Евангелие от Дон Кихота. Трагическое чувство жизни — страница 32 из 41

Разве зло уничтожается потому, что уничтожается желание или желанию достаточно стать вечным, чтобы стать злым? Нельзя ли сказать, что дело не в том, что вера в иную жизнь делает человека добрым, а в том, что он верует в нее, потому что добр? И что значит быть добрым и быть злым? Это уже из области этики, а не религии. Или, вернее, не является ли чем-то этическим, если человек творит добро, несмотря на то, что он зол, и чем-то религиозным, если человек добр, несмотря на то, что он творит зло?

А с другой стороны, разве нельзя сказать, что грешник терпит вечное наказание потому, что грех не кончается, потому что грешники не перестают грешить? Что ад не решает проблемы, вся абсурдность которой проистекает из понимания наказания как мести или возмездия, а не как исправления; из понимания наказания в духе варварских народов. И отсюда – полицейский ад, для того, чтобы наводить ужас на этот мир. Хуже всего, что мир больше уже не страшится ада, а потому придется его закрыть.

Но, с другой стороны, разве в религиозном понимании и с точки зрения тайны не существует вечности страдания, несмотря на то, что наши чувства против этого протестуют? Почему бы не допустить существование такого Бога, который питается нашей болью? Разве целью Вселенной является наше счастье? Или может быть своею болью мы подпитываем какое-то чужое счастье? Давайте перечитаем Эвмениды знаменитого трагика Эсхила, эти хоры Эриний, сетующих на то, что новые боги, нарушая древние законы, вырвали из их рук Ореста; эти пламенные выпады против Аполлона, спасающего Ореста. Может быть дело в том, что спасение вырывает из рук богов их добычу и игрушку, людей, страданиями которых они играют и забавляются, подобно тому, как забавляются дети, мучая жука, согласно изречению нашего трагика? И давайте вспомним вот это: «Боже мой! Боже мой! почему Ты меня оставил?».

Да, почему бы не допустить вечность страдания? Ад это тоже увековечение души, но только в страдании. Разве страдание не является чем-то существенным для жизни?..

* * *

Люди занимаются изобретением теорий для объяснения так называемого происхождения зла. А почему не происхождения добра? Почему предполагается, что добро положительно и изначально, а зло отрицательно и производно? «Все сущее – каждое в отдельности – хорошо», – изрек Святой Августин. Но почему? Что значит быть благом? Благо есть благо для чего-то, оно соответствует какой-то определенной цели, и сказать, что все хорошо, все есть благо, это все равно что сказать, что все соответствует своей цели. Но в чем эта цель? Наше страстное желание состоит в том, чтобы стать вечными, пребывать в своем существовании, и мы называем благом лишь то, что способствует достижению этой цели, а злом лишь то, что стремится ослабить или повредить наше сознание. Мы предполагаем, что человеческое сознание есть цель, а не средство для чего бы то ни было другого, что не было бы сознанием, – ни человеческим ни сверхчеловеческим.

Всякий метафизический оптимизм, такой как оптимизм Лейбница, или пессимизм, наподобие пессимизма Шопенгауэра, не имеет никакой другой основы. Для Лейбница этот мир – лучший из миров, потому что он способствует увековечению сознания, а с ним и воли, ибо интеллект усиливает волю и совершенствует ее, ибо цель человека в созерцании Бога, а для Шопенгауэра этот мир – худший из всех возможных миров, потому что он способствует разрушению воли, потому что интеллект, представление, убивает волю, свою мать. И потому Франклин, который верил в иную жизнь, утверждал, что вновь, от начала и до конца, from its beginning to the end, проживет эту жизнь, ту самую жизнь, которую он уже прожил; а Леопарди, который не верил в иную жизнь, утверждал, что никому не суждено вновь прожить жизнь, которую он прожил. Обе эти доктрины, – уже не этические, а религиозные, и чувство морального блага, коль скоро оно – богословская добродетель, тоже имеет религиозное происхождение.

И снова кто-то спросит: не будут ли спасены, не будут ли увековечены, и уже не в страдании, а в счастье, все люди, – и те, которых мы называем добрыми, и те, которых мы называем злыми?

Не проникает ли в добро и зло некое лукавство? Заключается ли зло в намерении того, кто совершает поступок, или может быть скорее оно заключается в намерении того, кто осуждает этот поступок, как дурной? Но хуже всего то, что человек судит сам себя, став сам себе судьей!

Которые же спасутся? Вот вам ещё одна фантазия – не более и не менее рациональная, чем все те, что были представлены в виде вопросов, – и она состоит в том, что спасётся лишь тот, кто захочет спастись, что лишь тот станет вечным, кто живет охваченный ужасным голодом по вечности и увековечению. Тот, кто жаждет никогда не умирать, верит, что никогда не умрет в духе, потому что достоин бессмертия, или вернее только тот жаждет личной вечности, кто уже несет ее в своей душе. Вечность обретет тот, кто не перестает со страстью желать своего бессмертия, со страстью, побеждающей всякий разум, но не тот, кто не достоин вечности, и не достоин потому, что не желает ее. И нет никакой несправедливости в том, что ему не будет дано то, чего он не желает, ибо просите и дастся вам. Наверное, каждому дается по желанию его. И быть может грех против Духа Святого, грех, которому, согласно Евангелию, нет прощения, это не что иное, как нежелание Бога, нежелание обрести вечность.

«Каков дух ваш, таково и искание ваше; найдете то, что пожелаете найти, вот что значит быть христианином», – говорил P. Браунинг (Christmaseve and Easterday VII).

Данте в своем аду обрекает эпикурейцев, тех, кто не верил в иную жизнь, на нечто еще более ужасное, чем не иметь ее, а именно на сознание того, что они не имеют никакой другой жизни, и, выразив это в образной форме, он заключил их в прежнюю их плоть, навеки заточив в могилах, без света, без воздуха, без огня, без движения, без жизни (Ад X, 10–15).

Разве это жестокость – отказать человеку в том, чего он не желал или не может желать? Сладкоголосый Вергилий в песне VI своей Энеиды (426–329) заставляет нас услышать голоса и жалобные крики детей, плачущих в глубинах ада. Несчастные, едва лишь в жизнь явившись и не изведав радостей ее, оторваны от материнской груди и ввергнуты в жестокое страданье. Но разве потеряли они жизнь, если не знали и не желали ее? Неужели они действительно ее не желали?

Здесь могут сказать, что вместо них ее желали другие, что их родители желали, чтобы они обрели вечность, чтобы потом вместе с ними воскреснуть в раю. И таким образом мы вступаем в новую сферу фантазий, в сферу представления о солидарности и представительной форме вечного спасения.

Действительно, многие представляют себе человеческий род как единое существо, как коллективного и солидарного субъекта, в котором каждый член представляет или может представлять все сообщество в целом, и спасение тоже представляют себе как нечто коллективное. И заслугу, и вину, и искупление они представляют себе как нечто коллективное. Согласно этому способу чувствовать и воображать, либо спасутся все, либо не спасется никто; спасение является тотальным и взаимным; каждый человек Христос для своего ближнего.

И разве нет как бы предчувствия этого в народной католической вере в молитвы душ Чистилища, в покровительство, которое мертвые оказывают живым, и в заслуги, которые им приписывают? Народному католическому благочестию свойственно это чувство воздаяния по заслугам как живым, так и мертвым.

Не следует забывать также и о том, что уже много раз в человеческой религиозной мысли была представлена идея бессмертия ограниченного числа избранных душ, представляющих всех прочих и до некоторой степени включающих их в себя, идея языческого происхождения – ведь таковы были герои и полубоги, – которая иногда облекалась в известные всем слова о том, что много званных, но мало избранных.

* * *

Начиная со Святого Павла, сокровенное, мистическое христианское желание придавало Вселенной человеческую, или, иначе говоря, божественную цель, состоящую в том, чтобы спасти человеческое сознание, и спасти его, сделав все человечество единой личностью. Этой цели отвечает анацефалосис, собирание всего – всего сущего на земле и на небе, всего видимого и невидимого – во Христе, и апокатастасис, возвращение всего в Бога, в сознание, дабы Бог стал все во всем. Если же Бог становится все во всем, то не значит ли это, что Он восстанавливает всякое сознание и воскрешает в нем все прошедшее, и тем самым становится вечным все, что было во времени? А в том числе и все индивидуальные сознания, которые были, есть и будут, восстановятся такими, как они были, есть и будут, в обществе и солидарности.

Но это воскресение в сознании всего того, что когда-либо было, не несет ли оно с собой с необходимостью слияние идентичного, смешение подобного? Если человеческий род сделается истинным обществом во Христе, общиной святых, Царством Божиим, то не значит ли это, что мнимые и даже греховные индивидуальные различия сотрутся и в совершенном обществе от каждого человека останется только нечто существенное? Разве не получится, как это предполагал Бонне, что вот это конкретное сознание, которое живет в XX столетии вот в этом уголке этой земли, будет чувствовать себя в точности тем же самым, что и другие сознания, жившие в другие века и быть может в иных землях?

Неужели невозможно действительное и реальное, субстанциальное, внутреннее единение душ всех тех, кто когда-либо жил! «Если бы двое сделались одним, деянье это превзошло все созданное миром», – изрек Браунинг (The flight of the Duchess), и Христос оставил нам слова о том, что где двое собирутся во имя Его, там будет Он.

Следовательно, рай, как полагают многие, это общество, более совершенное, чем общество мира сего: это человеческое общество, ставшее личностью. И нет недостатка в тех, кто верит, что весь человеческий прогресс направлен на превращение нашего рода людского в некое коллективное существо с истинным сознанием – разве индивидуальный человеческий организм не является своего рода федерацией клеток? – и что когда это будет полностью достигнуто, в нем воскреснут все, кто когда-либо жил.