклонных лет охотно пользовались любой возможностью поделиться памятью о соприкосновении с историей; другие не любили вспоминать о тех годах, хотя не имели причины чего-то стесняться или что-то утаивать. Мне доводилось близко знать и тех и других; я понимаю и уважаю их мотивы.

А что касается памяти об эвакуации, особенно о самом движении из «угрожаемой зоны» в относительно безопасный тыл, – тоже ведь история! – отношение к ней участников этой эпопеи, насколько я могу судить, всегда было однозначным: а что там и, главное, для чего надо вспоминать? Только в последние годы повысился общественный интерес к этим событиям[127], и оказалось, что бывшим беженцам очень даже есть что вспомнить.

То был, конечно, не путь к победе. Прибытие в пункт назначения – хотя он редко кому сообщался при отправлении, а не раз случалось, что направлялись в одно место, но выгружаться из эшелона приходилось в другом, – не воспринималось как обретение «земли обетованной». Счастье, если находилось убогое пристанище, где можно было, забыв о минимальном уюте, спрятаться хотя бы от промозглого дождя или леденящего холода; но скученность, антисанитария, голод и работа до изнеможения, на пределе (а часто и за пределом) физических и нравственно-психологических возможностей, создавали условия для выживания порой даже более тяжелые, нежели в промокшей насквозь или промерзшей теплушке эвакоэшелона; разве что бомбы с неба не падали.

Однако тяжелая работа по прибытии к месту назначения имела ясно осознаваемый смысл: каждый удар молотком был ударом по врагу, каждый проход резцом, каждый взмах киркой или лопатой пусть неизмеримо малыми долями, но вливались в коллективное усилие по преодолению вражьей силы, приближали победу. Чувство причастности к противостоянию общей беде служило моральной поддержкой.

Иное дело – путь в эвакуацию. Ощущать себя мишенью для безнаказанной охоты с неба, беспомощно зависеть от случайностей, не имея возможности хоть как-то повлиять на ход событий, – это даже унизительно для человека, который тверд духом и умеет постоять за себя. Остаться в живых, преодолев этот гибельный маршрут, – не подвиг, а простое везение. Вот почему никто из беженцев так и не смог до конца жизни забыть кошмар эвакуации, однако личным вкладом в дело победы ее не считал: перетерпел, выжил – и за то спасибо судьбе. А настоящая битва за победу начиналась для него потом – в цехах, на стройках, сборочных площадках, испытательных полигонах… Работа в тылу – уже и неважно, кто и каким образом там оказался, – и мыслилась как вклад в Победу, достойный памяти и гордости.

Однако мне кажется, что совершить переезд из привычного и обжитого места в неведомую даль – тоже человеческое деяние, которое заслуживает более благодарного отношения. И не только потому, что без него не случилось бы ни возрождения нашей военной промышленности в тылу, ни героической работы тыла: даже для того, чтобы решиться на столь радикальный шаг, требовалось мужество и высокое чувство социальной ответственности, но еще больше требовалось мужества и самообладания, чтобы одолеть этот путь – не столь длинный, но невыносимо тяжелый и изматывающе долгий.

Распоряжения «сверху» отдавались разные, но, вообще-то, всех увезти при всем желании не смогли бы, так что ехать во что бы то ни стало никто никого не понуждал. В романе «Сталь и шлак» (еще раз для наглядности на него сошлюсь) представлена целая коллекция типичных историй: для одних ехать – само собой разумелось, а кто-то по очень разным причинам ехать не мог или не хотел. Но, кстати, никто не отказывался ехать из-за того, что боялся трудностей пути: возможно, и предположить не могли, что будет так тяжело.

В начале предыдущей главы я изложил несколько сюжетов на эту тему; в сущности, то были отдельные капли в людском море. Приведу теперь свидетельства людей, которым привелось в то время не «каплей литься с массою», а так или иначе принять натиск этого «половодья» на себя и, значит, воспринимать общую картину панорамно.

Прежде всего, сошлюсь на свидетельство Н.С. Патоличева, который в те месяцы, когда движение эшелонов на восток было особенно интенсивным (то есть во второй половине 1941 года), был первым секретарем Ярославского обкома ВКП(б), а Ярославль находится на пути, ведущем на Урал из Ленинграда, Прибалтики, Карело-Финской ССР, Новгородской и Псковской областей. Поток эвакуированных по этому маршруту был особенно «полноводным», и вот обобщенная картина, какой она запомнилась Николаю Семеновичу:

«Как правило, это были смешанные, товарно-пассажирские поезда, составленные из имеющихся на ближайших станциях вагонов. Часто это делалось под обстрелом вражеской авиации. Случалось, что в открытых полувагонах или на платформах ехали люди. Хорошо, если был брезент, которым можно было прикрыться от дождя или снега. Иногда и этого не было. Здесь же станки или материалы, кое-что из вещей эвакуированных. Именно кое-что. Люди спасались от нашествия варваров, и было, конечно, не до вещей… При более благоприятной обстановке два-три крытых вагона выделяли для женщин с детьми. Вместо 36 человек в них набивалось по 80—100»[128].

А ехать приходилось ведь не день и не два, а недели, а то и месяцы.

Думаю, сегодня уже далеко не каждый читатель знает имя Патоличева, некогда известное всем, между тем этот выдающийся партийный и государственный деятель 1940–1980‑х годов оставил глубокий след в истории Урала военных лет, о нем и на последующих страницах придется упоминать, так что, думаю, стоит прямо сейчас воспользоваться поводом и ненадолго отступить от прямой линии повествования, чтобы хоть немного рассказать об этом замечательном человеке.

Николай Семенович Патоличев (1908–1989) родился во Владимирской губернии, но в сознательную жизнь вступал в поселке Растяпино Нижегородской губернии, который в 1930‑е годы превратился в крупный центр советской химической промышленности, по сей день именуемый Дзержинском. Свой трудовой путь будущий крупный руководитель начинал с самых простых рабочих профессий, но парнишка оказался смышленым и ответственным, и его избрали секретарем комсомольской организации завода, потом секретарем Дзержинского райкома комсомола.

А в 1932 году Патоличев поступил в Военную академию химической защиты, которая тогда находилась в Москве (нынче переведена в Кострому). Окончив (в 1937 году) этот военный вуз, он недолго прослужил помощником начальника химической службы дивизии и в августе 1938 года был направлен парторгом ЦК на Ярославский резинокомбинат. Но тут ему задержаться надолго не дали: уже в январе 1939 года он занял пост первого секретаря Ярославского обкома партии – а было ему только тридцать лет! Ровно три года работал Николай Семенович на этой должности. Это были очень трудные годы и для страны, и особенно для области, но молодой партийный руководитель работал так вдумчиво и энергично, что в январе 1942 года ЦК перевел его на еще более ответственный участок работы – первым секретарем Челябинского обкома.

В Челябинске Патоличев проработал до марта 1946 года; его роль в создании «Танкограда», Челябинского металлургического комбината, Уральского добровольческого танкового корпуса была одной из определяющих.

После Челябинска Николай Семенович занимал еще ряд высоких постов – в том числе на протяжении шести лет (1950–1956) пост первого секретаря ЦК компартии Белоруссии. И, наконец, в 1958–1985 годах он был министром внешней торговли СССР – при четырех премьерах, от Хрущева до Рыжкова.

Раннее начало и стремительный разбег его партийно-государственной карьеры некоторые биографы пытались объяснить тем, что к нему благоволил Сталин, хорошо знавший и ценивший его отца, погибшего еще в 1920 году. Семен Михайлович Патоличев был на самом деле человек незаурядный – полный георгиевский кавалер Первой мировой войны и комбриг Гражданской. Но, во-первых, Николая Семеновича впервые представили Сталину, когда он был уже первым секретарем Ярославского обкома; во-вторых, если Сталин и поспособствовал назначению Патоличева-сына партийным руководителем Челябинской области – я бы только приветствовал такое «кумовство», ибо никакими демократическими процедурами более достойного кандидата на эту должность выявить не удалось бы.

Ну и примите еще во внимание, что заслуги Н.С. Патоличева на партийной и государственной службе были отмечены двумя золотыми звездами Героя Социалистического Труда и одиннадцатью орденами Ленина – даже у Брежнева орденов Ленина было только восемь. Но Николай Семенович был не «коллекционером», а тружеником, каких – единицы.

Однако вернемся к эвакуации. Через Ярославль проходил один из самых тяжелых ее маршрутов – и потому что положение этого города на театре военных действий менялось самым драматическим образом, и потому что по этому маршруту шли эвакоэшелоны из Ленинграда. В начале войны, когда фронт был еще далеко, сюда эвакуировали несколько промышленных предприятий из Ленинграда в расчете, что путь не дальний, а до этих мест немец не дойдет. Но в сентябре – октябре 1941 года Ярославль стал прифронтовым городом, на подступах к нему создавалась мощная линия обороны, в области шла интенсивная подготовка к партизанскому движению на случай немецкой оккупации, и теперь уже ярославские предприятия эвакуировались на восток. Город врагу не сдали, и в том тоже есть заслуга Н.С. Патоличева, зато, когда эвакуация в целом по стране уже была завершена и даже Совет по эвакуации упразднен, эшелоны с беженцами продолжали двигаться через Ярославль. Теперь уже в основном из блокадного Ленинграда.

Ярославль был не просто большой станцией на транзитной магистрали. Это был рубеж, до которого беженцы прорывались сквозь зону повышенного риска: атаки с воздуха, опасность выхода на железнодорожную трассу вражеских войск. Но добрался до Ярославля – считай, спасен. Увы, добирались не все, да и те, что добирались, нуждались в экстренной помощи. Оттого роль в эвакуации Ярославлю досталась одна из труднейших.

Петербургский профессор-историк М.И. Фролов в «Военно-историческом журнале» приводит шокирующие цифры, извлеченные им из архивных документов: в начале 1942 года «люди прибывали [в Ярославль] нередко в крайне тяжелом состоянии, что привело к переполнению больниц. Так, в докладе главному госсанинспектору РСФСР “О медико-санитарном обслуживании контингентов эвакуированных из г. Ленинграда и проследовавших через г. Ярославль” указывалось, что

большинство больных в стационары и больницы города прибывали в чрезвычайно тяжелом состоянии. Из заболеваний преобладали дистрофия, туберкулез легких, дизентерия, воспаление легких и даже наблюдались случаи сыпного тифа. Зимой резко возросло не только число больных, но и трупов, снимавшихся с эшелонов. Так, в январе 1942 года с эшелонов были сняты 185 человек больных и 7 трупов, в феврале – 712 больных и 109 трупов. Возрастала и смертность среди больных, размещенных в больницах и стационарах. Если в январе 1942 года в Ярославле были захоронены 72 человека, то в феврале уже 434 (в области соответственно 66 и 339 человек).

<…> В марте с поездов сняли 292 трупа, а с 1 по 25 апреля – еще 135. Однако количество умерших в дороге было значительно больше: трупы выбрасывались из вагонов на станциях и в пути (это трудно понять, и автор, опирающийся на подлинные документы, не поясняет, как и почему это происходило. – В.Л.), и статистика их не учитывала[129]. Так, в докладной записке уполномоченному СНК СССР по эвакуации в Ярославской области, подписанной начальником дорожного отдела Ярославской железной дороги, сообщалось, что с 17 по 20 марта на путях станции Всполье в снегу нашли 37 трупов. 17 марта на 257‑м км от Москвы был обнаружен труп мужчины. 18 марта – 2 трупа у станции Коромыслово, а 19 марта на этой же станции – еще 4 трупа, сброшенных с только что прошедшего товарно-пассажирского поезда. 23 марта на путях станции Всполье вторично обнаружены 3 трупа и в этот же день – труп на перегоне станции Которосль – Всполье[130]. В этой же записке указывалось, что и до указанных случаев были обнаружены несколько трупов, сброшенных из вагонов эвакопоездов на перегонах и станциях»[131].

В эти цифры и факты трудно поверить, между тем если не факты, то, по крайней мере, цифры перекликаются с данными из других исследований на эту тему. В частности, в публикации, посвященной Рязанскому эвакопункту, говорится, что с эшелонов, идущих из Ленинграда, в Рязани было снято 596 трупов (а находили ли сброшенные трупы – не сообщается). Они похоронены в братской могиле на местном воинском кладбище; этот участок кладбища по сей день в народе называют Ленинградским[132].

Приведу еще одно свидетельство, снова касающееся ленинградцев, но уже прибывших к месту назначения. Тогдашний секретарь парткома Уралмаша Н.И. Иванов вел дневник, и вот что он записал 23 ноября 1941 года:

«С Ижорского завода ехали около месяца. За это время женщины и ребятишки изрядно натерпелись. В поезде не было кипяченой воды. Дети начали болеть, десять малолетних умерли в дороге от скарлатины и кори»[133].

Десять малышей умерли в дороге – и об этом таким будничным тоном!

Но это не от черствости души автора дневника, а оттого, что смерть беженцев в пути к концу ноября 1941 года уже перестала казаться чрезвычайным происшествием: едва ли не в каждом эшелоне такие случаи были не единичны. А потом лучше не стало, о чем свидетельствуют цифры, названные М.И. Фроловым.

Но я привел данные, касающиеся, в первую очередь, беженцев из Ленинграда, их из блокадного города забирали истощенных и больных, с огромным риском переправляли на чем придется через Ладогу, а в эшелоны погружали уже и вовсе полуживых; трудная дорога нередко довершала трагедию. Возможно, на других направлениях было несколько легче; я не пытался обобщить данные по разным маршрутам, и все-таки, похоже, даже относительного благополучия не было нигде. Как вы помните, и автор романа «Сталь и шлак» во времена, когда откровенничать было не принято, отметил тему маленьким холмиком у насыпи. А тот маршрут пролегал на противоположном фланге европейской части страны – из Донбасса в Магнитогорск.

Трудное было «путешествие» в эвакуацию, высшей категории сложности. Оно многократно усложнялось еще тем, что было, в сущности, беспрецедентным, и организаторы операции не только не имели необходимого опыта, но даже не существовало источника, где они могли бы его почерпнуть. Отсутствие опыта, безусловно, затрудняло управление сложнейшим процессом, но, как я уже говорил, не тем объяснялись неразбериха и хаос. И я не стал бы винить организаторов эвакуации в том, что у них не все получалось, а, напротив, воздал бы им должное за то, что главной цели все-таки удалось достигнуть: и люди в основной массе своей были спасены, и промышленность, создающая сложное вооружение для победы над врагом, возрождена. Но надо воздать должное и людям, которые не только выбрали трудный маршрут, но и прошли его до конца, потому что были мужественны и терпеливы.

Стихия берется под контроль

Учрежденный на третий день войны Совет по эвакуации поначалу не знал, с чего начать, но быстро набирался опыта. Я уже говорил о том, что практически сразу поняли: четкой организации движения транспорта недостаточно, транспортники в рамках своей компетенции с ситуацией справиться не могут в принципе, проблема может решаться только комплексно. Для того Совет реорганизовали, сделав его (под руководством Н.М. Шверника) межведомственным распорядительным органом с самыми широкими полномочиями.

Чтобы принимать взвешенные решения, руководствуясь не интересами отдельных ведомств, а стратегией обороны страны, этот «мозговой центр» должен был обладать оперативной информацией о состоянии дел в каждой функционально важной точке транспортной системы и возможностью корректировать ситуацию в ней в соответствии с общей стратегией. О компьютерных технологиях тогда еще не помышляли, и решение было найдено исходя из реалий того времени:

«Перевозки населения были взяты под постоянный и строгий контроль. Начальники дорог ежесуточно, не позднее 22 часов сообщали в НКПС о следовании людских эшелонов и отдельных вагонов с эваконаселением по состоянию на 18 часов. В свою очередь, Наркомат путей сообщения ежедневно представлял в ГКО подробную справку о находящихся на железных дорогах составах с эвакуированными»[134].

Трудно даже вообразить, с каким объемом перевозок пришлось иметь дело организаторам эвакуации. Ведь что значило – погрузить на колеса крупное предприятие? Скажем, для погрузки мариупольского бронепрокатного стана (одного только агрегата!) потребовалось около ста вагонов, киевский завод «Арсенал» перевозили в 1100 вагонах, машиностроительный комбинат «Красный Профинтерн» из-под Брянска – в 7550 вагонах, для вывоза оборудования «Запорожстали» потребовалось 12 435 вагонов. А вывезти нужно было больше тысячи крупных предприятий! А сколько было средних и небольших предприятий, разного рода организаций и учреждений!..

Встретились в Интернете такие цифры: «Объем эвакуационных перевозок в начальный период войны составил 1 миллион 600 тысяч вагонов и военных перевозок – 1 миллион 280 тысяч вагонов, то есть почти три миллиона вагонов»[135]. Неискушенному человеку оценить абстрактные цифры трудно, но вот что вспоминает А.И. Жаринов, водивший поезда по подмосковным дорогам в военные годы:

«Когда потянулись в октябре эти заводы в эвакуацию, поезда шли “трамвайным порядком” – в хвост друг другу. На одном блок-участке по два эшелона. Тащишься, как улитка, а впереди, метрах в двух-трех от твоего локомотива, мерцают огни последнего вагона впереди идущего поезда»[136].

Конечно, для эвакуации использовались и другие виды транспорта: водный, автодорожный, даже гужевой, но реки в нашей стране текут по преимуществу «поперек», автодороги всегда были малопроходимыми, так что основная нагрузка легла на железнодорожный транспорт, потому о нем и говорю.

Таковы были масштабы эвакуации. И попробуй этим потоком управлять!

В одном из исследований конца 1950‑х годов приводятся цифры: из 700 эвакуированных заводов и фабрик в первые месяцы войны в полном комплекте прибыло на место назначения в срок около 270 и еще около 110 прибыли частично, остальные где-то застряли в пути. Как отнестись к этим цифрам? С одной стороны, они лишний раз подтверждают, что – да, эвакуация проходила в обстановке хаоса и неразберихи. Но ведь примерно треть предприятий прибыли на место в полном комплекте, вслед за ними худо-бедно подтягивались остальные – и, судя по тому, как быстро восстанавливалась на Урале танковая промышленность, дело не в том, что кому-то «повезло», а в том, что самые нужные (в интересах обороны) эшелоны буквально «протаскивали» сквозь хаос. В разбушевавшемся потоке достаточно эффективно действовала организующая сила; она не могла обуздать, поставить под контроль всю эту стихию, но, вопреки ей, сумела выполнить главную миссию. Так отчаянно смелый и не видящий другого выхода капитан проводит свой корабль сквозь бурю: сломаны мачты, порваны снасти, в трюме вода, но судно на плаву и – вот он, спасительный берег.

Как побеждали стихию

Технически это выглядело так: «На крупные железнодорожные станции правительство направило уполномоченных Совета по эвакуации с широкими полномочиями. Только на девяти железных дорогах Центра находилось до 30 уполномоченных Совета по эвакуации»[137]. Вот они-то пресекли действия предприимчивых «толкачей» и сами стали разбираться в заторах на путях эвакуационных грузов. Они были вправе определять приоритеты, изменять маршруты, даже передавать какие-то грузы другим пользователям, если это признавалось целесообразным для общего дела – для обороны.

Важную роль сыграл и жесткий порядок учета всего подвижного состава железных дорог, который сумел организовать начальник Управления военных сообщений полковник Иван Владимирович Ковалев, ставший позже генерал-лейтенантом и наркомом путей сообщения. Ему удалось вывести железнодорожную сеть из состояния коллапса первых дней войны и добиться продвижения военных эшелонов в сторону фронта со скоростью 1000 километров в сутки[138]. Естественно, обеспечить такие же скорости передвижения в обратном направлении по нашим однопутным дорогам было физически невозможно, но и тут старались предельно ускорить процесс, потому что движение в тыл тоже было, по сути, движением на передовую линию трудового фронта; кроме того, вагоны и платформы должны были оборачиваться предельно быстро, чтобы вновь загружаться людьми и грузами, которых ожидает фронт: их всегда не хватало.

Но в эшелонах, двигающихся на восток, тоже были люди, миллионы людей. «Перебазирование советских людей в восточные районы из западных означало спасение их от фашистской неволи и одновременно помогало насытить кадрами народное хозяйство восточной части СССР»[139]. Двуединая задача! Вы можете сколь угодно соглашаться с антисталинистами в том, что «режим» был безжалостен к людям, но даже и такая посылка не позволяет усомниться в том, что беженцы были важнейшим ресурсом обороны. Поэтому, если, к примеру, эшелон с заводским оборудованием могли счесть не столь срочным и загнать куда-нибудь на запасные пути, а потом и вовсе о нем «забыть», то с людьми необходимо было обращаться бережно, насколько позволяли условия. «Пассажирским составам с вывозимым населением предоставлялось преимущество в отправлении наряду с оборудованием и продукцией оборонных предприятий (кроме воинских и оперативных эшелонов) со среднесуточной скоростью до 500–600 км»[140]. Насколько эта норма выдерживалась – другой вопрос.

Для того, чтобы облегчить беженцам прохождение не столь протяженного, но бесконечно долгого пути, постановлением Совнаркома СССР от 5 июля на главных маршрутах эвакуации были учреждены эвакопункты. Их миссия заключалась в том, чтобы встретить, накормить горячей пищей, помыть, оказать необходимую медицинскую помощь (в экстренных случаях заболевших снимали с эшелонов и помещали в изолятор-стационар), организовать дальнейший маршрут – до места назначения, снабдить продуктами на дорогу.

Тяжелая обязанность убирать из эшелонов трупы и организовывать их захоронение тоже возлагалась на эвакопункты.

Организация эвакопунктов была в тех условиях исключительно сложным и затратным делом. Согласно постановлению, каждый такой пункт должен был иметь возможность обслужить сразу весь эшелон, прибывший на станцию, то есть принимать единовременно не меньше 1800–2000 человек. А где изыскать столь вместительные помещения? Занимались клубы, дома культуры, здания учебных заведений – тут конкретных предписаний быть не могло, местные власти должны были исходить из своих реалий и распорядиться по своему усмотрению.

А выделенные помещения нужно было соответствующим образом оборудовать – чтоб было где и поесть, и поспать, и оформить документы.

И еще нужны были десятки достаточно квалифицированных и ответственных людей, которые могли бы этот безбрежный поток беженцев «обслужить» – встретить, зарегистрировать, устроить, определить дальнейший их маршрут[141].

Наконец – что было особенно трудно в то время тотального дефицита – необходимо было обеспечить эту медленно перемещающуюся массу людей продуктами питания, помочь с одеждой: тут у местных властей возможности были крайне ограничены, требовалась поддержка центра. И такая поддержка была. «Только во второй половине 1941 г. государство израсходовало для помощи эвакуированным около 3 млрд рублей»[142].

Задача создания эвакопунктов казалась невыполнимо сложной, но иначе сохранить людей на этом скорбном пути было невозможно, и к августу в стране было уже 128 эвакопунктов. Цепь их, как вспоминал позднее А.Н. Косыгин, «протянулась на тысячи километров от прифронтовых железнодорожных станций юга и запада страны до Восточной Сибири, Казахстана, Средней Азии»[143].

Не сразу (ибо сразу никто не знал, какие масштабы приобретет эта операция), но в самый разгар эвакуации крупномасштабная система по управлению потоком беженцев получила организационное завершение: «26 сентября 1941 г. при Совете по эвакуации было создано Управление по эвакуации населения во главе с заместителем председателя СНК РСФСР К.Д. Памфиловым, который одновременно стал одним из заместителей председателя Совета по эвакуации… Управление располагало значительным аппаратом в центре и на местах. Общее число его уполномоченных в союзных республиках, областях и краях составляло на 1 января 1942 г. 2757 человек. Это управление просуществовало до 31 января 1942 г.»[144].

Таким образом, система сохранения людей была создана замечательная и беспрецедентная, как и вся эпопея эвакуации. Однако сохранить всех, кто решился отправиться в трудный путь, все-таки не удавалось. Во-первых, как я уже говорил, немалое число беженцев до спасительного рубежа, где ответственность за больных и истощенных уже брали на себя эвакопункты, просто не добиралось, погибали в пути. Во-вторых, «островкам безопасности», рассчитанным на один эшелон в сутки, приходилось принимать и по несколько эшелонов враз[145], так что и самоотверженный труд «спасателей» не мог коренным образом поправить положение.

И все-таки главные свои задачи система эвакопунктов выполнила: она помогла абсолютному большинству беженцев добраться до мест, где они смогли включиться в обыденную жизнь: работать, учиться, растить детей. И, что даже удивительно для такого массового перемещения народа, удалось избежать эпидемий. Удалось не по счастливой случайности, а в результате огромной, продуманной и целенаправленной работы. Прежде всего, благодаря тому, что неимоверными усилиями партийно-государственной системы удалось изыскать ресурсы и устроить все эти эвакопункты с их столовыми, санпропускниками, изоляторами, пунктами временного размещения.

И вот они добрались…

В солидном историческом труде картина выглядит почти идиллической:

«Партийные, советские, профсоюзные, хозяйственные органы восточных областей активно готовились к приему эвакуированных. В центре их внимания постоянно находились вопросы расселения, трудоустройства и бытового обслуживания прибывавших из угрожаемых районов рабочих, служащих, колхозников и членов их семей. При этом особое внимание уделялось детям-сиротам или потерявшим своих родителей, инвалидам и семьям фронтовиков. Примерно треть всех прибывших была расселена в городской местности, а остальные – в сельской»[146].

Это цитата из 6‑томника, посвященного Великой Отечественной войне, изданного в 1961 году, но я позаимствовал ее из современного 12‑томника, где она приводится без комментариев: значит, приняли за вполне достоверное описание ситуации. Оно и на самом деле достоверное, только в нем не учитываются «нюансы», которые составляют суть острейшей проблемы: а как удалось в переполненных еще в предвоенное время городах разместить в общей сложности миллионы беженцев?

Трудно объяснить, почему, но в этом обстоятельном труде проблема расселения эвакуированных практически не освещается. И в других источниках, где так или иначе затрагивается тема эвакуации, о том, как устраивались беженцы с жильем, говорится мало и неконкретно. К примеру, упоминавшийся в предыдущей главе начальник артиллерийского главка Н.Э. Носовский вспоминает, как в декабре 1941 года посетил новую базу для возрождения артиллерийского завода на Урале. «Стояли жгучие морозы. Люди разместились вначале в городском клубе, а потом постепенно стали расселяться – кто куда. А тех, кому достались построенные на скорую руку бараки, считали счастливчиками»[147]. Ну а где ютились те, кому не повезло? Их ведь явно было больше.

В книге о Краснотурьинске приводится свидетельство работницы, прибывшей в числе первых на строительство БАЗа (Богословского алюминиевого завода): «В Турьинские рудники мы приехали в конце сентября 1941 года. Жилья не было. Приют давали жители поселка. Работы было очень много. Прибывали все новые эшелоны. Требовалось немедля отобрать специалистов, разместить людей на жилье. Приближалась зима. Погода в ту осень стояла дождливая. По дорогам трудно пройти даже в сапогах. Многие из нас ночевали прямо на работе». Дальше авторы книги сообщают уже от себя: «Первыми постройками на территории будущего города стали управление стройки (ныне здание треста Базстрой) и два барака…»[148]. В двух бараках многих ли разместишь, но дальше о жилье для приезжих в книге историков города – ни слова.

И так почти в каждом случае. Между тем нельзя сказать, что власти, занимавшиеся великим переселением народов, этой насущнейшей проблемы не замечали или не придавали ей значения. Напротив, все заранее продумывалось и просчитывалось, и распоряжения отдавались разумные. «В частности, для будущих новых рабочих Уралвагонзавода, прибывающих в ходе эвакуации, предусматривалось построить деревянные дома на 40 000 человек. Строительство домов должно было быть завершено к 1 января 1942 года. Помимо этого, руководство партийной организации Свердловской и Челябинской областей должно было выделить жилой фонд в городе Нижний Тагил для эвакуированных сотрудников заводов наркомата. Для строительства должны были быть выделены необходимые материалы, в том числе Наркомлеспром был обязан предоставить 8000 вагонов леса»[149].

Подобные распоряжения отдавались наркоматами и другим предприятиям, переселяемым на восток, и те пытались что-то делать. К примеру, в Первоуральске сами же эвакуированные, после двенадцатичасовой работы по разгрузке и монтажу оборудования, шли достраивать дома, заложенные (не для них) еще перед войной. В декабре 1941 года сдали восемь домов. А в 1942‑м «было сдано в эксплуатацию семнадцать 12‑квартирных домов и двадцать пять 32‑квартирных общежитий в 6‑м и 8‑м кварталах. Всего 20 000 квадратных метров жилой площади». Но этот год «стал последним годом жилищного строительства для городских предприятий»[150]. Итоговая цифра выглядит солидно, однако не сообщается, какое число беженцев принял Первоуральск: досталось ли им хотя бы по одному квадратному метру на круг?

Планы размещения эвакуированных в местах прибытия были выдержаны примерно в том же духе, что и «сталинские» пятилетки: исходили из того, что надо, а откуда оно возьмется? Считалось, что как-то образуется, ибо «нет таких крепостей…» и т. д. Но, как говорил шекспировский герой, «из ничего и выйдет ничего». Везде не хватало ни материалов, ни средств, ни рабочих рук, а главное – не для того ведь ехали за тридевять земель, чтобы благоустраивать свой быт, и этот аргумент был неотразимым.

Когда решить что-то в плановом порядке было практически невозможно, многое зависело от руководителей предприятий, от их умения выстраивать отношения и со своими коллективами, и с местными руководителями. В этом отношении показателен опыт Уралмаша, где директором с предвоенного времени был выдающийся организатор Б.Г. Музруков. Вот как рассказывает об этом компетентнейший ветеран завода.

На завод из разных городов западной части страны прибыло «около 40 тыс. человек. Их предстояло разместить в городке Уралмаша, соцгороде. В нем перед войной жило 50 тыс. человек, и условия их проживания были довольно стесненными.

Основной поток эвакуированных хлынул осенью. Приближалась суровая уральская зима. Директор Музруков распорядился: “Ни одной землянки!” Ремонтно-строительный цех жилищно-коммунального отдела работал день и ночь. В аварийном порядке утеплялись подвалы и чердаки. Актовый зал ремесленного училища был разделен на два помещения-общежития, в каждом установлены койки в два яруса.

В соцгороде было немало двухэтажных домов из деревянного бруса. Главный инженер жилищно-коммунального отдела В.Н. Анфимов сам когда-то проектировал эти дома. Он и предложил использовать мансарды – по существу, чердаки этих домов. Предложение было удачным. Таким образом удалось подготовить около двухсот квартир для эвакуированных.

Б.Г. Музруков под свою ответственность организовал участок заготовки стройматериалов для жилищного строительства. Производственные цеха выделяли из своего состава рабочих на заготовку и транспортирование древесины. При этом увеличивались нормы выработки военной продукции для тех, кто оставался у станков. Но возражений не поступало.

Строили деревянные бараки недалеко от заводоуправления. Сюда легче было подавать строительные материалы с заводского деревообделочного комбината. Рабочие носили на себе доски и листы фанеры. Эвакуированные въезжали даже не в бараки, а в пустые коробки с нарами, не дожидаясь, когда закончат крыши, установят окна и двери[151]».

Не буду продолжать цитату, ибо читатель уже понял, что меры по расселению ленинградцев, москвичей, харьковчан, киевлян и жителей многих других городов, волею судьбы ставших вдруг уралмашевцами, принимались самые решительные, но реально ли было за три осенних месяца построить почти столько жилья, сколько здесь построили за почти полтора предшествующих десятилетия? Чтобы ускорить решение этой неразрешимой задачи, пришлось нарушить какие-то принципы, которые поначалу казались незыблемыми. Горсовет, к примеру, не хотел разрешать строить бараки и уступил лишь при условии, что они буду снесены не позднее, чем «через шесть месяцев после окончания войны»[152]. «Ни одной землянки»? Но огромные пространства оказались заполнены этими жилыми норами!

Оставалось «уплотнять» коренных жителей поселка.

В одной из предыдущих глав я упоминал, как «дяде Мише» – танкостроителю из Сталинграда – отвели ванную комнату в коммунальной квартире на улице Ильича. Ну, так это ж было «элитное» жилье! Многим приходилось гораздо хуже. Ю.Н. Кондратов цитирует заявление директору завода литейщика И. Суворова: «Придешь со смены – прилечь негде, ждешь, когда поднимется и уйдет кто-нибудь из своих или хозяйских. В комнате 20 метров, а живет двенадцать человек»[153]. У директора искали помощи; понимали, что он не волшебник, но сделает все, что может, причем поступит по справедливости. А для Музрукова такое доверие к нему было, если можно так выразиться, нравственной основой его «административного ресурса». Борис Глебович был жесткий руководитель, тем не менее не столько командовал людьми, имея для того большие властные полномочия, сколько был их безоговорочно признаваемым вожаком. И когда он обратился к уралмашевцам с просьбой принять беженцев «на уплотнение», то и сам не остался в стороне: переехал с семьей в меньшую квартиру, отдав прежние директорские хоромы под расселение эвакуированных. Для его семьи этот переезд отягчался «привходящим обстоятельством»: незадолго перед тем у супругов Музруковых родился сын Николай.

И «уплотнение» не решило проблему

Снова обращаюсь к содержательной статье об эвакуации из 12‑томника о Великой Отечественной войне: «В своем абсолютном большинстве местные жители многонациональных восточных регионов страны проявляли большое радушие и гостеприимство по отношению к эвакуированным беженцам войны, делясь с ними своим, зачастую и без того тесным и скудным кровом, одеждой, продуктами, лекарствами и прочим»[154]. Это уже не цитата из советского издания, а собственное обобщение современных историков, и все известные мне факты дают основание согласиться: в принципе так и было.

Но поделиться последним – это моральная стороны проблемы. А была еще сторона – даже не материальная, а скажем так, физическая: и самые гостеприимные дома имеют свойство переполняться. Поэтому были случаи, когда не только обладатели переполненной квартиры, но и целые города и поселки не имели возможности разместить вынужденных переселенцев, и тогда эшелоны с беженцами заворачивали: не можем, мол, принять.

Вот характерный пример. Телеграмма в Свердловский обком из Новой Ляли:

«Ожидаемое прибытие эшелона между 1‑м и 10‑м октября полностью жильем не обеспечены. На поставленный нами вопрос перед райорганизациями в части уплотнения учреждений и организаций города, а также о выделении жилплощади Бумкомбината – положительного результата не дало».

Косноязычно, но официальный стиль выдержан и смысл очевиден.

А уж областной центр был переполнен сверх всякой меры. А.Б. Аристов приводит цифры: население Свердловска с 1926 по 1939 год увеличилось со 140 до 423 тысяч человек. Жилья строили довольно много, но гораздо меньше, чем требовалось! (Соответственно, население Челябинска за тот же период возросло с 59 до 279 тысяч. Магнитогорск начинался с нуля, а в 1939 году здесь проживало уже 146 тыс. человек.) И вот в эти переполненные «человейники» приезжает даже больше людей, чем здесь было постоянных жителей! Куда их селить? Аверкий Борисович по старой партийной привычке оставляет «за кадром» (то есть в архивных папках с грифом «совершенно секретно») механизмы решения этой проблемы и сообщает лишь победный результат: «Пусть в этих городах стало тесно, пускай пришлось всех уплотнить (в Свердловске к концу 1941 года проживало около миллиона человек), но все имели, попросту говоря, крышу над головой»[155].

Как это выглядело на самом деле, очень предметно показано в книге по истории Турбомоторного завода. В первые дни после того, как стало известно, что завод должен принять моторное производство с ленинградского Кировского завода, в цехах стали проходить собрания, на которых объяснялась ситуация и выяснялось, кто из работников завода может добровольно принять у себя эвакуированных. Народ был отзывчивый, бытовыми удобствами не избалованный – добровольцев нашлось много. Но когда эшелоны с беженцами начали прибывать один за другим, стало уже не до церемоний. «Уплотнились» сверх всякой меры и невзирая на лица. Так, например, перед войной начальник отдела кадров турбинного завода Любовь Григорьевна Славная с семьей занимала две комнаты в коммуналке, их там было четыре человека. И вот к ним подселили еще десять человек! Стало 14 человек в двух комнатах[156].

Всего на Турбинный завод приехало тогда 3260 работников Кировского завода, а вместе с семьями их насчитывалось около десяти тысяч. Поначалу их расселили в палатках, разбитых на пустыре, где в послевоенные годы был построен эльмашевский Дом культуры. Они жили в палатках до октября, а за это время для них выстроили неподалеку, на месте, где потом расположилось трамвайное кольцо «Эльмаш», «скоростной поселок»: наспех возведенные насыпные бараки с двухэтажными нарами. Даже в гулаговских «зонах», наверно, было комфортнее.

Ближе к зиме на Турбинный завод приехала еще одна большая партия беженцев, на этот раз с Харьковского турбогенераторного завода – около восьмисот человек. Штатных работников завода удалось «растолкать» по частным квартирам, но для их семей места уже не нашлось: семьи отправили в села Камышловского и Туринского районов – Белейку, Кунару, Махнево, Коркино…

Снова напомню про «дядю Мишу» со Сталинградского тракторного: его-то втиснули в каморку, которая до войны служила ванной комнатой, а приехавших вслед за ним мать, сестру и малолетнюю племянницу отправили в Богдановичский район.

О Свердловске тех дней писатель Б.С. Рябинин писал, что «в городе буквально не оставалось места для мыши. Жили в подвалах, сараях, дровяниках. На сцене театра юного зрителя работали станки, в цех превратился и клуб “Профинтерн”… в здании Уральского индустриального (ныне политехнического) института размещалось три завода; завод въехал в помещение университета на улице 8 Марта»[157].

Но примерно так же дело с размещением беженцев обстояло и во всех других промышленных городах Урала. Но даже и такие «крыши над головой» находилась не для всех.

Между тем поток беженцев продолжал нарастать, справиться с ним местным властям становилось все труднее, а беженцы – особенно предприятия влиятельных наркоматов – отнюдь не чувствовали себя «бедными погорельцами»: они же прибыли выстраивать фундамент обороны! – и требовали соответствующего к себе отношения. Говорят: «тоталитарная система»; уж какая там тоталитарная, если каждый руководитель чувствовал не только свою ответственность, но и свое право; интересы сталкивались, ситуация становилась настолько неуправляемой, что грозила обрушиться в хаос.

Каждый стоял на своем

В ЦДООСО сохранилась копия письма первого секретаря Свердловского обкома ВКП(б) В.М. Андрианова секретарю ЦК А.А. Андрееву о ситуации с размещением эвакуированных в Свердловске. В нем кратко, но весьма предметно обрисована ситуация и обозначен характерный для того времени конфликт. Письмо выдержано в деловом тоне, но где-то к середине начинают бурлить эмоции… Впрочем, этот документ не очень велик по объему и столь выразителен, так что стоит привести его полностью.


«К У Й Б Ы Ш Е В

СЕКРЕТАРЮ ЦК ВКП(б) товарищу АНДРЕЕВУ А. А.

В город Свердловск по постановлению Государственного Комитета Обороны с эвакуированными предприятиями многих наркоматов, кроме неорганизованного населения, прибыло 55 тысяч человек.

В соответствии с постановлением Государственного Комитета Обороны уже начали прибывать еще 44 тысячи человек, главным образом Наркомтанкопрома. Кроме этого в городе имеется госпиталей на 17 375 коек и еще несколько тысяч прибывают.

Служебной и жилой площади на человека по городу Свердловску приходится два с лишним метра, в то же время Наркомат черной металлургии имеет 10 квадратных метров служебной и 5 квадратных метров жилой площади на человека, хотя Наркомчермет не имеет ни одного предприятия в городе Свердловске.

Постановлением Государственного Комитета Обороны от 9 октября 1941 года Обком партии обязан размещать работников эвакуированных предприятий за счет уплотнения местных жителей, занятия клубов, других общественных организаций, сокращения площадей хозяйственных организаций, а в случае необходимости переселять лиц и организации не связанных непосредственно с предприятиями из города в районы.

Наркомчермет своим ведомственным вызывающим поведением осложняет работу в этот трудный момент партийных и советских организаций, дает прямые указания подчиненным ему ведомственным органам не выполнять решения Обкома ВКП(б) и Облисполкома по размещению эвакуированных предприятий и трудящихся. Замнаркома черной металлургии КОРОБОВ снял с коксохимического института ОСМАЧКО, как он заявляет, по указанию наркома за то, что директор разместил эвакуированный госпиталь с ранеными, а институт по решению Обкома перевел в другой химический институт, где он неплохо разместился. Коробов с криком заявляет, что им не нужны директора-анархисты.

Между тем, я лично объяснял ТЕВОСЯНУ серьезность положения с размещением в Свердловске и говорил ему о занятии института эвакуированными госпиталями.

Учитывая исключительно тяжелое положение со служебной и жилой площадью в городе Свердловске, Областной комитет партии просит Вас обратить внимание руководства Наркомчермета на его недопустимое поведение настраивать свои организации не выполнять директив Обкома партии и предложить ему не чинить препятствия в размещении работников эвакуированных предприятий по постановлению Государственного Комитета Обороны и не запрещать директорам предприятий выполнять заказы по боеприпасам и вооружению на незагруженном оборудовании, которые даются предприятиям Обкомом ВКП(б) и восстановить на работе неправильно снятого директора института тов. ОСМАЧКО.

СЕКРЕТАРЬ СВЕРДЛОВСКОГО

ОБКОМА ВКП(б) (АНДРИАНОВ)».


В.М. Андрианова можно понять: там, где много начальников и каждый считает себя вправе решать общие вопросы по своему разумению, наладить порядок невозможно. Партия в то время взяла на себя роль главного организатора, первый секретарь обкома – ее главный представитель в области, значит, его распоряжения и должны выполняться неукоснительно. Резонно?

Но И.Ф. Тевосян имел свой резон: он как нарком лично отвечал за восстановление металлургической отрасли, которая в результате стремительного продвижения агрессора в глубь советской территории понесла катастрофические потери, между тем как черные металлы – основа военной промышленности. И для него было неприемлемо не то, что переселили подведомственный ему институт, освободив место для госпиталя, а то, что это сделали самочинно, через его голову. Он не сможет выполнить свою задачу, если кто-то другой станет вмешиваться в сферу его компетенции.

Кстати, А.Б. Аристов в своих воспоминаниях отзывается об И.Ф. Тевосяне – как о руководителе отрасли, как о человеке и даже как о коммунисте – с большим уважением: «Человек дела, он требовал от всех точного исполнения своих обязанностей, инженерного подхода к решению заводских вопросов… Очень интеллигентный, деликатный человек, он был тверд, неумолим, когда того требовало дело… Тевосян был дисциплинированным коммунистом. Но он так ревниво оберегал руководящие кадры на заводах, что… вставал горой за своих работников»[158]. Нам еще не раз придется вспоминать об этом выдающемся руководителе в дальнейшем повествовании. Будет повод подробнее рассказать и о его заместителе П.И. Коробове – достойнейшем представителе легендарной династии металлургов, на которого Андрианов тоже жалуется в письме Андрееву.

Не сомневаюсь, что первый секретарь обкома их тоже хорошо знал и высоко ценил; но ситуация была патовая, причем не только в этом конкретном случае, но вообще. Каждый руководитель вершил свою миссию, которая, по правде говоря, была неосуществима, а не осуществить ее было нельзя. Поэтому всем приходилось принимать смелые и нетривиальные решения, а когда деловые интересы объективно сталкивались, то разрешить возникающие конфликты на уровне прагматической логики порой было невозможно: и те и другие применительно к своим задачам были правы. Но все локальные, скажем так, задачи восходили к единой сверхзадаче: «Все для фронта, все для победы!» – и только с той общей для всех высоты можно было разрешить спор. Вот Андрианов и взывает к одинаково высокой и для него, и для Тевосяна инстанции; хорошо еще, не на самый верх обратился. Самый высокий уровень тактически выгодней было держать про запас.

Впрочем, намекнуть на возможность обратиться и выше имело смысл уже сейчас, доходчивей прозвучит. Возможно, об этом Василий Михайлович подумал сразу, как отослал письмо: надо было резче и сразу обозначить верхнюю планку. То ли такая мысль, то ли безотлагательность проблемы побудила его почти сразу вслед за письмом отослать по тому же адресу и тому же адресату телеграмму, практически равную письму по объему, но с более жестко обозначенными акцентами и, что называется, с переходом на личности.

Начал он с тех же двух с лишним метров площади на одного человека и констатации, что поток беженцев не уменьшается. Возмутился: «С нами предварительно не говорят и никакие наши доводы во внимание не принимаются». (Но ведь и Тевосян счел, что обком с ним не считается, потому и пресек посягательство на его прерогативы.) Воззвал к совести: «Эвакуированные люди днями стоят в эшелонах на вокзале». После того сослался уже не на ГКО, а на самого Сталина, подписавшего 4 октября постановление, где сказано: «Разрешить секретарю Свердловского Обкома ВКП(б) тов. Андрианову перевести из Свердловска часть советских хозяйственных учреждений и учебных заведений, а также несвязанную с промышленностью часть населения в районы области». И еще одна ссылка на высший уровень: «Аналогичное постановление за подписью товарища Сталина мы имеем от 8 октября». (Кстати, непонятно, почему вслед за одним постановлением вождю тут же пришлось подписывать «аналогичное»: похоже, система стала совсем плохоуправляемой.) В обкоме, как он пишет, «осторожно наметили к выселению» несколько «второстепенных организаций», и ни один наркомат не возражал, «кроме Наркомчермета товарища Тевосяна, который дал указание своим организациям, вроде Черметразведки, решения Обкома не выполнять и из Свердловска не выезжать, кстати говоря, Наркомчермет имеет в Свердловске около 70 тысяч квадратных метров служебной площади и ни одного предприятия». Андрианов жалуется, что Тевосяна «в одностороннем порядке» поддержал Вознесенский; ситуацию заметили другие наркоматы и тоже заявили свои права – и «все наши мероприятия свелись к нулю». К тому же: «Несмотря на исключительно тяжелое состояние в городе Свердловске с жильем, ни один наркомат не обязывается строить жилищ». Пожаловавшись еще на несогласованность действий «отдельных зам. пред. Совнаркома», первый секретарь обкома завершает свое послание фразой, выдающей его полную растерянность перед нарастающим хаосом: «Прошу, тов. Андреев, Ваших указаний как нам поступить»[159].

Не знаю, что ответил секретарь ЦК на отчаянные обращения партийного руководителя Свердловской области, – возможно, документ хранится в другой папке, до которой у меня руки не дошли. Но это не суть важно: проблема та давно осталась в прошлом, а тогдашнее положение никак не изменилось бы оттого, что А.А. Андреев посочувствовал бы Андрианову или, напротив, вступился за Тевосяна. «По-хорошему», полюбовно проблема была нерешаема, властям приходилось идти на крайние меры: жилье освобождали, убирая из города предприятия и организации, не производившие продукцию для фронта. Хоть Андрианов и писал, что в обкоме «осторожно наметили к выселению» какие-то организации, но, судя по реальным действиям властей, проявлять взвешенный подход было и некогда, и некому, так что «рубили топором».

Рубили топором

Всякого рода главки, управления, конторы, вместе с их гроссбухами и папками, а главное – вместе со столоначальниками и клерками, чадами и домочадцами и прочими «не нужными» на тот момент городу людьми – направляли в глубинку: поближе, мол, к предприятиям, которыми они руководили из областного центра, да и, можно сказать, на «подножный корм», который, считается, всегда найдется в сельской местности. Из Свердловска таким образом было выселено 61 учреждение.

О том, как выселяли «лишних» горожан, можно получить представление, познакомившись с постановлением бюро обкома ВКП(б) от 19 ноября 1941 года «О переселении некоторой части населения из городов Свердловска и Нижнего Тагила», которое, как читатель понимает, не было проявлением местной самодеятельности (или самоуправства, если это слово кажется вам более подходящим): основанием для таких актов (они были не единичны) стали упомянутые в письме и телеграмме В.М. Андрианова постановления ГКО за подписью Сталина от 4 и 8[160] октября 1941 года.

Так вот, упомянутым постановлением предписывалось «в декадный срок выселить 7000 человек из Свердловска и 8000 из Н.-Тагила (не затрагивая рабочих военных и металлургических заводов), а освободившуюся жилплощадь предоставить для расселения рабочих (с семьями), направляемых на работу на танковые заводы».

Кто именно подлежал выселению? Вот что говорится в документе:

«Переселению из городов Свердловска и Н.-Тагила подлежат следующие контингенты:

а) Лица, имеющие компрометирующие данные по представлению органов НКВД и милиции (быв. кулаки, торговцы, белогвардейцы, члены семей репрессированных за к.-р. преступления, иностранцы, судившиеся за уголовные преступления);

б) Выявленные через райсоветы этих городов нигде не работающие и не занимающиеся общественно-полезным трудом, в том числе эвакуированные из прифронтовой полосы;

в) Лица, не занятые на работе на военных и металлургических заводах (неквалифицированные рабочие и служащие, лица конторского труда, занимающиеся частным промыслом, лица, связанные с сельским хозяйством и т. п.), имеющие в городе жилплощадь».

Легко заметить, сколь широкую возможность произвольного толкования и злоупотреблений давал мелким и тем, что поболее, чиновникам этот документ. Но он был снабжен грифом «Совершенно секретно» и никогда при советско-партийной власти не публиковался и потому не обсуждался.

Но претворялся в действие неукоснительно!

Выселяемые получали официальное предписание; на сборы отводилось от трех до семи дней. Для ускорения процесса многие вопросы, связанные с переселением, решались, что называется, в организованном порядке. Не было проблем с увольнением (а попробуй-ка в то время кто-то уволиться по собственному желанию!), не было проблемы с билетами к месту назначения (даже запускали дополнительные поезда). Не возникало вопросов с выпиской из свердловской или тагильской квартиры и пропиской по месту прибытия. Мало того, отъезжающему позволялось не согласиться с тем, что его отправляют в какой-нибудь Шалинский район и запроситься, например, в Таборинский или Новолялинский – ему шли навстречу. Но восстановление в будущем, при возвращении, свердловской или тагильской прописки (и права на бывшую свою жилплощадь) ему не гарантировали. Дальновидно, потому что и эвакуированных потом не всех отпустили домой.

Между прочим, в соответствии с этим постановлением попытались выселить куда-то в сельскую глубинку и Союз писателей. Эта история подробно описана в упомянутом выше мемуарном очерке Б.С. Рябинина[161]. Все было обставлено всерьез: визит к нему домой членов некой комиссии, через несколько дней повестка – «в двадцать четыре часа освободить занимаемую площадь». Сначала Борис Степанович думал – ошибка, но выяснилось, что будут выселять всех писателей. «История затянулась на несколько дней. Только после визита в обком Бажова, Караваевой и Гладкова вопрос наконец был улажен. Союз писателей остался в Свердловске». Но, думаю, дело уладили не столько потому, что с партийным руководством поговорили известные в стране писатели, а потому что наступил момент, когда действительно «к штыку приравняли перо»; идеологический момент в организации обороны играл одну из важнейших ролей, о чем я говорил выше. Видимо, трем «парламентерам» удалось растолковать эти истины В.М. Андрианову.

А тем, кто выселялся по социальным или национальным признакам, доказать свое право жить в городе было практически невозможно. Хотя в отдельных случаях все же удавалось. Так, повестка о выселении пришла в то время Амалии Альбертовне Постовской – жене профессора-химика Исаака Яковлевича Постовского, уже в то время одного из самых крупных ученых Урала, будущего академика. Жена Постовского была немка, хотя приехала к мужу из Мюнхена еще в конце 1920‑х. Исаак Яковлевич, человек неконфликтный и, между прочим, беспартийный, пробился-таки в обком партии и поставил вопрос ребром: выслать, дескать, можете, но только вместе со мной! А высылать его было ну никак невозможно: он в то время организовывал промышленное производство сульфамидных препаратов на фармацевтическом заводе и решал другие научные проблемы, связанные с оборонной промышленностью. Право Амалии Альбертовны оставаться при муже и дочери Исааку Яковлевичу отстоять удалось, хотя ее все же отправили на месяц на уборку льна. (Кстати, теребить лен в осеннюю слякоть и стужу – занятие для непривычных к такому труду горожанок никак не легче, нежели копать картошку.) Оттуда она написала домой целую стопку трогательных писем, которые сохранились в домашнем архиве Постовских, и по ним сегодня можно получить живое представление о том, как жила уральская деревня в первую военную осень.

Семейство Постовских до поры оставили в покое. Осенью 1942 года Амалию Альбертовну снова попытались выселить, но и на этот раз Исааку Яковлевичу удалось «отбить атаку». Однако к ним с самого начала эвакуации тоже подселили беженцев. Вот как об этом рассказывает дочь ученого Анна Исааковна Суворова – впоследствии профессор химии, ветеран УрФУ: «Уже в начале июля появились первые эвакуированные из районов, занятых фашистами. К нам в квартиру поселили семью из сданного врагу Минска, позже приехала семья двоюродной сестры отца из Одессы, а осенью в квартире стала жить еще одна семья из Москвы. Всего в войну у нас в квартире жило 13 человек, из них четверо – дети, все погодки от 5 лет (сама Анна Исааковна тогда была в их числе). Жили мы дружно и сохранили на долгие годы связь между собой».

Добавлю от себя, что «семья из Москвы» – это уже были не родственники. А квартира их в 3‑м доме Горсовета (элитном по тем временам) была хоть и профессорская, но трехкомнатная, так что кое-кому из обитателей приходилось спать на полу, под роялем.

И еще: утверждение «жили дружно» хоть и подтверждает процитированный выше тезис из исторического исследования, но в данном случае, насколько я представляю себе ситуацию по свидетельствам из той поры, поводы для бытовых конфликтов там были, и «мирное сосуществование» в перенаселенной квартире сохранялось исключительно благодаря уникальной способности Исаака Яковлевича создавать вокруг себя атмосферу доброжелательности и взаимного уважения.

А в других случаях конфликты случались, причем не только на бытовом уровне, и разрешить их порой было не проще, нежели «протолкнуть» эшелон с заводским оборудованием через железнодорожные заторы.

Не всех устраивали условия

Поскольку я коснулся ситуации в переполненной беженцами профессорской квартире Постовских, то приведу еще один печальный эпизод из истории этого замечательного семейства. Двоюродный брат и друг детства Исаака Яковлевича Эммануил Михайлович Гельзайд, тоже высококвалифицированный химик, на грани тридцатых – сороковых работал и жил с семьей в Свердловске, а буквально за несколько дней до войны они, сдав казенную квартиру, уехали с сумрачного Урала в манящую солнцем и морем родную Одессу. Исаак Яковлевич счел их решение опрометчивым, уговаривал остаться, предлагал, раз они поспешили сдать квартиру, поселиться у него, но Генриетта Яковлевна, жена брата, не согласилась: дескать, оставшись в квартире Постовских, они будут жить, как на вокзале (и, согласитесь, в определенном смысле была права). Но когда гитлеровцы захватили Одессу, семейство Гельзайд – всех враз, взрослых и детей – в первые же дни немцы расстреляли прямо на улице.

В этой истории наглядно проявилась одна из главных коллизий эвакуации: здесь крайне тяжелые, порой невыносимые условия, там – смерть. Однако кто ж в реальной жизни живет с оглядкой на то, что могло быть гораздо хуже? Беженцы нередко попадали в условия, к которым местные жители притерпелись, приспособились, ибо другого и не знали, а москвичи, к примеру, попадали в уральскую глубинку…

Вот конкретный случай – приведу письмо из архива. Оно длинное, на четырех тетрадных страницах, и я поначалу собирался его только процитировать или, по крайней мере, дать в сокращении, но перечитал… Нет, ничего в нем нельзя сокращать, надо дать полностью. Даже описок и явных грамматических ошибок править не буду, запятых расставлять не стану: читатель сам в них разберется, а тут они невольно передают состояние души пишущего, нервный запал.

«3 июля 1941 г. я со своей дочерью Галиной Гиммельфарб и детьми своего брата Даниэлем и Марианной Шоминой была эвакуирована из Москвы Всесоюзным радиокомитетом в Камышловский район. Прибыв в г. Камышлов несмотря на то, что имею высшее образование и за плечами 20‑ти летний стаж работы, за что в 1940 г. была отмечена ценными подарками и месячным окладом жалованья, меня по своей специальности не использовали, а послали на колхозные работы в колхоз им. Кирова. Несмотря, что в жизни не работала на полях и что при себе не имела никакой одежды, ни ботинок, ни платья, я понимая всю важность положения нашей Великой Страны, я не покладая рук работала, со своей 14‑летней девочкой Галиной, на полях, 4 месяца беспрерывной работы, помогла своей долей труда убрать хлеб, картофель государству, немало сил приложили эвакуированные среди которых в большинстве случаев находятся люди умственного труда, люди искусства и т. д. Как же отнеслись местные власти к нашим повседневным нуждам? Обсолютно никак, вот уже 4 месяца как мы сняты совершенно со снабжения, за 4 месяца не получали ни куска мыла, все обовшивели, что грозит эпидемией, нет аптеки, нет медикаментов, дети умирают, абсолютно не снабжаются ни кусочком сахара, о молоке, мясе, крупе не приходится мечтать, муку дают один раз в 10 дней и то с большим опозданием, картофеля нет. Как же жить? Для чего же нужно было нас эвакуировать сюда. Кроме голода мы обречены еще на холод. Избы в которых мы живем, холодные. До сих пор, несмотря на то что деньги с нас взяли, нам не завезены дрова. Здесь уже сильные сибирские морозы, сидим без кусочка дров, некоторые из нас вынуждены ходить за 3, 4 километра в лес рубить дрова и на плечах, в буквальном смысле этого слова, притаскивать по поленцу дров, чтобы хотя бы отогреть души наших детей, чтобы сохранить им жизнь. Эвакуированные вносили предложение, чтобы хотя бы раз в неделю местные власти предоставляли транспорт для подвозки дров, но и это предложение осталось без последствий. Куда ни обращаешься, всюду царит равнодушие, бездушие, думаю что если бы товарищ Сталин знал о тех безобразиях что здесь творятся, то позаботился о нас, судьба которых временно забросила в такую сторону, где не понимают что такое забота о людях и о детях. Прошу Ц.К. В.К.П.(б) обратить внимание на мое письмо и сделать должные выводы.

Я являюсь женой фронтовика Ю.И. Гиммельфарба, который с самого начала объявления войны пошел добровольцем на фронт и по сие время находится на самом ответственном участке фронта, не щадя своей жизни, за дорогую любимую Страну и за дорогого для нас Сталина! Прошу позаботится о семьях эвакуированных, т. к. среди нас в большинстве случаев есть жены фронтовиков и дать нам возможность с нашими детьми пережить это тяжелое время и когда настанет торжество победы над врагом, вернутся в наши дома и нашу любимую Москву! Думаю и надеюсь, что мое обращение в Ц.К. не останется без последствий.

Жена фронтовика Ц.Я. Гиммельфарб.

Мой адрес: Свердловская область. Камышловский район. Ильинский с/совет, колхоз им. Кирова»[162].

Как видите, письмо адресовано в ЦК; тем, я думаю, объясняется нервный запал его автора, о котором свидетельствуют даже грамматические погрешности. Думаю, волнение объясняется не столько самим фактом обращения в столь высокую инстанцию, сколько непредсказуемостью результата: может, и помогут, но не исключено, что «дерзость» выйдет боком, и такое бывало. Но Ц.Я. Гиммельфарб тактически правильно избрала форму обращения: ее письмо – от одного конкретного лица, хотя речь, по сути, о страданиях целой группы эвакуированных москвичек с детьми. Коллективных обращений советские власти ох как не любили: в них ощущалась опасность организованного бунта, но здесь «жалобщик» один, причем в традициях политического этикета подчеркнута лояльность, а между тем проблема реальная и далеко не частная. И письмо в ЦК прочитали внимательно, с красным карандашом в руках: грамотно выделили смысловые акценты. И переслали для принятия мер в обком. Из обкома потребовали разъяснений от райкома. В райкоме создали комиссию, изучили ситуацию на месте и подробно (полторы страницы машинописи через один интервал) ответили. Эту обстоятельную справку я целиком переписывать не стану, но заключительную часть стоит процитировать:

«На основании произведенной проверки семьи тов. Гиммельфарб Райком ВКП(б) считает, что часть изложенных фактов в письме действительно имеет место, но тов. Гиммельфарб недопонимает некоторые затруднения в вопросе снабжения товарами первой необходимости, как сахар, керосин, мыло и друг., кроме того тов. Гиммельфарб недостаточно принимает участие в колхозном труде (из 4,5 мес. работала только полтора м-ца, не работала 3 месяца, хотя работать могла и колхоз за проработанное время и выработанные трудодни отпускает все необходимое… кроме того тов. Гиммельфарб получает по аттестату за мужа 500 рубл. в м-ц, что видимо до некоторой степени является поводом для того, чтобы не работать в колхозе»[163].

В архивах ЦДООСО хранится немало писем в разные инстанции с жалобами эвакуированных на условия, в которых им приходится здесь жить; рассматривались они примерно в том же порядке, одинаковым был и итог: факты в основном подтвердились, но надо, мол, понимать трудности момента. Момент был действительно трудный, и люди терпели.

А иногда и не терпели. Тут уместно вспомнить историю о «длительных гастролях» (эвфемизм понятия «эвакуация») в Свердловске МХАТ имени А.М. Горького[164]. Театр был эвакуирован из Москвы в ноябре 1941 года в Саратов, где пробыл до июля 1942 года. Но началось летнее наступление гитлеровцев в сторону Сталинграда, и Саратов оказался в «угрожаемой зоне»; город стали бомбить, и МХАТ решено было переместить подальше от фронта – в Свердловск. Они долго плыли на пароходе по Волге и Каме, потом ехали на поезде – и к месту назначения добрались лишь в августе. Вскоре по прибытии по местному радио выступил И.М. Москвин, фактический руководитель театра (директором он станет в 1943 году после смерти В.И. Немировича-Данченко): мол, отдыхать после долгого пути не намерены, гастроли начнут уже в двадцатых числах августа. Прозвучала в его выступлении и такая фраза: «Приступая к работе в Свердловске, мы чувствуем уже с первых шагов большую заботу о театре руководителей областных и городских партийных и советских организаций».

О мхатовцах действительно позаботились: поселили в лучшей тогда в городе гостинице «Большой Урал», для работы предоставили помещение Оперного театра – и зал самый вместительный, и совсем рядом с гостиницей. И они выложились, что называется, по полной: за месяц на сцене Оперного и разных других площадках дали 70 представлений, и все с полным аншлагом; готовили новую злободневную постановку.

Но в сентябре в Свердловск прибыл еще один эвакуированный коллектив – балетная труппа ленинградского театра имени Кирова (с молодой примадонной Улановой), им тоже нужна была сцена Оперного: другой пригодной для них в городе не было. Но и свой оперный готовил к открытию сезона «Руслана и Людмилу». Как поделить одну сцену на троих? Быть «третьим» МХАТ не пожелал и обратился за поддержкой в Совнарком; там его претензии поддержали. А Свердловский обком со своим решением не спешил, мхатовские корифеи попытались пробиться на прием к В.М. Андрианову, а он для них не выкроил времени.

И тогда они написали очень резкое письмо на имя В.М. Андрианова, где напомнили о заслугах театра, сослались на Ленина и Сталина, объявили о завершении своих «гастролей» 13 октября и «сожгли мосты»: «Мы не считаем для МХАТа удобным дальнейшие споры по этому вопросу и не желаем ставить МХАТ в положение бедных, надоедливых родственников – поэтому просим дать указание соответствующим организациям о предоставлении необходимого помещения для хранения имущества МХАТа до решения в ЦК ВКП(б) и СНК СССР вопроса о дальнейшей судьбе МХАТ СССР».

Можно сколь угодно критиковать политику Советского государства в отношении искусства, но нельзя отрицать, что отношение это было самым серьезным. И В.М. Андрианов (который на самом деле не избегал встречи с мхатовским руководством, а просто в те дни дневал и ночевал на Уралмаше, где занимался непростыми и неотложными проблемами танкового производства) отреагировал на мхатовский ультиматум разумно или не очень, зато быстро и конкретно: тут же подписал распоряжение о «рокировке» театральных коллективов, в результате которой МХАТ получал-таки в единоличное пользование помещение Оперного. Боюсь, что, если бы это распоряжение стало выполняться, ситуация стала бы еще хуже: конфликт не только не был бы погашен, но в него втянулись бы другие коллективы… Не знаю «закулисной» стороны дела (и Л.В. Петрова, на публикацию которой я опираюсь, излагая этот сюжет, о том не пишет), но «гордиев узел» разрубили в ЦК: распорядились о срочном возвращении театра с затянувшихся «гастролей» в Москву. Мудро, да и время для возвращения подошло: в октябре 1942 года столица находилась уже вне «угрожаемой зоны».

Москвичи и «аборигены»

В контексте эвакуации рассматривается обычно организация в Свердловске Уральского филиала Всесоюзного научно-исследовательского химико-фармацевтического института (ВНИХФИ). В принципе это правильно, но есть нюансы.

В современном научно-историческом очерке об этом событии говорится недвусмысленно: «В исследовательский коллектив вошли эвакуированные из Москвы сотрудники центрального института, а также бывшие студенты и аспиранты кафедры органической химии УПИ»[165]. Глаз придирчивого читателя в этой короткой фразе сразу зацепится за маленькую неточность: в то время, о котором идет речь, знаменитый уральский вуз назывался не политехническим (УПИ), а индустриальным (УИИ) институтом. Но, думаю, авторы процитированной книги сознательно употребили не забытую почти всеми аббревиатуру, а короткое и благозвучное «имя», которое и сегодня на слуху, хоть УПИ сегодня тоже нет, а есть УрФУ – Уральский федеральный университет.

Однако в этой фразе есть и другая неточность. Скорее всего, авторы серьезной работы допустили ее неосознанно, приняв привычное за очевидное: не были специалисты, прибывшие для работы в филиале из Москвы, эвакуированными! Они не «бежали» от надвигающегося фронта, не спасали от врага оборудование и научно-производственный опыт своего учреждения. По сути, они были отправлены в долгосрочную командировку. Пожалуй, их можно сравнить с вахтовиками, только вахтовики приезжают на определенный срок, а у химиков из ВНИХФИ дата возвращения не была установлена заранее. И зависела она не от положения на фронтах (как у обычных эвакуированных), а от научно-производственной ситуации в филиале и головном институте. В частности, семерых специалистов из числа тех, кто прибыл на Урал в декабре 1941 года, новый директор головного института затребовал обратно в Москву уже в июне 1942‑го. А те, кто остался, «сидели на чемоданах» и, когда ситуация позволяла, уезжали. К осени 1943 года их в Свердловске не осталось ни одного.

В чем был смысл их приезда? Это был своего рода научный десант: из москвичей планировалось сформировать ядро создающегося на Урале филиала ВНИХФИ, при этом «плоть» вокруг ядра предполагалось нарастить из местных кадров. Филиал же понадобился затем, чтобы обеспечить научную поддержку производства лечебных препаратов нового поколения, которое срочно налаживалось в уральском тылу. Химико-фармацевтические предприятия, способные выпускать наукоемкие (как сказали бы сегодня) препараты, прежде всего, недавно синтезированные сульфаниламидные соединения, появились здесь вследствие маневра, вписывающегося в общую стратегию эвакуации, и в следующих главах этой книги я расскажу о том подробней. А сейчас обращусь к теме, которая обычно и в исторических, и в мемуарных публикациях об эвакуации обходится стороной. Не стану торопиться рассуждать о причинах такого умолчания – давайте сначала посмотрим, о чем идет речь.

Внешне становление нового научного учреждения происходило – с учетом возможностей того времени – гладко: «Уральский филиал ВНИХФИ результативно работал, несмотря на многочисленные трудности, связанные с военным периодом. В переписке филиала с центральным институтом регулярно упоминаются недостаточное снабжение посудой и химреактивами, ограниченность рабочих площадей, отсутствие научной литературы, а самое главное – недостаточное количество научных кадров…»[166]

Но современные историки науки ни словом не затронули нравственно-психологические «нестыковки» при формировании коллектива из приезжих и местных сотрудников, а они порой оборачивались не меньшими трудностями, нежели дефицит лабораторных банок-склянок. Не думаю, что авторы книги хотели отретушировать картину, что-то скрыть: с одной стороны, сама природа научного знания предполагает абстрагирование от личностного аспекта научных исследований; с другой стороны, а откуда бы они могли сегодня, восемьдесят лет спустя, получить достоверную информацию о нравственно-психологических коллизиях столь отдаленного времени?

А мне в этом плане представилась уникальная возможность: в моем распоряжении оказался дневник И.Я. Постовского, в котором зафиксированы ключевые моменты становления Уральского филиала ВНИХФИ на протяжении почти двух лет – с конца января 1942‑го по октябрь 1943 года. Должен заметить, что многие десятилетия дневник этот считался утраченным безвозвратно, и вдруг он нашелся! И мне довелось быть одним из первых его читателей.

Имя И.Я. Постовского я уже упоминал в связи с тем, что в поисках жилья для эвакуированных работников оборонных предприятий областные власти «зачищали» город от жителей, которые в тот момент казались им тут «лишними». Пытались (даже дважды) выселить из города жену Исаака Яковлевича – под тем предлогом, что она была немка. Он же оба раза прорывался в обком партии (хоть в партии не состоял) и там заявлял, что, если ее вынудят уехать, то он и сам отправится вместе с ней. Это был не шантаж, а хорошо аргументированная мотивировка, отражающая особенности его работы и быта. Наверно, власти все равно не приняли бы его доводы в расчет, если б Постовский не был ключевой фигурой при налаживании на Урале (и даже в стране) сульфамидных препаратов, которые для воюющей страны были тогда не менее значимы, чем самолеты, танки и пушки. Так что от Амалии Альбертовны отступились – тем более, что она тоже на пределе сил работала на Победу в одной из лабораторий Уральского филиала Академии наук СССР.

Профессор-химик Постовский был уникальный специалист. Он получил базовое образование в Мюнхенской высшей технической школе, а научную подготовку – в лаборатории будущего нобелевского лауреата Ганса Фишера. В 1926 году его пригласили заведовать кафедрой органической химии в Уральский политехнический институт; он оставался в этой должности и в годы войны, и после – в общей сложности на протяжении пятидесяти лет. За выдающиеся научные заслуги И.Я. Постовский был награжден шестью орденами, отмечен двумя Сталинскими премиями, удостоен звания «Заслуженный деятель науки и техники РСФСР», избран действительным членом Академии наук СССР, минуя непременную ступень членкорства.

Особо подчеркну, что еще в предвоенные годы под руководством Постовского впервые в мире был синтезирован сульфидин – первенец гаммы сульфамидных препаратов, сыгравших исключительную роль в советском здравоохранении периода Великой Отечественной войны. (Чуть позже, причем независимо от Постовского, сульфидин был синтезирован О.Ю. Магидсоном в московском ВНИХФИ, а затем британцем Лайонелом Уитби, который, однако, раньше советских коллег подсуетился насчет патентования своей разработки. Идея витала в воздухе, но лишь очень подготовленный глаз смог ее разглядеть.)

В общем, нет загадки в том, что именно И.Я. Постовского руководство наркомздрава решило назначить научным руководителем филиала московского института, при том что сам Исаак Яковлевич был этому назначению очень не рад, даже назвал его бесцеремонным. Бесцеремонным – потому что с ним это назначение предварительно не согласовали, его возможностями не поинтересовались. Между тем он и до того был перегружен сверх меры: полная профессорская учебная нагрузка в институте, заведование кафедрой, должность декана химико-технологического факультета (он состоял в этой очень хлопотной должности к тому времени уже седьмой год, давно просился в отставку, но ему никак не могли найти замену), научное руководство сульфамидным производством на химфармзаводе. И вот ко всему этому добавлялся еще филиал, а это не только клубок научно-прикладных проблем, требующих неотложного решения, но и целая группа новых сотрудников – по-видимому, с большинством из них он раньше даже не был знаком, а теперь нужно было из них создавать работоспособный коллектив.

Было Исааку Яковлевичу в тот момент чуть меньше сорока четырех лет, он от рождения обладал завидным здоровьем, однако с новым назначением перешагнул черту своих физических возможностей. Но и отказаться было невозможно: война, родина требует. Да, собственно, и альтернативной кандидатуры не было. Правда, директора филиала в штате головного института изыскали – энергичную женщину Кетевану Архиповну Чхиквадзе. Она и химию знала (кандидат наук), знала и институт, умела ладить с начальством. Словом, как администратор она была на месте. Но научное руководство филиалом – это не ее уровень, да и не ее забота. Другие же специалисты из Москвы обладали высокой квалификацией (надо отдать должное руководству института: составили «десант» из хороших специалистов), но каждый – в своей конкретной области.

Нет сомнений в том, что именно вступление в должность научного руководителя филиала ВНИХФИ и побудило Постовского завести дневник: первые записи сделаны если и не в самый первый, то уж точно в первые дни работы филиала. Видимо, он рассчитывал, что фиксация текущих событий поможет ему не упустить из поля зрения какие-то значимые подробности: с кем-то поговорил, что-то решили. Но он скоро хорошо запомнил новых сотрудников, а деловые вопросы, которые с ними решались повседневно, выстроились в его памяти в некую систему, подобную той, что помогает шахматному гроссмейстеру вести сеанс одновременной игры на двух десятках досок. Надобность в «вахтенном журнале» отпала. Между тем Исаак Яковлевич продолжил вести дневник, хотя уже нерегулярно. В первое время он допускал интервалы в один, два, три дня, потом не делал записей неделями, наконец – месяцами. С одной стороны, понятно: на дневник у него просто не было времени, но если так – почему он все-таки не отказывался от дневника совсем? Впрочем, по-моему, понятно и это: перегруженному организационными проблемами, научными идеями и отягощающими все эти повседневные дела нравственно-психологическими коллизиями руководителю рождающегося коллектива временами не просто хотелось, но, видимо, было настоятельно необходимо «поговорить с самим собой». Можно было, конечно, «поговорить» и «про себя» – во время какой-нибудь паузы в работе, по пути с работы или перед сном, – но совсем иное дело, если на бумаге: тут каждый ход мысли приобретает законченность и наглядность, и мысль додумывается до конца.

Всего убедительней эта версия подтверждается записями, касающимися научных идей. Их в дневнике много; если оценить на глазок – возможно, половина всего объема. В одних случаях это предположения, которые необходимо экспериментально проверить, но нередко – по сути, черновые наброски научных статей или даже заявки на монографические работы. Увы, далеко не все эти идеи и намерения удалось реализовать.

Но не менее важным поводом «поговорить с собой» стали для Исаака Яковлевича проблемы, связанные с тем, что ему никак не удается выстроить отношения с сотрудниками, командированными из Москвы. С аспирантами, сотрудниками кафедры, с работниками химфармзавода у него полное взаимопонимание, а тут с самого начала какие-то «нестыковки».

Вот записи, с которых начинается дневник. 27 января 1942 года у Постовского было три беседы с сотрудниками-москвичами.

Первый его собеседник – И.Е. Горбовицкий (вскоре он будет назначен заместителем Исаака Яковлевича по филиалу, а пока что Постовский даже фамилию его записывает неточно: Грабовицкий). Москвич заканчивает опыт получения ацетанилида, имеется положительный результат; это хорошо, но, видимо, не очень согласуется с тем, чем, по представлениям научного руководителя, предстоит заниматься филиалу. Исаак Яковлевич рекомендует москвичу «читать по сульфиду, затем начать опыты». Тот, видимо, пожал плечами, но спорить не стал.

Вслед за тем сотрудник филиала Мазовер «внес предложение начать работу по получению амидина…» (прерываю цитату, ибо не хочу вдаваться в профессиональные подробности). «Я просил пока отложить», – фиксирует итог Исаак Яковлевич. Мазовер внес еще одно предложение – и опять: «Я просил отставить ввиду наличия других более сложных тем». Какие темы он имел в виду, не сказано. Не сказано и о том, как отреагировал москвич. Можно, однако, предположить, что был несколько обескуражен.

Третьим собеседником Постовского в тот день был О.Ю. Магидсон (на первых страницах дневника он именуется – Магидзон). «Я предложил ряд тем… – записывает после разговора с ним Постовский. – Все были отклонены. М[агидсон] считает важной тему изучения содержания мочевой кислоты в птичьих пометах с целью постановки темы получения кофеина». Такое предложение Исаак Яковлевич даже не комментирует. Итог: «М[агидсон] уехал не распрощавшись».

Магидсон – один из самых именитых и влиятельных сотрудников ВНИХФИ того времени: профессор, «вождь фармакологии» (как пишет о нем Исаак Яковлевич в другой раз) и даже председатель Фармакопейного комитета Наркомздрава. Причем после разговора с Постовским он не ушел, а именно «уехал», потому что не в другую комнату, а в Москву. В число «эвакуированных» сотрудников ВНИХФИ Онисим Юльевич не входил, а курировал Уральский филиал, оставаясь в Москве. Похоже, он приезжал на открытие филиала, чтобы проконтролировать, как тут все образовалось. И сразу – коса на камень. Между тем в дальнейшем Постовскому как научному руководителю филиала практически все вопросы с головным институтом приходилось решать через Магидсона, и, кажется, на протяжении всего периода, освещенного в дневнике, отношения между ними были натянутые.

Другие «беженцы» из Москвы хотя бы по более скромному своему статусу не могли столь откровенно, как Магидсон, демонстрировать свой гонор, однако подспудно он проявлялся, и Постовский, общаясь с ними, постоянно его ощущал, что не раз отмечается в дневнике. Ощущение это и само по себе было неприятно, но хуже того – оно не лучшим образом влияло на нравственно-психологическую атмосферу в рождающемся научном коллективе и, стало быть, на его работоспособность. «В филиале работа идет вяло и без подъема, – записывает Исаак Яковлевич 1 марта. – Мне не удается влить энтузиазм в московский коллектив. Каждую неделю уточняю план на неделю и каждую неделю констатирую невыполнение плана».

Но так было практически везде – и на предприятиях, выпускающих танки, самолеты, пушки, и на вузовских кафедрах, и в научных учреждениях… Внешне-то все было в порядке: Однако в процитированной книге ни словом не упомянуто о том, как непросто бывало сопрягать в едином творческом коллективе специалистов из разных мест, с разными деловыми корнями, да и с разными характерами. Но, насколько я мог заметить, эта тема вообще очень редко затрагивается не только в исторических исследованиях, но даже и в мемуарах. А ведь добиться слаженной совместной работы людей, прибитых друг к другу волнами событий, противостоять которым они не могли, было, наверно, не менее трудно, но столь же необходимо для Победы, как и превратить раздробленное население в единый советский народ.

Как видите, разное бывало; не было лишь механического перемещения «из пункта А в пункт Б». Скорее операция напоминала имплантацию жизненно важного органа: приживется – не приживется? Организм был сильно травмирован, но иммунная система справлялась.

III. Тыл становится фронтом