— А я, по-вашему, лечу людей, желая им зла?
— Я утверждаю, что обладать аурой — отнюдь не то же, что быть осененным благодатью!
— Да не спорю я, но я ведь ничего не просил! Вы сами явились и сказали мне, что я, мол, Мессия!
— Вам не говорили ничего подобного! — брызжет слюной епископ.
Ему приходится заткнуться: сомелье принес «Нюи-сен-жорж». Он открывает бутылку, наливает мне чуть-чуть попробовать. Зажмурившись, я представляю себе лицо Эммы, чтобы отдохнуть от этих людей, перекатываю вино на языке, глотаю и киваю сомелье: о’кей. Он наливает всем, укладывает бутылку в плетеную корзиночку и уходит, пожелав нам приятного аппетита.
— Вас проинформировали о возможном происхождении ваших генов, и только, — сквозь зубы продолжает епископ. — И, если бы кто-нибудь посоветовался тогда со мной, я был бы категорически против: нельзя сообщать подобную новость такому… такому человеку!
Я залпом осушаю бокал и, глядя ему прямо в глаза, говорю очень спокойно:
— А что вы обо мне знаете? Может быть, я очень хороший человек.
— Мне поручено составить ваше досье для представления Ватикану. Напомнить вам, какими данными я располагаю? Судимость и срок три месяца условно за самосуд и расправу над несовершеннолетними, открытая связь с замужней женщиной, скандал и драка в стенах церкви, взлом торгового автомата, якобы воскрешение сбитого машиной пешехода — заметьте, так и не нашли ни его следов, ни свидетелей, — и малоправдоподобное исцеление так называемого слепого без определенного места жительства, слепота которого не подтверждалась никакими медицинскими документами.
Он откидывается на спинку стула и стискивает зубы, старательно отводя глаза, пока молодая официантка с подрагивающими, как желе, грудями в глубоком вырезе белой блузки ставит на стол тарелки. Советник Гласснер успел наполнить мой бокал. Я выпиваю его одним махом, из последних сил сохраняя спокойствие.
— И для пополнения моего досье, — продолжает окаянный патрибус, как только уходит официантка, — мне представляют какого-то забулдыгу, знатока бургундского, запомнившего из Евангелия лишь то, что имеет отношение к его пороку.
— Ну все, с меня хватит! Я не позволю, чтобы меня оскорбляли мои же епископы!
— Вы слышите, Ирвин, что он говорит? Если бы ваши ученые не убедили меня, что его ДНК идентична крови на Плащанице, я бы сразу сказал, что передо мной безбожник, развратник и истерик!
— А сами-то! Снять с вас цепь с крестом — на кого бы вы были похожи? Ни дать ни взять тупица фининспектор, который ловит кайф, мучая налогоплательщика!
— Думайте, что говорите, молодой человек!
— Хочешь, пойдем выйдем, разберемся!
— Тише, тише, пожалуйста, — умоляет нас Гласснер.
Сбавив тон, я отвечаю в свое оправдание, что не было никакой расправы, была необходимая оборона от грабителей, а приговор — судебная ошибка.
— Папская процедура — это вам не кассация! — разоряется епископ. — Ни в коем случае, слышите, ни в коем случае я не поддержу в Ватикане кандидатуру этого хулигана на роль трансгенного Мессии!
Он вскакивает из-за стола и уходит.
— Ничего, успокоится, — хмыкает Бадди, подбирая хлебом соус с тарелки.
Отец Доновей удрученно качает головой, гоняя вилкой сморчок между кусками рыбы. Ирвин Гласснер протягивает руку и дружески похлопывает меня по руке.
— Он не против вас лично, Джимми. Поймите и его: христиане очень трепетно относятся к образу своего Христа…
— Ну и что же вы будете делать со мной? Спрячете, запрете под замок, чтобы не смущать трепетных христиан?
От их молчания у меня вдруг пробегает холодок по спине. То ли они об этом уже думали, то ли я подал им идею и, боюсь, очень кстати.
— Кое-кто, возможно, предпочел бы такой вариант, — тихо говорит Гласснер, — но мы выбрали другой. Мы хотим подготовить вас, Джимми, обеспечить вам самое лучшее образование, какое только можно, чтобы вы стали достойны своих корней, чтобы могли выбирать со знанием дела, действовать соответственно…
— …и успешно сдать переходной экзамен, — добавляет Бадди Купперман.
— Если вы согласитесь на теологическую и духовную подготовку по нашему усмотрению, — продолжает Гласснер, — мы предоставим в ваше распоряжение вот этот дом в Скалистых горах.
Я отталкиваю протянутую мне фотографию и интересуюсь, что, собственно, он имеет в виду под «переходным экзаменом» и кому я должен буду его сдавать.
— Папе римскому, Джимми, — тихо и почти благоговейно отвечает Ирвин Гласснер. — Представителю Бога на земле. Не кто иной, как он должен поверить в вашу природу, в ваш потенциал и в ваши благие намерения; не кто иной, как он вынесет — или не вынесет — решение о вашей божественности, и только с его позволения ваша генетическая матрица сможет быть обнародована во всем мире.
— Без официальной инвеституры, — подхватывает Купперман, — вы ничего не сможете сделать. Я хочу сказать: вы сами по себе ничего не воплощаете. В сущности, вы и облегчать страдания не имеете права. Христиане, исцеленные вами, даже могут быть отлучены от церкви.
Я ощупью нашариваю свой бокал, но ставлю его на скатерть, не притронувшись. Эх, жаль, нет в этом ресторане садка. Послать все подальше и приручить лангуста — вот что мне сейчас нужно. Я утыкаюсь в тарелку.
— Вы молчите, Джимми? — спрашивает отец Доновей ласково.
— Ем, пока не остыло.
Я жую, а они смотрят на меня с нескрываемой тревогой. Я поворачиваюсь к озеру, где среди лодочек плавают утки. Девушки смеются, мужчины щелкают фотоаппаратами, какой-то ребенок из-за ограды бросает в воду хлеб. Простая, обычная жизнь, на которую я больше не имею права. Я смотрю, как сидящая в траве парочка на том берегу гоняет по воде парусник с дистанционным управлением. Из чего мне, собственно, выбирать? Меня селят в роскошном отеле, приглашают в горы, предоставляют в мое распоряжение гениального сценариста, чтобы выучить меня на Мессию, которого не стыдно показать папе римскому… Если я откажусь, останусь безработным, бездомным — и свободным. Но что я буду делать со своей свободой? Тайком заниматься целительством, рискуя угодить за решетку. Или придется навсегда запретить себе приближаться к больному, прикасаться к увечному. У меня есть выбор между покорностью и муками совести. Я принял решение. Если клен спасен, я скажу «да».
Я утираю рот, кладу салфетку на стол.
— Мне надо еще немного подумать.
За столом так и слышится дружный вздох облегчения.
— Мороженое? Десерт? — предлагает советник по науке, доставая портсигар.
— Не стоит, я допью вино.
— Вас отвезут в отель на машине, — говорит Купперман. — Отдохните немного, а в четыре у нас намечен небольшой брифинг в номере доктора Энтриджа: вы познакомитесь с остальными членами команды. Если все будет в порядке и мы доработаем наши соглашения, завтра с утра отправимся в Скалистые горы.
Я беру в руки фотографию, на которую так и не посмотрел. Огромное шале из темного дерева с красными ставнями в еловом лесу, кругом — заснеженные вершины.
— Может быть, вы предпочли бы пустыню? — осторожно интересуется Ирвин Гласснер.
Я благодарю их за обед и говорю, что хочу пройтись пешком.
— Я провожу вас, — предлагает отец Доновей, вставая. — Если, конечно, вы не против…
Я чувствую, что те двое недовольны, и поэтому киваю.
Перед уходом я забегаю в туалет и там, в кабинке, оставляю сообщение на автоответчике Ким: если она еще в Нью-Йорке, если хочет со мной увидеться и узнать подробнее обо всем, что со мной произошло, меня можно найти в «Паркер Мередиане». Еще я добавляю самым искренним тоном, сумев подпустить даже необходимую дрожь и хрипотцу в голосе, что она будет очень-очень нужна мне в самое ближайшее время как адвокат.
Небо затянуло тучами, пронизывающий ветер разогнал гуляющих. Я быстро шагаю по аллеям, священник тяжело дышит, поспешая сзади, со своим потертым портфельчиком под мышкой, в сером непромокаемом плаще, у которого не хватает половины пуговиц.
— Он просил передать вам большой привет, — вдруг слышу я за спиной.
Вижу, как святой отец косится на меня краем глаза, ждет моей реакции. Речь идет, конечно, о Филипе Сандерсене — в протоколе с описанием моего клонирования это имя напечатано наверху каждой страницы. В моей памяти эти пять слогов не пробуждают ничего, только белый халат, один из многих. Я спрашиваю священника, какой он.
— Это замечательный человек, Джимми. Мы познакомились во Вьетнаме, когда нам было по двадцать; я видел его в самых страшных обстоятельствах, какие только могут выпасть на долю человека, — в которых он только и познается по-настоящему. Я был ранен, почти без сознания; он бежал из плена вьетконговцев и вынес меня на плечах. Три дня он переносил меня из укрытия в укрытие, пока наши не нашли нас.
Я замедляю шаг, но ничего не отвечаю. Что-то этот портрет не вяжется с образом безумного ученого, затворника в своей лаборатории.
— Он так и не оправился от этого ада. Не смог забыть детей-солдат, которых вынужден был убивать… Вернувшись в Штаты, он основал Фонд инвалидов войны. Он потому и работал над стволовыми клетками, что был одержим идеей возрождения. Утверждал, что если генетические ресурсы, к примеру, тритона позволяют заново отрастить любую часть тела, то и человек должен обладать той же способностью, только сознание создает ей барьер. Я знаю, что отрубленная рука не может отрасти, поэтому мозг включает заживление. Как у взрослой лягушки — но он доказал, что, если отрезать лягушке лапу и помешать заживлению, прикладывая к ране хлористый натрий, то есть соль, она способна отрастить недостающую конечность. Он повторил опыт с ампутантами в коме, но безуспешно. Зато когда подопытный находился под гипнозом, ему удалось вывести клетки на стадию эмбрионального строительства… К сожалению, нападки более «классически» настроенных коллег тормозили его исследования. Только профессор Эндрю Макнил, великий биолог, верил в него. Он включил его в группу, созданную для изучения Туринской плащаницы, это было в 1978 году. Из Турина Филип вернулся другим человеком. Что-то глубоко потрясло его, он утвердился в своем идеале, уверовал в свою «божественную миссию», что меня, признаюсь, немного испугало. Эта его устремленность, одержимость… Христос был теперь для него только ДНК. Мы т