— Спасибо, мосье, за откровенность. Но принять ваше предложение я не могу. Я знаю, что рискую будущим. Но, если говорить так же откровенно, это, по-моему, не имеет значения. Я уверен, не сегодня — завтра ученики Политехнической школы и других школ будут на улицах Парижа. Я обязан сделать так, чтобы на улицы Парижа вышли ученики Подготовительной школы.
— Предположим, — голос директора звучал совсем отечески, — что это вам удастся. Предположим, как бы нелепо это ни звучало, что разразится революция и многие ваши товарищи будут убиты. Что вы почувствуете тогда? Неужели мысль, что вы повинны в их смерти, не будет преследовать вас до конца ваших дней?
— Нет, мосье. Не я буду причиной их гибели, а политический строй. И умрут они не за меня, а за Францию, за свободу народа.
В кафе и ресторанах Парижа сотнями раскупали номера «Глоба», «Насьональ», «Тан»; читали, обсуждали. Повсюду в этот день разыгрывалась одна и та же краткая и сильная сцена, как будто подготовленная и поставленная невидимым режиссером.
Кто-нибудь торжественным голосом читал вслух случайной аудитории манифест журналистов и затем восклицал:
— Да здравствует хартия!
Звук этих непонятных слов понравился мальчишкам, сновавшим по городу в поисках приключений. Правда, они вкладывали в него свой собственный смысл. Для них этот крик звучал обещанием редкого зрелища. Вот они и кричали еще настойчивее, еще неистовее, чем буржуа:
— Да здравствует хартия!
Они принесли этот крик в предместья. Безработным и семьям рабочих эти слова тоже пришлись по душе. Значения их они не понимали. Но и они вложили в этот возглас свой собственный смысл. Для них он означал двенадцати, а не четырнадцатичасовой рабочий день, сон в кровати, хлеб для детей. Вот почему и они кричали, еще более неистово и настойчиво, чем буржуа:
— Да здравствует хартия!
Вскоре этот крик гремел по всему Парижу.
До семи часов было спокойно.
На набережной Эколь, близ Лувра, у парапета собралась толпа. Неся трехцветный флаг, сквозь толпу медленно шел какой-то мужчина. Никто не шелохнулся, никто не проронил ни слова, но у многих глаза наполнились слезами. Одни обнажили головы, другие отдали честь. Широко раскрыв глаза, старались они в свете заходящего солнца хоть мельком увидеть республиканское знамя. Человек, который молча шел с трехцветным знаменем, снова принес им видение славы Франции.
На площади Биржи стоял деревянный барак, который дюжина солдат заняла под караульное помещение. Поздно вечером перед бараком собрались подростки, мужчины и женщины, чтобы бросить солдатам боевой клич дня:
— Да здравствует хартия!
Что означали эти слова, солдаты не знали. Но им не понравился этот возглас: он их испугал. Они получили приказ не обращать внимания на какие-либо лозунги. Солдаты повиновались. Возмущенные их спокойствием, мальчишки стали вырывать камни из мостовой и швырять в них. Опять никакого ответа. Но вот камень попал в грудь солдату, В ярости, почти не целясь, он выстрелил. Упала женщина. Какой-то мужчина опустился рядом с ней на колени. Взял ее за руку.
— Она мертва. Убийцы! Убийцы! — закричал он.
Высокий, сильный, он поднял тело женщины на руки и двинулся к ярко освещенному театру Нувоте. Толпа направилась вслед за ним. Процессия силой ворвалась в театр и появилась в партере как раз в тот момент, когда актер на сцене согнулся в изящном поклоне, целуя руку героини.
— Остановитесь, — раздался голос из публики, куда более трагический, чем голоса, звучавшие со сцены.
Зрители, актер, склонившийся в поклоне, героиня, чью руку он целовал, — все повернулись в ту сторону, откуда доносился голос.
— Остановите пьесу. Тут, у меня на руках, тело женщины. Ее убила солдатская пуля, потому что народ кричал: «Да здравствует хартия!»
Актер подошел к рампе, поднял сжатый кулак и, как бы продолжая играть свою роль, повторил:
— Да здравствует хартия!
— Да здравствует хартия! — исступленно подхватил зал.
Вечером 27 июля фабрикант из предместья Сен — Марсо сказал своему другу, редактору «Насьоналя»:
— Смотрите, действуйте осторожно. Если вы дадите рабочим оружие, они будут драться. Если не дадите, они начнут грабить.
Фабрикант из предместья Сен-Марсо ошибался.
Славные дни
Среда, 28 июля 1830 года
— Галуа прав! Наше место не здесь, а на улицах. Посмотрите в окно! Вы увидите баррикаду на улице Сен-Жак и студентов Политехнической школы. Я не знаю, как они вырвались на улицу — силой или с разрешения начальства. Но видите: они на баррикаде. Пора решать. Дверь, ведущая в Луи-ле — Гран, со вчерашнего дня закрыта. Закрыта и охраняется дверь на улицу Симетьер Сен-Бенуа. Мы в тюрьме. Бежать невозможно. Но все вместе мы можем выйти на волю. Я согласен с Галуа. Пробил наш час. Мы должны вырваться отсюда силой. Вас пугают последствия…
Бенара прервали голоса:
— Ерунда! Мы не боимся. Мы против революции.
То ли в шутку, то ли всерьез послышался возглас:
— Да здравствует революция!
Оратор пытался продолжать. Но хор студенческих голосов шумел не умолкая. Наконец Бенару удалось перекрыть его:
— Не будем трусить!
— Он зовет нас трусами!
— Возьми свои слова назад!
Опять, покрывая шум, послышался голос оратора:
— Не трудно убедить меня в том, что вы не трусы. Идите на улицу и сражайтесь.
— Сам ты трус.
— Позор! Позор!
К кафедре одновременно двинулись двое: Галуа и Бах.
— Не желаем Галуа!
Большинство начало скандировать слова:
— Желаем Баха, желаем Баха…
Жидкие голоса «Желаем Галуа» были заглушены. Бах первым добрался до кафедры. Он был лучшим студентом в классе и выглядел, точь-в-точь как полагается примерному ученику: чистеньким и аккуратным. С улыбкой, дружеской и в то же время самодовольной, он ждал, пока уляжется шум. Затем вкрадчиво заговорил:
— Друзья студенты! Мы обсуждаем наш вопрос достаточно долго. Я говорю «мы», но на самом деле нам главным образом приходилось выслушивать Галуа. — Аплодисменты, смех. — Мы спорим, вместо того чтобы работать. Насколько я понимаю, лишь незначительной группке хотелось бы, чтобы мы силой вырвались из школы. Есть и такие, кто был бы готов выйти на улицу, если бы это не противоречило желанию мосье Гиньо. Довериться мосье Гиньо можно вполне: он будет действовать мудро и прилично. Он всей душой заботится о нашем благе. Вот почему я предлагаю пригласить директора школы мосье Гиньо на наше собрание.
— Прошу слова!
На кафедру поднялся Галуа. Он запинался, его голос прерывался от волнения.
— Прошу вас выслушать меня. Не смейтесь. Сейчас не до шуток: на баррикадах льется кровь народа…
— Народа! А солдаты не проливают кровь?
— В защиту свободы льется народная кровь. Вместе с народом должны бороться и мы. Народ не просит у королей разрешения на революцию. А вот вы собрались спросить у мосье Гиньо, позволит ли он вам бунтовать. Разве не известно, какой будет ответ? А мы знаем и все-таки просим. Значит, мы жалкие лицемеры…
— Заткнись, Галуа! Замолчи!
Шум поглотил слова Галуа, видно было только, как он жестикулирует. Внезапно он сдался, оставил кафедру, опустился на первый свободный стул.
И студенты отправили Баха за директором. Когда появился мосье Гиньо, они почтительно встали с мест и стали внимать потокам директорского красноречия:
— Студенты Подготовительной школы! Прежде всего мне хочется сказать, что я искренне ценю доверие, которое вы оказали мне, пригласив сюда. (Многозначительная пауза.) Мы переживаем тяжкие дни. Не боюсь признаться, что я осуждаю ордонансы, урезывающие свободы, предоставленные Франции Людовиком Восемнадцатым. Король поступил неблагоразумно, распустив палату депутатов и подписав ордонансы. Я стою на стороне закона!
Он взглянул на аудиторию, снова помолчал и тихим, мягким голосом продолжал:
— Но если вы спросите меня, следует ли нам выступить в поддержку революции, если вы захотите, чтобы я ответил «да» или «нет», на этот вопрос я буду вынужден отказаться ответить. Здесь, в этой школе, у нас высокая задача, стоящая вне суеты политических событий. Мы должны изучать научные дисциплины, чтобы оказаться в силах передать унаследованные нами знания новому поколению. В этом наш долг перед Францией. Его следует выполнить. Выйти на улицы Парижа — значит отказаться от этой священной обязанности.
Теперь он заговорил отечески:
— Я хочу убедить вас, потому что не желаю прибегать к силе. Я мог бы обратиться к полиции с просьбой поддержать порядок и насильно удержать вас в стенах школы. Я выбрал другой путь. Если вы дадите слово, что никто не покинет здания, я обещаю оставить двери школы открытыми. Я поверю вашему слову. (Переходя к ораторскому стилю.) Вспомним в этот трудный час, что жертвами ужасов и страданий окажутся обе стороны. Народ, готовый вступить в борьбу, защищает свободы, которым угрожают ордонансы. Это правда. Но мы обязаны помнить, что и солдаты — люди. Они дали присягу королю и желают сохранить ей верность.
Речь приближалась к пункту наивысшего напряжения:
— Если мы попытаемся держаться этого возвышенного образа мыслей, мы должны смотреть на предстоящую борьбу с тоской и скорбью. Наша задача в этот грозный час ясна: мы принимаем решение сделать все возможное, чтобы залечить раны Франции, когда кончится борьба.
Раздались аплодисменты. Мосье Гиньо терпеливо подождал, когда они утихнут.
— Поэтому я спрашиваю вас: обещаете ли вы мне не пытаться выйти из школы, пока борьба не кончится?
Одинокое «нет» прорвалось сквозь громкий хор «да»:
— Сожалею, что не все хотят дать обещание. Можно ли спросить, кто отказывается?
— Я, мосье.
Эварист мельком увидел низко опущенную голову Бенара, красное лицо Шевалье. С умело скрытым торжеством, спрятанным за мастерски разыгранным терпением, директор посмотрел на Галуа.
— Мне хотелось бы предложить вам соглашение. Применять силу или обращаться в полицию я не желаю. И вот я спрашиваю студента, который нарушает единство школы: можете ли вы по крайней мере обещать мне не делать попыток сегодня и завтра покинуть стены школы?