Иешуа мучительно застонал и еще крепче прижался лицом к жесткому камню.
— Да, ты слишком горд… — повторил голос. — Да, я знаю, что ты только что, препоясавшись, омыл грязные ноги смешных, наивных, уставших от жизни дурачков, которые ходили за тобой, зачарованные золотой мечтой своей. Но в этом-то унижении ярче всего и сказалась безмерная гордость твоя. Нет, не собой гордился ты, но человеком вообще: вот что он может сделать! Ты вознес его в мечте своей так, как не возносил его до тебя никто… Правда, где-то там такое у вас написано «вы — боги», но там это только пустое красноречие, а ты, ты, действительно, верил, что они боги, ты, действительно, ждал от них невероятного чуда божественного преображения всей жизни, о, странный, о, необыкновенный, о, безмерно дерзкий человек! Но теперь, в кровавом поту души твоей, сознаешь ли ты, наконец, что ты — ошибся?.. Нет, нет, не надо, не сознавайся! Ибо, сознавшись, ты — как после мытья грязных ног — горделиво скажешь опять: «Смотрите на что способен человек! Воскликните же „осанна!“ светлому Сыну Божиему!» То, что сыны Божий в то время как ты корчишься на земле в черной муке, на все лады храпят, это, конечно, не считается: ну, что же, устали бедные… Ты добр!
Раздавленный мукой, он встал. Скорбно посмотрел вокруг: они сладко спали…
— Симон!.. Иоханан!.. — в тоске воскликнул он. — Иаков!.. Да как же вы спите теперь? Проснитесь же, побудьте со мной!..
— Да ты сам же сказал, рабби, чтобы мы спали… — послышался откуда-то из-за камня сонный, хриплый голос. — Ложись-ка и ты, отдохни…
И сочно зевнул…
— Нет, нет, это я так… — испуганно сказал Иешуа. — Конечно, спите…
Как истекающий кровью, смертельно раненный зверь, он мотнулся туда, сюда и, снова обессилев, повалился у своего камня, и, чтобы заглушить нестерпимую боль души, стал биться о него лицом. И снова заговорил тайный голос:
— Ты прав. Они, и бодрствуя, все равно, спят. Всегда спят. А мы с тобой пока давай покончим наши старые счеты… Я уверен, что теперь-то ты дорос уже до последних откровений, а из них самое главное, самое последнее это… Говорить?
— Говори… — покорно, из последних сил, отвечал Иешуа.
— Ты меня воистину радуешь, дитя земли! — сказал голос. — Я начинаю верить, что ты-то, действительно, из сынов Божиих, из тех, которые, хотя бы на миг один, хотя бы ценою жизни, готовы подняться к незримому солнцу правды, взглянуть на лик его и — погибнуть. И потому буду я с тобой говорить прямо: времени у нас с тобой осталось немного… Ну, вот… Ты, говорю, стоишь на пороге последней правды…
…Рабби Каиафа опустил калам, поднял от пергамента склоненное лицо и, уставив в темный угол свои глаза, — они, казалось, знали все — задумался… И долго думал… И, опять склонившись к пергаменту, продолжал:
«…Правда эта в том, что нет на земле ни правды, ни неправды, ни греха, ни справедливости, а есть сотканный из этих многоцветных нитей пышный ковер жизни. Если есть верх, то только потому, что есть низ; если есть белое, то только потому, что есть черное; если есть день, то только потому, что есть ночь; если есть добро, то только потому, что есть зло, благодаря злу. Зло есть мать добра, его начало, его первопричина. Иоханана считают теперь в народе святым мучеником, но если бы не было Ирода, кто отрубил бы ему голову и сделал бы его святым? Ирод — отец Иоханана… И потому Ирод так же служит добру, как и Иоханан. Ирод, Иоханан, Варавва, я, погонщик ослов, мой мятущийся Манасия, все это звуки одной песни. Вынь хоть один, песни не будет…»
Ковровая завеса у двери откинулась, и на пороге встал Манасия.
— Ты что, мальчик? — ласково спросил старик, опуская свой калам.
Неслышными по ковру шагами Манасия подошел к отцу, взял его старую, прозрачную руку и молча, нежно поцеловал ее…
— Да что ты, мальчик?.. — удивился и обрадовался тот.
— Прости меня, отец… — низким голосом проговорил Манасия. — Но я предупредил галилеянина об… этом… ну, который был у вас в синедрионе…
Рабби Каиафа опустил свои всезнающие глаза на свое рукописание…
…Ровными ударами Иешуа бил лицом о жесткий камень. Он уже не стонал даже. Боль крушения была такова, что не было сил даже стонать. Со всех сторон сияли безбрежные, холодные пустоты, от которых замирала душа. И он поднял от камня искаженное, в синяках и в пыли лицо…
— Но Он — есть?.. — тихо, но настойчиво спросил он в звездную бездну.
Огромное молчание…
— Он?.. Вероятно, есть потому, что есьмь я… — сказал тайный голос. — Боюсь, что без него не было бы и меня… А я как будто есьмь… А еще точнее: Он это Я и Я это Он. Как нас, в самом деле, разделишь?
— Но… тогда на что же Он?.. — совершенно изнемогая, спросил Иешуа.
— А!.. Вот этого и я не знаю… — сказал тайный голос. — Ни на что Он, ни на что я, ни на что жизнь, ни на что все, этого и я не знаю… Все горит, все сгорает, покрывается пылью, этой тягчайшей из всех плит могильных, а зачем — никто не знает… Впрочем, уже поздно — вон идет судьба твоя… Конец.
Иешуа быстро встал. Среди серебра лунного сада, из-под горы, заиграли мутно-багровые отблески факелов. Было непонятно, для чего нужны были дымные факелы в эту светлую, лунную ночь, но так было. И безмерный ужас охватил душу Иешуа: пусть бессмысленна жизнь, пусть все его дело было ошибкой, пусть все обман, пусть даже в небе никого нет, но жить, жить, жить!
— Вставайте!.. Вставайте же!.. — крикнул он спящим ученикам. — Да что же вы все спите?!
И было в его голосе что-то такое, что заставило всех сразу вскочить. Они еще ничего не понимали и, как бараны, сбились в испуганную, бестолковую кучу. В это мгновение к Иешуа подбежал запыхавшийся Симон из Каны — он не забыл чуда с вином на его свадьбе — и, хватаясь за грудь, задыхающимся от бега голосом едва выговорил:
— Не тревожься… Зелоты тут… сейчас ударят… И когда остановят они римлян, спасайтесь…
И он снова убежал в лунный сад… Из-под горы между тем в багровом зареве дымных факелов, кроваво блистая шлемами, поднимался небольшой отряд храмовой стражи и римлян. И вдруг из-за камней вихрем бросились на легионеров черные тени. Раздались крики. Засверкали красно мечи. На мгновение шествие с факелами замялось было, но тотчас же римляне неудержимо ударили по повстанцам. Схватка длилась недолго: многие полегли среди камней, а уцелевшие бросились бежать в горы. Небольшая часть римлян пустилась за ними, а остальные вместе со стражниками синедриона быстро окружили Иешуа с учениками.
— Вот они!.. — крикнул чей-то голос радостно, как бы возвещая начало какого-то веселого праздника.
Из толпы, среди дыма коптящих факелов, отделился бледный Иуда и, крепко сжав челюсти, торопливо — чтобы разом кончить все — подошел к Иешуа.
— Шелом, рабби!..
И — поцеловал его.
Несколько учеников вдруг бросились в темноту и исчезли в саду. Симон Кифа, растерянный и жалкий, неловко путаясь, выхватил из-под плаща тупой меч и ударил им по голове Малха, слугу Каиафы, из любопытства увязавшегося за отрядом, и отхватил ему ухо. Малх дико завыл и присел на землю. Иешуа болезненно сморщился и через силу проговорил:
— Ну, что ты?.. Оставь…
Ему уже связывали за спиной руки. Стало горько и смешно.
— Я чуть не каждый день бывал безоружным среди вас, — проговорил он все тем же, как будто равнодушным тоном, — а вы вот вышли на меня, как на разбойника…
Но его никто не слушал да и не понимал… Римляне, крича и смеясь, выводили из сада пойманных повстанцев. Первым привели Иону. С глубоко рассеченной щеки его капала на грудь кровь. Суматохой воспользовались Симон Кифа и Иоханан и тоже скрылись в саду…
— Наверное он? — строго спросил Иуду старший легионер Пантерус, высокий, стройный, крепкий, несмотря на многочисленные раны, лигуриец с красивым, но уже увядшим лицом и седеющей головой.
— Он… — коротко, через силу отвечал тот, глядя в сторону.
Его знобило…
— Ну, поживей поворачивайся!.. — строго крикнул Пантерус. — И так теперь всю ночь проканителишься… И смотри в оба: может, какие молодцы еще засаду где устроили… Марш!
Обходя черные в свете луны трупы повстанцев, отряд двинулся вниз, к городу. Иешуа, как сквозь туман, увидел веселого Исаака: раскинув руки, тот тихо лежал на спине между камней с развороченной головой, и сладкая тишина была на его когда-то веселом, задорном лице. У его ног ничком лежал его брат Симон. Из груди его, подобная дорогому вину его свадьбы, тихо струилась в траву кровь… На месте ночевки остался только один Иуда. Зябко завернувшись в свой рваный плащ с оторванной полой, он остановившимися глазами смотрел вслед спускавшемуся к мосту отряду…
XLIV
К вечеру по городу снова прошла волна тревоги: кто-то опять пустил слух, что взбунтовалась Самария и что из-за Иордана к Иерусалиму идут повстанцы во главе с царем кочевников Харетом. Другие говорили, что слухи эти распускаются самими храмовниками, чтобы ускорить развязку опасного и надоевшего восстания… Во всяком случае, храмовники решили немедленно покончить все, а, главное, изъять поскорее «царя иудейского». Спешить было необходимо и потому, что завтра вечером, в пятницу, начинался великий праздник Пасхи, а там — святая Суббота, день покоя. И потому связанного Иешуа прежде всего повели в дом Ханана, который находился совсем поблизости. По белому в свете луны забору четко выделялись вьющиеся розы, от которых маленькая Сарра оторвала ветку, чтобы украсить ею ослицу если не царя иудейского, то, во всяком случае, своего царя…
Старый Ханан не спал. Это глупое дело с царем иудейским злило его чрезвычайно: какой-то там босяк из Галилеи и смеет ставить всю жизнь вверх ногами!.. Когда отряд, лязгая оружием и галдя, в багровом облаке дымящих факелов быстро вошел на обширный двор его богатого поместья, Ханэйот, и ему доложили, что главный зачинщик мятежа взят, он приказал ввести его в дом. И вышел, брюзглый, сонный… Все почтительно подтянулось. Ханан остановил на бледном, измученном, в синяках лице свой тяжелый, налитый ненавистью взгляд… Потом пожевал беззубым ртом презрительно и спро