Голоса эти, наверное, похожи на жужжанье москита, когда ветер ревет в лесу среди деревьев; мы не отдаем себе отчета в этом жужжанье и, тем не менее, вместе с грохотом бури до нас все- таки доносится его звук. В противном случае, без этой неуверенности, как смогли бы мы жить?
Эти «а что если да?» и «а что если нет?» являются основой нашей внутренней жизни. Может быть и нашелся бы такой рационалист, который ни разу не поколебался в своем убеждении в смертности души, и такой виталист, который ни разу не поколебался в своей вере в бессмертие; но это означало бы, самое большее, что так же как существуют уроды, существуют тупицы по части аффектов, или чувств, каким бы великим интеллектом они ни обладали, и тупицы по части интеллекта, как бы ни были велики их добродетели. Но, исключая подобные отклонения от нормы, во всех прочих случаях я не могу верить тем, кто уверяет меня, будто никогда, ни в самом мимолетном озарении, ни в часы величайшего одиночества и горя, на поверхность их сознания не поднимался этот ропот неуверенности.
Я не понимаю людей, которые мне заявляют, что их никогда не волновала перспектива полной смерти и никогда не тревожила перспектива их собственного уничтожения; что же касается меня, то я не хочу заключать мир между моим сердцем и моею головой, между моей верой и моим разумом; скорей я хочу, чтоб они сражались друг с другом.
IX глава Евангелия от Марка повествует о том, как один человек привел к Христу своего сына, одержимого духом немым, который где ни схватывает его, повергает его на землю, и он испускает пену, и скрежещет зубами своими, и цепенеет, которого он хотел показать Ему, чтобы Он его вылечил. И Учитель, выведенный из терпения этими людьми, которые не хотели ничего, кроме чудес и знамений, воскликнул: «О род неверный! доколе буду с вами? доколе буду терпеть вас? приведите его ко Мне», и привели его к Нему; увидев, что он упал на землю, Учитель спросил отца его, как давно это сделалось с ним, тот ответил, что с детства, и Иисус сказал ему: «Если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему». И тогда отец этого эпилептика, или бесноватого, произнес в ответ краткие и вечные эти слова: «Верую, Господи! помоги моему неверию!».
Это может показаться противоречием, ведь если он верит, если надеется, то почему же тогда просит Господа помочь его неверию? Однако ж это противоречие является именно тем, что и придает величайшее человеческое достоинство этому стону, идущему из глубины души отца бесноватого. Вера его является верой, основанной на неуверенности. Он верит, то есть хочет верить, нуждается в исцелении сына, и поэтому просит Господа помочь его неверию, его сомнению в том, что такое исцеление возможно.
Такова настоящая человеческая вера; и героическая вера Санчо Пансы в своего хозяина, Рыцаря Дон Кихота Ламанчского, как я попытался показать в моей книге Жизнь Дон Кихота и Санчо, тоже была верой из глубины неуверенности, сомнения. Дело в том, что Санчо Панса был человеком, человеком цельным и истинным, а не каким-то там тупицей, ведь только будучи тупицей мог бы он без тени сомнения верить в безумные идеи своего хозяина. А тот тоже, в свою очередь, не верил в них таким вот образом, ибо тоже, хотя и был безумцем, отнюдь не был тупицей. Он был, в сущности, отчаявшимся человеком, что и хотел я показать в своей вышеупомянутой книге. Он был человеком героического отчаяния, героем глубочайшею и смиренного отчаяния, вот почему он остается вечным образцом всякого человека, чья душа является полем брани между разумом и жаждой бессмертия. Наш сеньор Дон Кихот это образец виталиста, чья вера основывается на неуверенности, а Санчо это образец рационалиста, сомневающегося в своем разуме.
Август Герман Франк, терзаемый мучительными сомнениями, решился умолять Бога, Бога, в которого он уже не верил, или, вернее, думал, что не верит, чтобы Он, если Он все-таки существует, сжалился над ним, несчастным пиетистом Франке. В аналогичном состоянии души я сочинил сонет под названием «Молитва атеиста», который вошел в мои Четки лирических сонетов и заканчивается так:
Своим страданьем обречен платить:
Бог выдуман. Будь Ты реален, Боже, —
тогда б и сам я был реален тоже.
Да, да, если бы Бог, гарант нашего личного бессмертия, существовал, тогда и наше существование было бы вполне реальным. Если же нет, то нет!
Эта страшная тайна, эта сокровенная воля Божия, на которую указывает идея предопределения, та самая идея, что придала трагический смысл кальвинизму, это сомнение в своем собственном спасении, есть, в сущности, не что иное, как та самая неуверенность, которая, соединяясь с отчаянием, образует основу веры. Верить, – говорят некоторые, – это значит не рассуждать об этом; доверчиво предаваться в руце Божии, ибо тайны Его промысла неисповедимы. Да, это так, но и не верить – это тоже значит не рассуждать об этом. Эта абсурдная вера, эта вера без тени сомнения, эта вера тупых угольщиков, едина с абсурдным неверием, неверием без тени сомнения, неверием малодушных интеллектуалов, страдающих тупостью чувств, интеллектуалов, которые точно так же не рассуждают об этом.
И чем же, если не этой неуверенностью, сомнением, голосом разума была та бездна, перед которой трепетал Паскаль? Это и было тем, что заставило его объявить свой страшный приговор: il faut s’abitir, надо поглупеть!
От отчаяния утверждают, от отчаяния отрицают, а кто-то по той же самой причине воздерживается от утверждений и отрицаний. Понаблюдайте за большинством из наших атеистов, и вы увидите, что они атеисты от ярости, их бесит невозможность верить в существование Бога. Они личные враги Бога. Они субстантивировали и персонализировали Ничто, и их не-Бог это какой-то Антибог.
Нечего и говорить об этой подлой и бесчестной фразе, что дескать «если бы Бога не было, его следовало бы выдумать». Это выражение грязного скептицизма консерваторов, тех, кто считает, будто религия это орудие государственного управления, им нужно, чтобы в жизни иной был ад для тех, кто в этой жизни противостоит их мирским интересам. Эта гнусная фраза саддукея достойна того безбожника, лебезившего перед сильными мира сего, которому она приписывается.
Нет, не в этом глубокий жизненный смысл веры в Бога. Речь идет вовсе не о трансцендентной полиции, не о поддержании порядка – ничего себе порядок! – на земле при помощи угрозы наказаний и посул о вечном вознаграждении после смерти. Все это слишком пошло, то есть все это не более, чем политика, или, если угодно, этика. Тогда как речь идет о самой жизни.
И самой сильной основой неуверенности, тем, что более, чем что-либо, может поколебать нашу жизненную жажду, тем, что придает наибольшую эффективность разлагающей работе разума, является наше желание рассуждать о том, чем может быть жизнь души после смерти. Потому что и тогда, когда могучим усилием веры мы побеждаем разум, который убеждает нас в том, что душа есть не более, чем функция органического тела, у нас все-таки остается потребность вообразить себе, какой может быть бессмертная и вечная жизнь души. В этом воображении противоречия и абсурды множатся, и если кто-то приходит к экзистенциальному выводу Киркегора, то дело в том, что если страшна смертность души, то не менее страшно и ее бессмертие.
Но когда преодолено первое затруднение, единственное истинное затруднение, когда преодолено препятствие разума и обретена вера – какой бы ни была она болезненной и опутанной неверием – в то, что наше личное сознание должно будет продолжить свою жизнь после смерти, какое затруднение, какое препятствие способно помешать нам вообразить себе это продолжение жизни, если мы этого хотим? Мы можем вообразить себе его как вечную молодость, как вечный рост нашего сознания и вечное, никогда не достигающее цели, приближение к Богу, к Универсальному Сознанию, мы можем вообразить себе его… И кому под силу обуздать наше воображение, однажды разорвавшее оковы рационального?..
До сих пор я вел читателя, который имел терпение меня читать, через цепь мучительных раздумий и всегда старался представить как сторону разума, так и сторону чувства. Я не хотел замалчивать то, о чем другие помалкивают; я хотел раскрыть не мою только, но человеческую душу, какова бы она ни была, суждено ли ей исчезнуть или нет. И мы достигли дна бездны, неразрешимого конфликта между разумом и жизненным чувством. И очутившись здесь, я вам сказал, что надо принять этот конфликт, как он есть, и жить в нем. Теперь мне остается только показать вам, каким образом, по моему ощущению а также и разумению, это отчаяние может стать основой для полнокровной жизни, плодотворной деятельности, этики, эстетики, религии и даже логики. Но в том, что я буду говорить далее, будет много фантастического, не меньше, чем рассудочно-рационального, то есть даже гораздо больше.
Я никого не хочу обманывать и выдавать за философию то, что, наверное, является не более, чем поэзией или фантасмагорией, во всяком случае, мифологией. Божественный Платон в своем диалоге Федон, обсудив вначале проблему бессмертия души – бессмертия идеального, а стало быть мнимого, – начинает затем пересказывать мифы о жизни иной и говорит, что об этом следует творить мифы. Так что давайте творить мифы.
Тот, кому нужны рациональные доказательства в строгом смысле этого слова, научные аргументы, строго логические выводы, может отказаться от намерения следовать за мной дальше. В ходе этих размышлений о трагическом чувстве жизни я буду ловить внимание читателя на пустую удочку без наживки; кто захочет клюнуть, тот пусть и клюет, но обманывать я никого не собираюсь. Только в конце я намерен привести все это к единству и утверждать, что религиозное отчаяние, о котором я вам говорил и которое является не чем иным, как все тем же трагическим чувством жизни, есть более или менее завуалированная сущность сознания людей и культурных народов нашего времени, то есть тех людей и тех народов, которые не страдают ни интеллектуальной, ни аффективной тупостью.