ругому – подчиненного, одному – учителя, другому – ученика, и так далее, так что каждый несет свое бремя и никто от этого не избавлен, даже тот, кто ни от кого не зависит, ведь ему приходится нести бремя ответственности, тогда как тому, кто у кого-то в подчинении, приходится нести бремя долга. – И тот же самый фарисейский образ действий повторяется даже в тех отношениях между людьми, в которых двое должны нести друг с другом единое бремя: один бывает охотно готов вязать бремена и возлагать их на другого, так что мужья всего требуют от жен, а жены от мужей, так что в дружбе или в товариществе люди не хотят делить дела поровну, но склонны требовать всего от друзей, от товарищей по работе, а сами желают быть праздны. И обнаруживается даже не только это, но нечто еще более печальное – то, что люди своей неблагодарностью, безжалостностью, капризами отягощают другого, делая бремя еще тяжелей для него; они требуют, чтобы другой нес это бремя, и при этом еще дополнительно отягощают его.
Это вовсе не раздосадованное и недовольное изображение мира как он есть в это мгновение, напротив, это проверенный опыт, верный в отношении самых что ни на есть различных времен. Таким образом, человеческий род хотя и сродствен Божеству, но также подпал вырождению в большей или меньшей мере. Это видится яснее всего, когда рассматриваешь образ, который род ставит себе в пример. Ведь если бы человек не был сродствен Богу, этот образ не мог бы быть примером для него; но, с другой стороны, когда смотришь на этот образ, сильнее бросается в глаза и испорченность; когда смотришь на этот образ, тень испорченности видится темней. Этот образ явил нам Собою Господь Иисус Христос. Он пришел не для того, «чтобы Ему служили»[302], не для того, чтобы возложить на других бремена; Он Сам понес бремена, понес то тяжкое бремя, которое все, каждый в отдельности, охотно желали сбросить с себя: бремя греха; тяжкое бремя, которое даже весь человеческий род не в силах был понести: грех рода. И это бремя Ему еще к тому же утяжелили. Он был отвержен, презираем, преследуем, осмеян и даже был предан на смерть грешниками. Он казался и кажется грешникам врагом – потому что Он «друг грешникам»[303]. И все же Он несет бремя, которое род возложил на Него или которое Он взял на Себя; и не только это бремя: вся Его жизнь и каждое мгновение Его жизни были посвящены тому, чтобы нести бремена других. Ведь от Него слышатся слова: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные»; однако нигде не слышно, чтобы Он сказал: нет, сегодня у меня нет времени; сегодня я не настроен, ведь у меня теперь радость; сегодня я не в духе, у меня самого беда; сегодня лопнуло мое терпение в отношении людей, меня так часто обманывают. Нет, никаких таких слов не слышится из Его уст, и, как утверждает Писание и чего в трепете держится вера, не было лести в устах Его[304], – ибо Он и в сердце не имел в виду этого. Не было никакого, даже самого ужасного, страдания, о котором бы Он желал не знать, чтобы не омрачить Свою радость или не увеличить печаль; ведь Его единственной радостью было даровать покой страдающей душе, и величайшей печалью для Него было, если страдающие не хотели позволить Ему им помочь. Где бы ни встретил ты Его, в стороне ли от людей, ищущим уединения, или учащим в храме или на рыночной площади: Он был сразу готов помочь, Он не отговаривался тем, что Он занят. Когда те, кто, казалось бы, были Ему самыми близкими, хотели злоупотребить этим отношением, хотели притязать на Его время, Он их не признал[305], но когда рядом был страдающий, Он всегда уделял ему внимание. Он шел, когда его звал, моля о помощи, начальник[306]; и когда мимоходом женщина прикоснулась к краю одежды Его[307], от Него не слышится: не задерживай Меня, – нет, Он останавливается; и когда ученики желали сдержать теснящий его народ, Он запретил им это. – О, если бы мудростью было то, что на первый взгляд кажется очевидным: то, что каждому ближе всего он сам, – тогда жизнь Христа была бы сумасбродством, ведь Его жизнь была столь жертвенна, что Он как будто только другим был самым близким, а Самому Себе самым дальним. Но если для нас Его образ служит безусловным и вечным примером, тогда давайте учиться у Него, как и Он Сам призывает к этому, говоря (Мф. 11, 29): «Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня», давайте учиться у Него носить бремена – свои собственные и бремена других.
Легко по-фарисейски возлагать на других бремя, но трудно самому его нести. Легко в мгновение душевного подъема обещать, что будешь нести бремя, но трудно его нести. Кто понимает это лучше страдающего, который ведь как раз и является страдающим, поскольку на него возложено бремя? И если кто желает слышать вздох, и жалобный крик, и сетование, то этого от страдающих слышится немало. Но верно также и то, что совсем не трудно ныть и сетовать и стонать даже по поводу пустяков; страдающему не приходится этому учиться, ведь сама боль сразу же изобретает все это, и крик у боли всегда под рукой. Но молчать и терпеть или даже находить в горьком страдании радость, находить ее не только в надежде на то, что страдание когда-то закончится, но находить ее в самом страдании, как порой говорят, что печаль претворяется в радость: этому, пожалуй, стоит учиться.
Но этому нас как раз учит прочитанное слово Св. Писания: иго Мое благо, и бремя Мое легко. И как это сказано, так и есть, даже если порой страдающему бывает трудно это понять и ему кажется, что эта кроткая речь жестока, жестока именно тем, что он никак не может ее постигнуть, так что страдающий с удивлением восклицает, вопрошая:
Как может бремя быть легким, если страдание тяжко?
Давайте же не с удивлением неверия, при котором в этом вопросе звучит отрицание, но с удивлением веры, которое несет в себе утверждение, и лишь восхваляя Бога, словно бы сомневается, чтобы затем вновь блаженно удивиться Ему, – давайте же с удивлением веры поразмыслим над этим вопросом. Ведь намерение Христа состояло вовсе не в том, чтобы вывести людей прочь из мира в райские края, где не было бы никакой нужды и печали, и не в том, чтобы по мановению волшебной палочки превратить земную жизнь в мирское блаженство и радость. Это лишь заблуждение, которое было у иудеев, – заблуждение, за которым на самом деле стоит легкомыслие; нет, Он желал научить тому, что Он знал на опыте, – тому, что бремя легко, даже если страдание тяжко. Таким образом, бремя остается в известном смысле тем же, ведь бремя это как раз страдание, тяжкое страдание, и все же бремя становится легким. Оттого, что христианство пришло в мир, человеческая доля здесь на земле не стала иной, чем прежде. Христианину приходится так же страдать, как люди страдали и прежде, – однако для христианина тяжкое бремя становится легким. Над этим мы прежде всего хотим поразмыслить и рассмотреть отдельно, что за легкое бремя должен нести именно христианин.
Когда мы говорим о несении бремени, то язык повседневной речи различает легкое и тяжкое бремя; мы говорим, что бремя, которое легко нести, – легкое, которое тяжело нести – тяжкое. Но здесь идет речь не об этом, а о чем-то гораздо более замечательном, о том, что одно и то же бремя тяжко и, однако, легко; речь здесь идет об этом чудесном, ведь разве большее чудо претворить воду в вино, нежели то, что тяжкое бремя продолжает оставаться тяжким, и в то же время оно легко! Между тем порой мы тоже так говорим. Ведь когда человек почти изнемогает под тяжким бременем, которое он несет, но это бремя – самое дорогое для него из всего, что он имеет: тогда он говорит, что бремя, в определенном смысле, легко. Это имеет отвратительный вид, когда скупец почти что надрывается под тяжестью богатства, которое он несет, полагая, однако, при этом свое тяжкое бремя легким, потому что богатство – это все для него. На это смотришь с тихим вдохновением, когда человек несет то, что для него в благороднейшем смысле дороже всего в мире, и хотя это бремя тяжко, оно для него легко. Когда во время бедствия на море любящий чуть ли не тонет под весом той, которую он любит и желает спасти: тогда его бремя, очевидно, тяжелое, и однако оно, – лишь спроси его об этом, – столь неописуемо легко. Хотя они оба находятся в жизненной опасности, и она отягощает его, но он желает лишь одного, он жаждет спасти свою жизнь; тем самым он говорит так, как будто никакого бремени нет, он называет ее своей жизнью и хочет спасти свою жизнь. Как происходит это превращение? Не так ли, что в дело вступает некий помысел, некая посредствующая мысль. Бремя тяжко, говорит он и останавливается, но тут вмешивается эта мысль, и он говорит: нет, о нет, оно все же легко. Двуличен ли он потому, что говорит так? О нет, если он поистине так говорит, значит, он поистине влюблен. Таким образом, с помощью мысли, помышления, влюбленности совершается превращение.
«Иго Мое благо». Если ты, как говорится, счастливчик, а точнее, если при этом ты к тому же и легкомыслен, – ты можешь, конечно, ходить, задрав нос и выпятив грудь колесом. Но если человек влачит иго страдания, сгибаясь под его тяжестью, и при этом не знает ничего иного, как только изнемогать под тяжестью этого ига, он ходит тогда, понурив голову, онемев в бездумной уничтоженности. Бездумной; да, ведь ошибка состоит как раз в том, что ему недостает одной-единственной мысли, которая позволила бы ему по меньшей мере приподнять это иго. Для этого достаточно одной только мысли; если она и всегда нужна, то здесь особенно, – чтобы человек отличался от животного. Потому прекрасно и возвышенно звучит слово одного благородного человека, когда он, говоря о земной борьбе, требует лишь одного: дайте мне великую мысль[308]