18 декабря в клуб пришла патриотическая делегация англичан. Она принесла знамена с надписями на обоих языках: «Жить свободными или умереть!». Все присутствующие громко скандировали: «Жить свободными или умереть!»
На трибуне появился Изнар. Он поднял меч:
– Вот он! Вот он! Французский народ кликнет зычным голосом, и все народы ответят на этот клич; земля покроется борцами, и все враги свободы будут вычеркнуты из списка людей!
Робеспьер просит слова.
Осторожность подсказывает, что надо прислушаться к общественному мнению. Если он пойдет против течения его сомнут. Нация хочет войны – он должен стать рупором нации. Да и невозможно спорить с новыми ораторами. Раньше в Ассамблее противники Робеспьера, прикрываясь высокими словами, весьма недвусмысленно отстаивали интересы короля и богачей. Их было сравнительно легко разоблачать. Новые же люди, по-видимому, вполне искренне заботятся о благе народа, о победе революции. Им верят.
Но Робеспьер не может поступиться своей совестью. Он убежден в своей правоте. Вероятно, Провидение избрало его единственным человеком, который обязан раскрыть народу глаза.
– И двор, и министерство, и их сторонники кричат: война! Война! – повторяют множество добрых граждан, движимых благородным чувством… Кто осмелится противоречить этому внушительному кличу?!. Я не намерен ни подлаживаться к общественному мнению дня, ни льстить господствующей силе. Я тоже хочу войны, но такой, какой требуют интересы нации: укротим сперва наших внутренних врагов, а потом двинемся против врагов внешних.
Он начал спокойно. Он понимал, что сразу нельзя остановить разбушевавшееся море энтузиазма. Но теперь аудитория была в его руках, и он продолжал:
– Предлагают войну французской революции с ее врагами. А где опаснейшие враги? В Кобленце? Нет, посреди Франции, в центре Парижа, вокруг трона, на самом троне!
Он говорил о последствиях многих войн: общественный организм корчится в судорогах. Жива только грубая сила, а мысль, умерла. Всюду военный устав, произвол; городская полиция вверена военным; окрики часовых; свобода признана общественной опасностью, а дисциплина – это самоотречение человека – высшей надобностью и высшей добродетелью. Стоны угнетенных заглушаются трубными звуками. Тирания задрапировывается знаменами, этими премиями за храбрость, и в таком облачении даже кажется красивою. Знаете ли вы какой-нибудь народ, который завоевал себе свободу, ведя одновременно внешнюю, домашнюю и религиозную войну, навязанную ему деспотизмом?!
Самая странная идея, которая может зародиться в голове политика, – это уверенность в том, что народу достаточно проникнуть с оружием в руках к соседнему народу, чтобы заставить его принять свои законы и свое государственное устройство. Никто не любит вооруженных миссионеров, и первый совет, который дают природа и благоразумие, – выгнать их, как врагов.
И Робеспьер делает вывод: объявлять войну в настоящее время не следует.
Пожалуй, еще ни одна его речь не была выслушана с таким вниманием.
Но Робеспьер знал, что посеял ветер. И буря разразилась. На него тут же обрушилась вся правая печать. Жирондисты кричали, что Робеспьер оскорбил народ. Через день в самом Якобинском клубе на Робеспьера напал Бриссо.
11 января 1792 года Робеспьер опять на трибуне. Это его лучшая речь. (Все историки, даже самые реакционные, те, которые не упускают случая наградить Робеспьера эпитетами: кровавый, коварный, завистливый, злодей и т. д., – на этот раз единодушны. Все хором отмечают, что каждая речь Робеспьера о войне была лучшей и производила на слушателей необыкновенное впечатление.)
Да, он тоже за войну, да, он призывает «людей 14 июля» завоевать свободу, которая должна освободить вселенную, да, он призывает защищать города страны, да, он призывает весь народ подняться на защиту революции. На такую войну он согласен. Но эту войну должны вести сами революционеры. А что же происходит на самом деле?
– Вот господин Бриссо говорит, что все это дело должен возглавить граф Нарбонн, что поход надо совершать под началом маркиза Лафайета, что вести нацию к победе и свободе подобает исполнительной власти. О, французы, одно слово разбило все мое очарование, уничтожило все мои планы! Прощай, свобода народов! Если все скипетры германских государей будут сломаны, то уже, конечно, не такими руками…
– Все, что мы можем сделать наиболее благоразумного, – это защищать Родину от вероломства внутренних врагов, которые убаюкивают вас сладкими иллюзиями. И опять Якобинский клуб идет за Робеспьером. Бриссо, присутствовавший в зале, умоляет «господина Робеспьера кончить столь скандальную борьбу, которая выгодна только для врагов общественного блага!»
Магическое слово «единство». Под ликующие стоны зала Робеспьер и Бриссо обнимаются.
Робеспьер не отказывается от своих убеждений, но протягивает жирондистам руку дружбы.
Однако ни пророческие речи, ни мудрая дипломатия не могли остановить нацию, подстрекаемую к войне опытными и пылкими агитаторами. Очень уж велик был соблазн разрубить узел внутренних и внешних противоречий одним ударом. Война дворцам! – лозунг, бьющий наверняка. Жирондисты знали, что делали.
В погоне за популярностью Бриссо ввел моду на красный колпак. Красный колпак – вот символ патриота! Кто не носит красный колпак, тот враг революции.
Колпаки распространились по Франции молниеносно, и это понятно. Даже враги считали, что гораздо легче прослыть революционером, надев его на голову, чем произносить патриотические фразы.
Однажды на заседании клуба какой-то не в меру ревностный якобинец подскочил к Робеспьеру и натянул ему на голову красный колпак. Робеспьер сорвал его, швырнул под ноги и продолжал речь.
Примеру Робеспьера последовал Марат. Петион написал в клуб письмо, в котором указывал, что роялисты начали шить зеленые колпаки: таким образом принципиальная идейная борьба может выродиться в войну фетишей.
Благодаря Робеспьеру и Петиону красные колпаки скоро вышли из моды.
Война с Австрией и Пруссией началась 20 апреля 1792 года.
Как и следовало ожидать, Франция была абсолютно не готова к войне, генералы-роялисты терпели одно поражение за другим. При виде противника войска обращались в бегство.
Тревога и уныние охватили страну. Жирондисты заметались: их усилия были направлены не на то, чтобы выправить положение, а на то, чтобы срочно найти виновников. Как обычно бывает, виновников нашли не в правительстве, а среди тех, кто критиковал правительство. Вождем оппозиции считался Робеспьер. За него и взялись.
В чем только не обвиняли Робеспьера: в том, что он сумасшедший, что он продался двору, что он оставил пост общественного обвинителя при уголовном суде (так сказать, манкировал своими обязанностями).
Определеннее и резче всех выразился Гаде.
– Я разоблачаю в нем человека, который беспрестанно ставит свою гордость выше общественного дела, человека, который беспрепятственно говорит о патриотизме, а сам покидает вверенный ему пост. Я разоблачаю в нем человека, который из честолюбия или по несчастью стал кумиром народа. Я разоблачаю в нем человека, который из любви к свободе своего отечества, может быть, должен был бы сам подвергнуть себя остракизму, потому что устраниться от идолопоклонства со стороны народа значит оказать ему услугу.
Робеспьер отвечал:
– Пусть будет обеспечена свобода, пусть утвердится царство равенства, пусть исчезнут все интриганы, тогда вы увидите, с какой поспешностью я покину эту трибуну…Отечество свое можно покинуть, когда оно счастливо и торжествует; когда же оно истерзано, угнетено, его не покидают: его спасают или же умирают.
И тут, может быть впервые, в едином строю выступили будущие соратники Робеспьера. Нельзя сказать, что они это сделали из чистой любви к нему, но они понимали, что в данном случае отстоять Робеспьера – значит отстоять свободу и демократию. Марат и Демулен пошли в контратаку. В своих газетах они разоблачали происки Гаде, Бриссо и других лидеров жирондистов.
На трибуну Якобинского клуба поднялся Жорж Дантон:
– Господин Робеспьер всегда проявлял здесь только деспотизм разума. Значит, противников его возбуждает против него не любовь к отечеству, а низкая зависть и все вреднейшие страсти… Быть может, наступит время – и оно уже недалеко, – когда придется метать громы в тех, кто уже три месяца нападает на освященного всею революцией добродетельного человека, которого прежние враги называли упрямым и честолюбцем, но никогда не осыпали такими клеветами, как враги нынешние.
Эбер в «Отце Дюшене» писал: «Лица, так громко тявкающие на Робеспьера, очень похожи на ламетов и барнавов в ту пору, когда этот защитник народа срывал с них маски. Они называли его тогда бунтарем, республиканцем. Так же называют его и теперь, потому что он вскрывает всю подноготную».
Не удалось сделать Робеспьера виновником всех бед.
Тем временем с фронта шли плохие вести. Жирондисты теряли поддержку народа. 13 июня король дал отставку министерству Ролана.
Лишившись министерских кресел, жирондисты изменили тактику и начали бурный «роман» с парижским санкюлотом. 20 июня огромная толпа прошла перед Собранием и ворвалась в Тюильрийский дворец. Но эта манифестация не столько напугала, сколько обозлила короля. Из армии спешно прибыл маркиз Лафайет. Он хотел разогнать Якобинский клуб и организовать контрреволюционный переворот.
Положение казалось безвыходным. Теснимая внешними врагами, с отступающими армиями, которые возглавляли генералы-предатели, с правительством, жаждущим поражения, раздираемая внутренними противоречиями, Франция стояла на краю гибели.
И тогда раздался клич Робеспьера:
– В таких критических обстоятельствах обычных средств недостаточно. Французы, спасайте сами себя!
Луи Блан: «К тому же популярность его не переставала возрастать; и жирондисты, которые в это время господствовали над всем: над Собранием, троном, коммуной, печатью, клубами; жирондисты, для которых народное представительство было орудием, министры и парижский мэр являлись союзниками, множество влиятельных газет органами, причем вожаками партии состояло столько отборных умов, жирондисты изумлялись и раздражались этим противовесом их власти, противовесом, которым оказывался всего один человек, всего одно имя».