Евангелие от Фомы — страница 37 из 64

— Вот! — сказал он. — Вот кто самый большой! Только тот, кто будет кроток и смирен, как этот ребенок, будет велик в царствии Божием…

Парнишка, услыхав, что он самый большой, что его почему-то ставят в пример всем этим бородатым дядям, засунул грязный палец в рот и, сдерживая улыбку, довольный, смотрел на всех своими смышлеными, блестящими маслинами. Иешуа засмеялся на него и дал ему мэах на гостинцы. Парнишка завертелся от радости волчком, вылетел на пыльную и жаркую улицу и стал показывать ребятам свое приобретение… Все страшно завидовали, и карапуз, в самом деле, гордо почувствовал себя первым на всю улицу…

Иешуа, потеряв надежду внушить своим ревнивым ученикам чувство равенства и братства, в конце концов, просто-напросто должен был постановить, чтобы никто не присваивал себе никаких почетных прозвищ, как это было в ходу, — рабби, отец, и прочие — и чтобы все звали один другого просто братьями. Того же требовал он сперва и для себя, но добиться ничего не мог, и все продолжали звать его по-прежнему рабби и окружать, в особенности на людях, особым почетом. Работой никто из членов кружка уже заниматься не мог, кормиться нужно было и вот было решено после каждой проповеди Иешуа обходить слушателей с кружкой сбора на «благую весть». Так как Иуда Кериот говорил плохо, с большими усилиями, то его освободили от обязанности проповедника и назначили казначеем. Слушатели охотно вносили кто что мог, но часто собранного на текущие нужды артели все же не хватало, и тогда помогала Иоанна или какая-нибудь другая зажиточная поклонница молодого рабби: их у него было немало…

Раз шел Иешуа с несколькими из своих учеников из Капернаума в Вифсаиду. Старый фарисей, живший среди солнечных виноградников, на самой окраине Вифсаиды, и интересовавшийся молодым проповедником, пригласил всех отдохнуть у него в холодке и подкрепиться чашей доброго вина. Зашел живой разговор о законе, о жизни. Понемногу весь двор заполнили соседи: всем хотелось послушать проповедника, молва о котором распространялась все шире и шире. Иешуа был в этот день в особенном ударе и говорил с большой силой, обращаясь, как это всегда бывало в последнее время, не столько к толпе, сколько к своим, к тем, кому он хотел вверить души этой толпы…

И вдруг одна из слушательниц его, Ревекка, молодая вдова, дочь богатого мельника, тонкая, бледная, с черными, горячими глазами, вся содрогаясь от слез, упала к его ногам и стала покрывать их поцелуями. Успокаивая ее, он гладил ее по прекрасным, распустившимся волосам и, торопясь высказать то, что было в душе, не прерывал своей речи. И вдруг глаза его упали на старого фарисея: тот брезгливо, почти с отвращением, смотрел на Ревекку. Это было как раз то, чего Иешуа никогда не выносил, — придуманная им притча о мытаре и фарисее была его любимой, и он повторял ее везде и всегда — и глаза его сразу потемнели.

— Что, старый человек, хмуришься ты так на нее?.. — со страстным упреком обратился он вдруг к фарисею. — По лицу твоему я вижу, что ты думаешь о ней что-то дурное… Но вот ты целования мне, человеку, сыну Божию, брату, не дал, когда я вошел под кров твой, а она не перестает целовать ноги мои… И простятся ей все грехи ее за то, что она возлюбила много…

В толпе прошел ропот:

— Кто же он, что может так отпускать грехи?! Как может он возноситься так?

И с жаром он обратился к толпе:

— Что ропщете? Чем смущаетесь? Не я, не я отпускаю ей грехи ее, но Отец мой, Который во мне!..

— О-хо-хо-хо… — с деланным сокрушением громко пустил вдруг черный, широкий кузнец с бычьим лбом и могучим загривком. — Говоруны!.. Все говорят, все говорят, все говорят. А работать-то кто на вас будет?.. — он протянул к Иешуа свою могучую, черную лапу. — Это видал?.. Мозоли-то вот эти?.. Когда с мое вот поработаешь, так языком-то вавилоны разводить не будет охоты… Был плотник, а теперь в белоручки захотел? И без тебя, брат, говорунов-то много, ох, много у нас на шее сидит…

Иешуа смутился тем недоброжелательством, которое он почувствовал в словах кузнеца. Он хотел что-то ответить ему, но кузнец, презрительно сплюнув в сторону, тяжелой, медвежьей походкой пошел с залитого солнцем двора, и в его могучей, сутуловатой спине чувствовалось безмерное презрение ко всему и ко всем… Иешуа оглядел своих.

— Не смущайтесь… — сказал он проникновенно. — Для него-то мы и пришли… Послушайте одну притчу: которую я расскажу вам… Вот вышел раз сеятель сеять. И когда он сеял, иное зерно упало при дороге и налетели птицы, и склевали его. Иное упало на места каменистые и скоро проросло, но, когда взошло солнце, засохло. Иное упало в терние и выросло терние, и заглушило его. Иное упало на добрую землю и принесло плод: одно во сто крат, другое в шестьдесят, иное же в тридцать… — и он обвел своими застенчивыми глазами лица слушателей, как бы пытая их.

— Для чего ты говоришь все притчами?.. — крикнул кто-то. — Говорил бы прямее…

— Потому говорю я притчами, что огрубели сердца людей… — отвечал он. — И ушами своими с трудом слышат они, и глазами не видят, и не разумеют сердцем. Значение притчи о сеятеле вот в чем: ко всякому, слушающему слово спасения и неразумеющему его, приходит лукавый и похищает посеянное в сердце его — вот кого означает посеянное при дороге. Посеянное на каменистых местах означает того, кто, слыша слово, тотчас с радостью принимает его, но не имеет в себе корня и непостоянен, как было с теми, которые ушли от меня в Капернауме. Посеянное в тернии означает того, кто слышит слово, но заботы века сего заглушают его, и оно бывает бесплодно — вот как у этого кузнеца. Посеянное же на доброй земле означает слышащего слово и разумеющего его, и в исполнении его приносящего плод обильный…

Он опустил глаза к Ревекке. Сидя на земле, она с молитвенным восторгом, вся в слезах, смотрела ему в лицо. Он ласково улыбнулся ей. Но в душе снова и снова шепнула ядовито мысль об учениках: но что, что они посеют?..

А слушатели тем временем опускали свои бедные приношения в кружку, с которою обходил их Иуда… Мириам бешеными глазами смотрела на Ревекку…

И не в первый раз властно поднялось в нем искушение: стать тем, за кого его как будто начинали считать — не для себя, нет, но для успеха его дела, в котором скрыто спасение людей. И, когда, покинув Вифсаиду, он остался наедине со своими учениками, он вдруг, стараясь скрыть волнение, спросил их:

— За кого считают меня люди?

Те смутились: слишком разнообразен был говор о нем в народе и немало было в нем обидного.

— Да разное говорят… — послышались уклончивые смущенные голоса. — Один одно, другой — другое…

— Но вы, вы сами за кого считаете меня? — остановившись и еще более волнуясь, спросил он.

Симон Кифа первый живо, с увлечением, воскликнул:

— Ты — Машиах!

Уж очень любил он рабби…

Иешуа смутился. В душе вдруг поднялась горькая муть.

— Смотрите, не говорите таких вещей при людях… — смущенно сказал он и, потупившись, пошел впереди всех солнечной дорогой…

XXX

День шел за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. В сопровождении своих учеников, то одних, то других, он кружил по ближайшим окрестностям озера, проповедуя «благую весть», то по синагогам, то где-нибудь в горах, среди зелени, на солнышке, то из лодки к собравшемуся на берегу народу… С замирающим сердцем он, по одному, по два, по три, отпускал своих учеников для самостоятельной проповеди по всей Галилее. Он не делал себе относительно способностей этих простых, безграмотных — грамотны были только Матфей да Фома — людей никаких иллюзий. Успокаивала его только мысль о том, что Галилея мала и что они всегда будут недалеко от него. Опасаться ошибок с их стороны было нужно: он поднимался все выше и выше, — это он чувствовал — а они бессильно барахтались в своем неведении и в сетях земных страстей, которые, неожиданно для него, были разбужены в них его же словом. Он, например, под словами «благая весть» понимал радостную весть освобождения человека от всех пут земли и о воцарении в жизни, очищенной от всяких кумиров, светлого Бога-Отца. Они же присоединяли к этому мечту о том, как в этом царствии Божием они займут места первых царедворцев, перед которыми будет склоняться все. Правда, они искренне хотели эту будущую власть свою, власть наместников Бога на земле, использовать для блага людей, наказывать виновных, награждать добрых, но все же власть эта и все, что с ней связано, должна быть только в их руках. Он должен был десятки раз разъяснять им — совершенно бесплодно — их заблуждения: они верили, пока слушали, а потом все начиналось сызнова. Иногда непонимание это их вызывало смех даже у них самих. Недавно он предостерег их от закваски фарисейской и они поняли это так, что они для хлеба не должны покупать дрожжей у фарисеев! И долго потом хохотали сами над собой…

Отправляя их на проповедь, он без конца повторял им, как они должны были вести себя.

— Не берите с собой ничего, кроме посоха… — говорил он. — Покажите примером полное, безграничное, сыновнее доверие ваше к жизни и к Отцу вашему… Как будете говорить вы людям о святой беспечности, о ненадобности этих праздных забот о дне завтрашнем, если пояса ваши будут отягчены спрятанными на всякий случай деньгами? Ходите и проповедуйте спасение в Боге, и люди-братья дадут вам и кров, и накормят вас, и возлюбят вас…

Иногда он вынужден был учить их даже простой вежливости: как, входя в дом, они должны прежде всего приветствовать хозяев старинным «шелом!», то есть, пожеланием им счастья, как там, где их не пожелают слушать, смириться и не настаивать и прочее. И тем не менее раз братья Зеведеевы повздорили с жителями одной деревушки и потребовали, чтобы он дал им молнию смести дерзких с лица земли. И он в отчаянии опустил руки.

— Какую молнию?! Да разве для этого я пришел, чтобы губить людей?.. — в тоске воскликнул он. — Не губить хочу я, а спасти!..

Но братья Зеведеевы долго не могли переварить полученной от поселян обиды и его порицания…