Вселенская боль это тоска, которую испытывает все, желая быть всем прочим и не в силах достигнуть этого, тоска каждого от того, что он хочет быть тем, что он есть, и одновременно быть всем тем, что не есть он, и быть вечно. Сущность всякой вещи это не только стремление вечно пребывать в своем существовании, как учил Спиноза, но, кроме того, еще и стремление универсализироваться: голод и жажда вечности и бесконечности. Всякое тварное существо стремится не только сохраниться в себе, но и увековечить себя, а кроме того охватить всех других, быть всеми другими, не переставая быть собой, до бесконечности расширить свои границы, но не уничтожить их.
Он не хочет разрушить свои стены и оставить всех на открытой, общей и голой земле, смешиваясь с другими и теряя свою индивидуальность, он хочет раздвинуть свои стены до пределов всего тварного и внутри них вместить все. Он хочет максимальной индивидуальности при столь же максимальной личности, он стремится к тому, чтобы Вселенная стала им, он стремится к Богу.
И чем же является это необъятное Я, внутри которого каждое я хочет вместить Вселенную, если не Богом? Стремясь к Богу, я люблю Его, эта моя жажда Бога и есть моя любовь к Нему, и как я страдаю, становясь Богом, точно так же и Он страдает, становясь мною и каждым из нас.
Конечно, несмотря на мое предупреждение о том, что здесь речь идет о попытке придать логическую форму системе алогичных чувств, многие читатели не перестанут возмущаться тем, что я говорю о страстном Боге, который страдает, и что самому Богу как таковому приписываю страсти Христовы. Бог так называемой рациональной теологии, действительно, исключает всякое страдание. И читатель сочтет, что все сказанное о страдании применительно к Богу может иметь только метафорический смысл, подобно тому, как считается, что в Ветхом Завете метафорический смысл имеет все то, что говорится о человеческих страстях Бога Израиля. Ведь невозможны гнев, ярость и месть без страдания. Что же касается утверждения, что Он страдает, так как ограничен материей, то я сказал бы, вслед за Плотином (Эннеада вторая, IX, 7), что душа не может быть полностью ограничена тем, что ограничено ею, а именно: телами или материей.
К этому подключается вся проблематика происхождения зла, как зла вины, так и зла наказания, ибо если Бог не страдает, то заставляет страдать, и если жизнь Его, ведь Бог живет, состоит не в стремлении становиться тотальным сознанием, с каждым разом все более полным, то есть становиться с каждым разом все более Богом, то она состоит в стремлении вобрать в себя все, отдавая себя всему, сделать все сознанием, а полное сознание это и есть Он сам, пока наконец Он не станет всяческая во всех, по выражению Святого Павла, первого христианского мистика. Но об этом мы будем говорить в следующей главе, посвященной апокатастасису, или блаженному воссоединению.
А пока мы скажем, что громадный поток боли толкает одних существ к другим, заставляет их любить и искать друг друга, стремиться восполнить друг друга, и каждого – быть самим собой и другими одновременно. В Боге живет все, и в страдании Его страдает все, и возлюбив Бога, мы любим в Нем Его создания, так же как, возлюбив Его создания и сострадая им, мы в них любим Бога и сострадаем Ему. Душа каждого из нас не будет свободна до тех пор, пока есть хоть что-то рабское в этом мире Божием, так же как и Бог, живущий в душе каждого из нас, тоже не будет свободен до тех пор, пока не будет свободна наша душа.
Самым непосредственным образом я могу чувствовать и любить свое собственное несчастье, свою собственную тоску, испытывать сострадание и любовь к самому себе, И это сострадание, если только оно лживое и его у меня в преизбытке, выплескивается из меня на других, и от избытка сострадания к самому себе я чувствую сострадание к моим ближним. Мое собственное несчастье таково, что сострадание к самому себе, пробуждающееся во мне, вскоре выходит из берегов, открывая мне вселенское несчастье. А милосердие, что это, как не половодье сострадания? Что оно, как не отраженная боль, которая переполняет нас и выливается в сострадание к невзгодам других и деятельное милосердие?
Когда преизбыток нашего сострадания пробуждает в нас сознание Бога, нас заполняет столь великая тоска о божественном несчастии, разлитом во всем, что мы должны выплеснуть ее вовне, и делаем это в форме милосердия. И выплеснув ее вовне, мы чувствуем облегчение и скорбную сладость добра. Это то, что мистический доктор Тереса де Хесус, изведавшая мучительные страсти любви, называла «сладостной болью». Это подобно тому, как, созерцая нечто прекрасное, мы испытываем потребность и других заставить принять в этом участие. Ибо побуждение к творчеству, в котором и заключается милосердие, это дело мучительной любви.
Действительно, мы испытываем удовлетворение, делая добро, когда добро нас переполняет, когда мы полны сострадания, а полны сострадания мы бываем тогда, когда Бог, заполнив нам душу, одарит нас мучительным ощущением вселенской жизни, вселенской жажды вечного обожения. Дело в том, что мы не можем существовать в мире, не имея ничего общего с другими, не имея одного общего с ними корня, равно как и судьба их нам не безразлична, напротив, мы болеем их болью, мы тоскуем их тоскою, и чувствуем общность нашего происхождения и нашей боли, даже если не отдаем себе в этом отчет. Боль и сострадание, которое от нее рождается, являются тем, что открывает нам великое братство всего, что живет и более или менее сознательно существует. «Братец волк», – так обратился Святой Франциск Ассизский к бедному волку, который испытывал мучительный голод по овцам, и, быть может, страдал от того, что вынужден пожирать их. Это братство и открывает нам отцовство Бога, открывает нам, что Бог есть Отец и что Он существует. И как Огец Он помогает нам в нашем всеобщем несчастии.
Таким образом, милосердие есть побуждение избавиться от боли и избавить от боли всех своих ближних, а так же и Бога, который охватывает собою всех нас.
Боль это нечто духовное, и она является самым непосредственным проявлением сознания, так что тело дано нам, быть может, только для того, чтобы предоставить возможность боли обнаружить себя. Кто никогда не страдал, более или менее сильно, тот не склонен к самосознанию. Впервые человек плачет, едва родившись, когда воздух врывается ему в грудь, сдавливает ее и как будто говорит ему: «Ты должен дышать мною, чтобы жить!»
Чему бы там ни учил нас разум, мы должны верою познавать, что материальный, или чувственный, мир, тот, что создается нашими чувствами, только для того и существует, чтобы воплощать и поддерживать другой мир, мир духовный, или воображаемый, который творится нашим воображением. Сознание стремится с каждым разом становиться все более сознанием, осознаниваться, обретая полное сознание самого себя во всей своей полноте, во всей полноте своего содержания. Чему бы там ни учил нас разум, мы должны верою познавать, что в недрах нашего собственного тела, в животных, в растениях, в камнях, во всем живом, во всей Вселенной имеется дух, который борется за самопознание, за обретение самосознания, за то, чтобы быть самим собой – ведь быть самим собой это значит познать самого себя, – быть чистым духом, а так как достигнуть этого он может только через посредство тела, материи, он творит материю и пользуется ею, оставаясь в то же время заключенным в ней. Свое лицо мы можем увидеть только в зеркале, но зеркальное отражение, в котором мы видим себя, остается заключенным в зеркале, и мы видим свое отражение только так, как его деформирует зеркало, если зеркало разобьется, то разобьется и отражение, если оно потускнеет, потускнеет и отражение.
Дух ограничен материей, в которой он должен жить и обретать самосознание, точно так же, как мышление ограничено словом, которое является его социальным телом. Без материи нет духа, но материя заставляет дух страдать, ограничивая его, И боль это не что иное, как препятствие, которое материя ставит перед духом, это столкновение сознания с бессознательным.
Действительно, боль это преграда, которую бессознательное воздвигает перед сознанием, перед духом; это противодействие воле, ограничение, которое видимая Вселенная устанавливает для Бога, это стена, на которую наталкивается сознание, как только оно захочет расшириться за счет бессознательного, противодействие, которое это последнее оказывает осознаниванию.
Мы не знаем, хотя, конечно, верим, есть ли у нас сердце, желудок или легкие, до тех пор, пока они у нас не болят, не беспокоят и не тревожат нас. Физическая боль, или по крайней мере беспокойство, является тем, что открывает нам существование наших внутренних органов. И то же самое происходит с духовной болью, с тоской: мы не отдаем себе отчета в том, что у нас есть душа до тех пор, пока она у нас не заболит.
Именно тоска заставляет сознание углубиться в самое себя. Тот, кто не испытал тоски, знает, что делает и что думает, но на самом деле он не знает того, кто все это делает и думает. Он мыслит, но его мысли как бы не принадлежат ему. И сам он тоже не принадлежит себе. Только через тоску, через страсть никогда не умирать, человеческий дух овладевает самим собой.
Боль, то есть некое нарушение в нашем существовании, заставляет нас обнаружить, что у нас есть внутренние органы, и в предельном, смертельном нарушении его, через боль уничтожения мы постигаем духовное нутро нашего временного существа, мы приходим к Богу, в духовной тоске мы начинаем дышать Богом и учимся Его любить.
Ибо познавать надо верою, чему бы там ни учил нас разум.
Зло, как это многие понимали еще в древности, ведет свое происхождение от того, что зовется косностью материи, а в духе – леностью. И недаром говорили, что леность мать всех пороков. Не забудьте, что высшая леность – это тупое нежелание бессмертия.
Сознание, жажда большего и большего, с каждым разом все большего сознания, голод по вечности и жажда бесконечности, страстное желание Бога никогда не находит удовлетворения; каждое сознание хочет быть собою и быть всеми прочими, не переставая быть собой, хочет быть Богом. А материя стремится быть все менее, с каждым разом все менее сознанием; она ничем не хочет быть, ибо жаждет только покоя. Дух говорит. «Хочу быть!», а материя отвечает ему: «Не хочу!».