Шествие вышло из Садовых ворот и направилось к пологой, лысой Голгофе, поднимавшейся у самой дороги: в крестной казни главное было не смерть даже, а позор, и потому и распинали преступников, которые не заслуживали чести быть казненными от меча, непременно около дорог, чтобы люди могли посмеяться над ними. Место было голое, унылое. Безотрадное впечатление его усиливалось еще близостью городских свалок, с которых тянуло густой, сладкой, удушливой вонью, пресекавшей дыхание…
Симон Киренеянин сбросил крест и, вытирая пот, осмотрелся вокруг растерянными глазами, точно удивляясь на себя. Легионеры быстро вырыли, по указанию центуриона, три ямы и вставили в них тяжелые, невысокие кресты. Пантерус поднес Иешуа первому чашу с вином, сдобренным ароматическими травами: этот напиток до некоторой степени ошеломлял осужденного и делал его страдания менее тяжелыми. Иногда богачки иерусалимские сами, из сострадания, подносили эту последнюю чашу осужденному, а когда таких благодетельниц не являлось, питье шло от казны. Иешуа бессознательно приняв чашу, прикоснулся было к ней запекшимися губами, но сейчас же возвратил ее Пантерусу обратно. Противно ему было это пряное питье. Иона выпил все, до дна, а Иегудиил — он до последней минуты ждал, что зелоты освободят его — так грубо оттолкнул чашу, что она покатилась по земле, за что он и получил сейчас же удар по лицу…
Кресты были готовы…
— Ну… — коротко уронил центурион.
Легионеры развели казнимых к крестам и приказали им раздеться догола. Было нестерпимо стыдно и в то же время уже все равно. Толпа затаила дыхание. Голых узников легионеры с усилием подняли к перекладинам и проверили, хорошо ли приходится та деревяшка, которая была прибита посередине креста и проходила между ног казнимого, чтобы поддерживать его: иначе руки прорвались бы, и он сорвался бы с креста. Все было хорошо. Все молчали и еще более затаили дух — даже Хуза, уверенно дававший всем объяснения, о которых никто его не просил, и тот замолчал и, приоткрыв рот, неподвижно смотрел к крестам…
Два легионера чуть приподняли Иешуа над землею, просунули между ног ему подставку, — ноги почти касались земли — а два других, вытянувшись, раскинули его ослабевшие руки вдоль перекладины… И поднялся молот, и грубый гвоздь, разрывая тело, пошел в дерево. Из руки брызнула в лицо легионера кровь, попала в глаза и в рот. Он вполголоса выругался, брезгливо отплевался, старательно вытерся и снова споро застучал молотком.
— Ладно… Так хорошо будет…
И взялись за ноги…
От чрезвычайного истощения Иешуа, весь серый, костлявый, тяжко обвис всем телом. Из рук его и из ног быстро капала на выжженную землю кровь. Глаза закатились. Он тяжко хрипел — точно в высокую гору шел. На запах испражнений, которыми были покрыты кресты, — казнимые не могли удержаться от этого — со свалки налетели тучи зеленых мух. Они кружились вокруг крестов, лезли в нос, в глаза, в уши, в запекшийся рот и приводили казненных в бешенство, которое кончалось полным изнеможением и обмороком. Через несколько мгновений Иешуа пришел в себя и повел по сторонам померкшими, ввалившимися глазами. Иона и Иегудиил тоже уже висели на крестах, по обеим сторонам его, а воины, споря между собой, по жребию — как того и требовала справедливость — делили лохмотья казненных. В отдалении, как околдованная, стояла толпа. Но первое впечатление от казни уже начало рассеиваться. Хуза понемногу начинал разглагольствовать что-то, а потом и зубоскалы начали выказывать свое молодечество.
— А, ну!.. — крикнул один из них, заметив, что Иешуа открыл глаза. — Грозил в три дня храм разрушить, а теперь что притих? Сойди-ка вот с креста на глазах у всех и поверим в тебя!..
— Нет, они, гвоздочки-то, держат!.. — выкрикнул другой. — Гвоздочки это вещь прочная!..
Засмеялись. Надвинулись ближе… И Иешуа меркнущими глазами смотрел в эту зловонную тучу непонятной ненависти, и в его затуманенном мозгу тускло встало воспоминание о другой толпе, которую он таким же вот весенним, радостным днем накормил на берегу солнечно смеющегося озера пятью хлебами. И это была одна и та же толпа!.. Это было так ужасно, что он застонал и снова в изнеможении беспредельном закрыл глаза…
Он потерял сознание времени. Он знал, кто он, знал, где он, чувствовал нестерпимое присутствие людей, ощущал нестерпимый жар солнца, содрогался от ползавших по нем бесчисленных мух, но сознания времени не было: может быть, все это только что началось, а, может быть, это продолжалось уже долго и даже было всегда… Его мучила быстро нараставшая жажда, та нестерпимая жажда, которая терзает всех распятых и вызывает жестокую дрожь и судороги. Она палила, как огонь, и в этом мучительном огне исчезла даже боль от ран.
— Пить… — мучительно простонал Иешуа.
Пантерус, почти всю жизнь свою проведший в Палестине, понимал местное наречие. Он поглядел в страшное лицо Иешуа с точно сумасшедшими глазами, намочил губку в поска — напиток из воды с уксусом, который употребляли римляне на походе — и на конце ветки иссопа поднял его ко рту распятого. Тот жадно пососал ее. На минуту он почувствовал некоторое облегчение и долго мутными, страшными глазами глядел сквозь черную, звенящую сетку мух в белое видение враждебного города, посмотрел в пылающее небо и опять опустил глаза к толпе…
Она оживленно болтала, она смеялась, она издевалась над казненными… Дети кидали в распятых каменьями и радовались всякому меткому удару… В ужасе он повел глазами на Иегудиила. Тот с дикой ненавистью, с кровью в белках, смотрел на него.
— Ну, что, доволен?.. — прохрипел он. — Болтун проклятый! Если бы ты пошел за народом, не мы висели бы теперь на этих крестах! Связались с дураком!..
Со стоном Иешуа повел глазами в сторону Ионы. Тот только что обмочил весь крест. И угасающим голосом, едва ворочая языком, Иона простонал:
— Иешуа… Ежели правда, что ты там говорил… на счет будущей жизни… и на счет Бога там, то…
Он не договорил: ловко пущенный каким-то мальчонкой камень с хрястом влип в его посиневшие губы. Кровь быстро закапала на грудь с резко выпяченными ребрами. Мучительно застонав, Иона с усилием выплюнул окровавленные зубы и потерял сознание.
— А-а, паршивцы! — выведенный из терпения, выругался Пантерус. — Прочь отсюда!..
И он сделал вид, что сейчас бросится за ребятами в погоню. Те с визгом унеслись в толпу. Иешуа из последних сил застонал, поднял мутные глаза в пылающее небо и коснеющим языком проговорил:
— Отец, Отец, что же Ты оставил меня?!
— А-а, запел!.. — пробежало по толпе. — Надо было, брат, раньше думать… Ну, однако, пора по домам: скоро праздник… Я пошел — кто со мной! Эх вы, болтуны, болтуны!..
— Прости им, Отец!.. — надрывно, через силу выговорил Иешуа. — Они сами не знают, что делают…
— Гады! Псы смердящие!.. — отплевывая жадных мух, хрипло рычал с креста Иегудиил на толпу. — Что зубы скалите, скоты подъяремные?! Завтра и вас так растянут, рабов безмозглых!..
И он плевал на народ. В него роем полетели камни…
— Ах!.. Сил больше нету!.. — истошно вырвалось у Ионы. — Добейте хоть меня поскорее!..
Иешуа снова потерял сознание в каких-то огненных вихрях… Резкая боль в боку заставила его вдруг мучительно застонать и очнуться: то один из воинов, подумав, что он уже умер, пробуя, ткнул его копьем в ребра. Иешуа мутными глазами обвел сквозь пляшущую сеть нестерпимых мух лица значительно поредевшей толпы, которые точно плавали в тумане. Ни одного близкого, ни одного дружеского лица!.. Пустыня… Он не видел небольшой группы женщин, которые в последнее время любовно служили ему и теперь издали, сквозь горячий туман слез, смотрели на него и точно умирали душой в последней муке его. Тут была и тетка его, Мириам Клеопова. Она была совсем раздавлена горем: старший сын ее, Иаков, так пивший в последнее время, исчез без вести, и она опасалась, что он сам погубил себя, Рувима убили римляне, а тихий горбун, в испуге перед жизнью, тихо умирал. Была тут и исхудавшая, больная Иоанна, жена Хузы, которая чувствовала, что для нее все кончено, и галилеянка Ревекка, недавно приставшая к Иешуа, и Мириам магдальская… Мириам то ложилась в крайнем изнеможении на землю и билась головой о камни, то вскакивала и впивалась в крест своими горячими, золотыми глазами и снова падала на землю, все время мучительно, без конца повторяя один только звук: аххх… аххх… аххх… Бледный, растерянный Фома стоял сзади них, и было его потухшее лицо, как у мертвеца…
Кровоизлияние из ран Иешуа остановилось. Все тело его онемело, он испытывал нестерпимые боли в голове, иногда в сердце. Он чувствовал, что он куда-то уходит. В мозгу взрывами шла яркая игра картин прожитой жизни: нежная девушка с бархатными глазами — сладкий аромат ее масла все еще стоял над страшной головой его и временами, сквозь зловоние Голгофы, Иешуа чувствовал его — и детство среди золотых стружек Назарета, и беломраморная Иштар в золотых стружках, и золотые глаза той, сердце которой билось только для него одного, и маленькая фигурка с пьяным криком «осанна! осанна!», пляшущая к нему навстречу с кроваво-красными цветами в руках, и лепет волны у берега, заросшего цветущими олеандрами, и теплящиеся, как светильники перед престолом Всевышнего, сердца человеческие, и тот камень в горах с белыми мазками помета орлов, и ядовитый, жгучий образ Саломеи… Что это все такое было!.. И зачем?.. И почему все это уперлось в Голгофу с ее палящим жаром, с ее стыдом, с ее удушливой вонью, с этими ее ужасными мухами?..
— Добейте! Добейте! Добейте!.. — в нестерпимой муке все стонал Иона. — Не все ли вам равно?
Иешуа поднял глаза. В сияющем небе весенними хороводами кружились голуби. А за ними, дальше, голубая бездна. Среди огневых туманов и черных вихрей мух всплыло на миг видение женщины в затрапезном платье, с жилистой шеей и с этими тупыми глазами, в которых нет ничего человеческого…
— Добейте! Добейте! Добейте!
Он почувствовал, что в нем что-то оборвалось, и он, колыхаясь, точно в лодке, поплыл по волнам от берега в какую-то даль и со вздохом бесконечной усталости запекшимися устами он прошептал: