Евангелие от Дон Кихота. Трагическое чувство жизни — страница 20 из 41

Напрасно Конт объявил, что человеческая мысль уже вышла из теологической эпохи и вот-вот выйдет из метафизической, чтобы вступить в позитивную; все три эпохи сосуществуют и опираются друг на друга, хотя и находятся в противоречии друг с другом. Новоявленный позитивизм оказывается не чем иным, как метафизикой, как только он перестает отрицать и начинает утверждать что-либо, то есть становится поистине позитивным, а метафизика это всегда, в сущности, теология, теология же рождастся из фантазии, этой служанки жаждущей бессмертия жизни.

Чувство мира, на котором основывается его познание, с необходимостью является антропоморфическим и мифопоэтическим. На заре рационализма Фалес из Милета отверг Океан и Титанов, богов и родителей богов, и первоначалом всего сущею провозгласил воду, но эта «вода» была замаскированным богом. Под маской природы и мира скрывались мифические, антропоморфические создания. Сам язык нес в себе это. Сократ, согласно Ксенофонту (Воспоминания о Сократе I, 6–9), проводил различие между делами, зависящими от человеческого ума, и делами, зависящими от богов, и не одобрял стремление Анаксагора все объяснять рационально. Его современник, Гиппократ, считал все болезни божественными, а Платон верил, что Солнце и звезды это одушевленные божества, что у них есть души (Филеб, с, 16; Законы X), и считал допустимым лишь такое астрономическое исследование, которое не совершает никакого нечестия против этих богов. И Аристотель в своей Физике говорит, что Зевс плачет не для того, чтобы росла пшеница, но в силу необходимости. Они стремились механизировать, или рационализировать, Бога, но Бог не поддается рационализации.

* * *

Всегда воскресающая идея Бога, произрастающая из вечного в человеке чувства Бога, – что это, как не вечный протест жизни против разума, непобедимый инстинкт персонализации? А понятие субстанции это разве не объективация самого что ни на есть субъективного, то есть воли, или сознания? Ведь сознание прежде, чем оно узнает себя в качестве разума, ощущает, осязает себя и существует скорее как воля, воля не умирать. Отсюда тот ритм в истории мысли, о котором мы говорили. Позитивизм принес с собой эпоху рационализма, то есть материализма, механицизма и мортализма; вот тут-то и возвращается витализм, спиритуализм. Чем был прагматизм, если не попыткой восстановить веру в человеческую цель Вселенной? На что были направлены усилия Бергсона, например, особенно в его сочинении о творческой эволюции, если не на восстановление личного Бога и вечного сознания? Так что жизнь не сдается.

И напрасно кто-то хочет, игнорируя этот мифопоэтический, или антропоморфический, процесс, рационализировать наше мышление, как если бы мы мыслили только лишь для того, чтобы мыслить и познавать, а не для того, чтобы жить. Сам язык, с помощью которого мы мыслим, не позволяет нам этого делать. Язык, субстанция мысли, это система метафор, основанная на мифическом и антропоморфическом фундаменте. Чтобы создать абсолютно рациональную философию, ее надо было бы создать из алгебраических формул или выдумать для нее специальный язык – язык нечеловеческий, то есть не приспособленный к потребностям жизни, – что попытался сделать доктор Рихард Авенариус, профессор философии из Цюриха, в своей Критике чистого опыта (Kritik der reinen Erfahrung), желая избежать предвзятых мнений. Эта энергичная попытка Авенариуса, предводителя эмпириокритицистов, на деле окончилась абсолютным скептицизмом. Он сам говорит об этом в конце введения к вышеупомянутой работе: «Ребяческая самоуверенность в том, что именно мне удастся «найти истину», давно миновала; лишь на пути узнал я настоящие трудности, а через них и границы своих сил. А каков конец?.. Достигнуть бы только ясности с собой самим!».

Достигнуть ясности!.. Достигнуть ясности! Достигнуть ясности сможет лишь чистый мыслитель, который вместо языка будет использовать алгебру и сумеет избавиться от своей собственной человечности, то есть не человек, а некое бессодержательное, исключительно объективное существо, а в конечном счете нечто не существующее. Вопреки разуму мы вынуждены размышлять о жизни, и вопреки жизни нам приходится рационализировать мышление.

Эта персонификация, одушевление всего сущего, проникает в самое сердце нашего познания. «Кто же дождь посылает нам?», «Кто делает гром?» – спрашивает старик Стрепсиад у Сократа в Облаках Аристофана, и философ отвечает ему: Облака, а не Зевс. А Стрепсиад: «Кто ж навстречу друг другу их гонит, скажи? Ну не Зевс ли, колеблющий тучи?», а Сократ ему на это: «Да нимало, не Зевс. Это – Вихрь». «Ну и ну! – изумляется Стрепсиад. – Значит, Вихрь! И не знал я, деревня, что в отставке уж Зевс и на месте его нынче Вихрь управляет вселенной». И простодушный старик продолжает в том же духе персонифицировать и одушевлять Вихрь, который правит нынче, как царь, и не лишен сознания своего царского достоинства. И все мы, переходя от какого-нибудь Зевса к какому-нибудь вихрю, от Бога – к материи, например, делаем то же самое. И это потому, что философия работаает не с объективной реальностью, которая дана нашим чувствам, а с совокупностью идей, образов, понятий, представлений и т. п., которые воплощены в языке и которые наши предки передали нам вместе с ним. То, что мы называем миром, объективным миром, есть не что иное, как определенная общественная традиция, и поэтому он нам дан, как факт.

Человек не может примириться ни с тем, чтобы быть единственным во всей Вселенной существом, наделенным сознанием, ни с тем, чтобы быть объективным феноменом среди других объективных феноменов. Он хочет спасти свою живую, то есть страстную, субъективность, делая живой, личной, одушевленной всю Вселенную. Поэтому и для этого были открыты Бог и субстанция, которые всегда – под той или иной маской – возвращаются в человеческое мышление. Благодаря тому, что мы наделены сознанием, мы чувствуем свое существование, – а это совсем не то же самое, что знать о своем существовании, – и хотим почувствовать существование всего прочего, почувствовать, что каждая из индивидуальных вещей тоже является неким Я.

Самый последовательный, хотя и самый несообразный и шаткий идеализм, идеализм Беркли, который отрицал существование материи, то есть чего-то косного, протяженного и пассивного, являющегося причиной наших ощущений и субстратом внешних явлений, есть, в сущности, не столько абсолютный спиритуализм, или динамизм, сколько предположение о том, что всякое ощущение производится в нас, как причиной, другим духом, то есть другим сознанием. И его доктрина, в известной степени, предвосхищает доктрины Шопенгауэра и Гартмана. Учение первого из них о Воле и учение второго о Бессознательном потенциально содержатся уже в учении Беркли, согласно которому быть значит быть воспринимаемым. К этому надо добавить: и заставить другого воспринимать себя. И старое изречение, согласно которому operari sequitur esse, творчество сопутствует бытию, надо видоизменить и сказать, что быть это значит творить, и существует только то, что творит, действует, и лишь постольку, поскольку творит.

* * *

Что же касается Шопенгауэра, то нет необходимости утруждать себя доказательством того, что Воля, которую он постулирует в качестве сущности вещей, происходит из сознания. Достаточно прочесть его книгу о Воле в Природе и станет очевидно, что некий дух и даже личность он приписывал тем же растениям. Эта доктрина логически привела его к пессимизму, поскольку Воле внутренне присуще страдание. Воля это некая сила, которая сама себя чувствует, то есть страдает. И наслаждается, – добавит кто-то. Но ведь невозможно наслаждаться, будучи неспособным страдать, способность к наслаждению и способность чувствовать боль – это одна и та же способность. Кто не страдает, тот и не наслаждается, подобно тому, как не чувствует тепла тот, кто не чувствует холода.

Вполне логично также и то, что Шопенгауэр, который из своей волюнтаристской доктрины, иначе говоря, из персонализации всего сущего, извлек пессимизм, делает из всего этого вывод о том, что основанием морали является страдание. Лишь отсутствие социального и исторического чувства, неспособность и человечество тоже почувствовать как некую личность, хотя и коллективную, одним словом, эгоизм помешал Шопенгауэру почувствовать Бога, помешал ему индивидуализировать и персонифицировать всеобъемлющую и коллективную Волю: Волю Вселенной.

С другой стороны, примите во внимание его неприязнь к эволюционистским, или трансформистским, чисто эмпирическим доктринам, а именно так он воспринял учения Ламарка и Дарвина, чью теорию, судя о ней лишь по пространному резюме в Times, в одном из своих писем Адаму Льюису ван Доссу (от 1 марта 1860) он квалифицировал как «грубый эмпиризм» (platter Empirismus). Действительно, с точки зрения такого волюнтариста, как Шопенгауэр, теория Дарвина, столь осторожная, осмотрительно эмпирическая и рациональная, не принимала в расчет внутреннюю пружину, существенную движущую причину эволюции.

В самом деле, какова та скрытая сила, та предельная движущая причина, которая побуждает живые организмы продлевать свое существование, пробуждает в них стремление сохраняться и размножаться? Отбор, приспособление, наследование – все это лишь внешние условия. Эта внутренняя движущая сила, которую он назвал волей, согласно нашему предположению является во всех других существах тем, что мы ощущаем в себе как чувство воли, как побуждение быть всем, быть всеми другими, не переставая в то же время быть тем, что мы есть. Можно сказать, что эта сила является чем-то божественным в нас, это сам Бог, который в нас творит, потому что в нас страдает.

Эта сила, это влечение к сознанию, эта симпатия заставляет нас обнаруживать сознание во всем. Она приводит в движение и возбуждает мельчайшие живые существа, приводит в движение и возбуждает, быть может, самые клетки нашего собственного телесного организма, который представляет собою некое более или менее единое сообщество живых существ; она приводит в движение наши кровяные шарики. Из множества жизней слагается наша жизнь, из множества стремлений, быть может, на грани бессознательного, складывается наше витальное стремление.