Эварист Галуа (Избранник богов) — страница 30 из 62

— Вы верите, что народ может скоро восстать? — шепотом спросил Галуа.

Распай задумчиво смотрел на Сену.

— Как знать? Мы еще слабы. Среди нас царит разброд. Мы редко сходимся в выборе тактики, в решении спорных вопросов. Среди нас есть люди, с которыми трудно работать; шпионы, которых считают самыми ярыми республиканцами. Приходится бороться не только с порядками Луи-Филиппа, но и с бонапартистами, котором хотелось бы посадить на французский престол Наполеона Второго; с легитимистами, которым хотелось бы Генриха Пятого. Но придет и наше время. Я, может быть, и не доживу до него. Значит, доживете вы. Я верю, что наши старания приблизят этот день. А вы?

— Твердо верю, — почти неслышно отозвался Галуа.

Замолчали. И тут они услышали, как к набережной Эколь направляется шумная толпа. Вскоре явственно послышались крики:

— Смерть министрам!


Декабрь 1830 года


Эварист перешел на второй курс новой Нормальной школы. Он знал: он здесь не для того, чтобы учиться, а для того, чтобы сеять недовольство. Не тащиться кое-как вперед еще два невыносимых года, а сеять любовь к республике и недоверие к директору. Однако единственное, чего добился Эварист, была ненависть одноклассников, пришедшая на смену холодному равнодушию. Задуманная Эваристом и его республиканской группой кампания в Нормальной школе потерпела неудачу. В результате Эварист стал посмешищем, а престиж мосье Гиньо возрос. На декабрь было назначено публичное выступление.

Эварист выступил. И сразу начали твориться странные дела. Преподаватели перестали замечать и спрашивать Галуа. Товарищи поглядывали на Эвариста искоса, перешептывались и, когда он подходил ближе, внезапно замолкали. Студентов вызывали в кабинет директора и его помощников. Они возвращались оттуда с важным и таинственным видом. Но вот накаленная атмосфера разразилась внезапной бурей.

9 декабря в учебную аудиторию, где собрались все учащиеся, явился мосье Гиньо в сопровождении помощника директора мосье Жюмеля и надзирателя мосье Хэбера. Дрожащей рукой директор нес газету. Он заговорил, и голос его трепетал не столько от гнева, сколько от скорби. Сегодня ораторским приемам места не было. Только опытный слушатель мог заметить, как искусно раздута скорбь и подавлена злоба.

— Я должен поговорить с вами об очень серьезном деле. Среди вас есть Иуда!

Слова произвели нужное впечатление: аудитория застыла. Теперь — подбавить еще холоду, пока в положенное время не раздастся взрыв.

— У меня перед глазами листок, который называется «Газетт дез Эколь» («Школьная газета»). В ней напечатана статья, незаслуженно, в грязных и вульгарных выражениях подвергающая меня оскорблениям. Я уверен, что вы, к кому я обращаюсь с этими словами, поверите мне: появление этой заметки меня совершенно не волнует. Если бы дело было только в ней, я бы выбросил грязный листок и тотчас же забыл о нем.

Но произошло нечто чудовищное и неслыханное! Впрочем, я не могу говорить об этом, не прочитав вам прежде отрывок этой мерзости. Да простится мне, если я оскверню воздух нашей Нормальной школы.

Он надел очки.

— Я прочту конец этой статейки, ибо, как вы увидите, я должен прочесть его. Прошу слушать каждое слово. Так называемый редактор в конце пишет:


«Мы не можем завершить нашу статью лучшим образом, чем приведя следующее поступившее к нам письмо:

«Господа!

Помещенное вчера в «Лицее» письмо мосье Гиньо по поводу одной статьи вашей газеты показалось мне весьма неуместным. Думаю, что вы будете рады приветствовать каждую возможность сорвать маску с этого человека.

Вот факты. Их могут подтвердить сорок шесть студентов:

28 июля многие студенты Нормальной школы хотели пойти на баррикады. Мосье Гиньо дважды заявил, что может обратиться в полицию, чтобы водворить в школе порядок. В полицию — 28 июля!

В тот же день мосье Гиньо со свойственной ему любовью к точности сказал нам: «И с гой и с другой стороны полегло много храбрецов. Будь я военным, я не знал бы, на что решиться. Чем пожертвовать — свободой или присягой королю?»

Вот каков человек, который на другой день нацепил себе на шляпу трехцветную кокарду!

Все свидетельствует о том, что это ограниченный человек, совершенно лишенный чувства нового. Надеюсь, вы будете рады узнать эти подробности и ваша уважаемая газета извлечет из них возможно большую пользу».


Он положил листок на кафедру.

— Если бы не подпись, меня бы не задело это письмо, со всей ложью и клеветой, которые в нем содержатся. Оно подписано: Студент Нормальной школы. Письмо сопровождается примечанием редактора:


«Помещая это письмо, мы решили не оглашать подпись, хотя нас об этом не просили. Следует заметить, что сразу же после трех памятных июльских дней мосье Гиньо объявил во всех газетах, что представляет студентов в распоряжение временного правительства».


Он снял очки и повертел их в руках.

— Кажется невероятным, что среди вас нашелся хотя бы один, кто мог так трусливо и подло поступить с нашей Нормальной школой, товарищами, со мной. Единственное, что мне остается сделать, это найти его, опросив каждого из вас в отдельности.

Повелительным жестом он указал на первого студента в первом ряду.

— Не вы написали это письмо?

— Конечно, нет, мосье.

Затем на второго:

— Вы, может быть?

— Нет, мосье.

Еще восемь вопросов — он рассчитал, и этот тип будет у него в руках. И минуты не пройдет.

Третьему:

— Вы писали письмо?

— Нет, мосье.

— Вы?

Ответа не последовало. Что-то пошло не так.

Он строго повторил:

— Второй раз спрашиваю, вы писали это письмо?

Он показал пальцем на четвертого студента в первом ряду:

— Не знаю, мосье, как ответить.

— Не знаете, вами ли написано письмо?

— Нет, мосье, знаю. Но я знаю также, что, ответив «нет» на ваш вопрос, я выдаю товарища.

«Паршивый щенок! — подумал директор. — Да как он смеет?» Без всякого перехода спокойствие мосье Гиньо внезапно рухнуло. Он грохнул кулаком о кафедру и неистово закричал:

— Боитесь выдать товарища? Какое благородство! Какая верность Иуде! Сегодня, молодой чело — зек, вы укрываете преступление, завтра станете соучастником. — Его крики слились в бушующий поток. — Я знаю, кто это сделал. Я узнаю гнойную язву на теле нашей школы, этого Иуду, который прячется среди нас.

Он сошел с кафедры, поравнялся со вторым рядом и указал на Эвариста.

— Вы! Вы это сделали! Попробуйте только возразить!

— Мосье…

— Не смейте разговаривать. Никогда больше не попадайтесь мне на глаза. Никогда! Слышали? Никогда! Складывайте вещи и убирайтесь. Ничего, мы отделаемся от этого студента. Хуже школа еще не видывала. Вон отсюда!

— Мосье, вы не имеете права…

— Молчать! Или, клянусь богом, я вас ударю. Вон! Убирайтесь…

Он повернулся к двоим, стоящим на сцене:

— Вами займутся мосье Хэбер и мосье Жюмель. Отправляйтесь сегодня же. Никогда больше не желаю ни видеть, ни слышать вас.

Он хлопнул дверью, вошел в кабинет и тяжело опустился на стул. Отер пот со лба. Пропади он пропадом, этот Галуа! И этот четвертый в первом ряду. Мосье Гиньо взял лист бумаги и принялся за письмо. Неровный, дрожащий почерк постепенно сделался увереннее, аккуратнее. Чем добродетельнее были его доводы, тем больше несправедливых обвинений он сыпал на голову Эвариста. Он писал:

«Господин министр!

С глубокой скорбью вынужден я немедленно до вести до вашего сведения о мере, которую мне пришлось принять на собственную ответственность и которую прошу вас безотлагательно утвердить. Я только что исключил из Нормальной школы и препроводил домой, к матери, ученика Галуа по причине, указанной в письме, которое я имел честь вам написать третьего дня.

Речь идет о письме, помещенном в номере «Газетт дез Эколь» — назовем ее своим именем — за тот же день, откровенно подписанном: Студент Нормальной школы. Со мной говорили многие из тех, кто читал это письмо. Все считают, что оно слишком глубоко задевает честь школы. Я не могу оставить этот проступок безнаказанным. Правда, все учащиеся сразу же отнеслись к письму неодобрительно. Быть может, этого и достаточно, чтобы успокоить их совесть, но мало для торжества справедливости и для того, чтобы поддержать мой авторитет.

Судя по всему, мне было ясно, что автором письма является Галуа. Я решил, что школа больше не может нести тяжелую ответственность из-за одного человека. Виновный был обнаружен, и я не мог оставаться с ним под одной кровлей. Поэтому, на свой страх и риск, я исключил его, с запозданием сделав то, на что двадцать раз не решался в прошлом и с самого начала текущего года.

В самом деле, Галуа — единственный, кто с самого момента поступления в школу давал основания для непрерывных жалоб со стороны учителей и надзирателей.

Однако я слишком высоко ценил его несомненное математическое дарование. Я не доверял собственным впечатлениям, потому что был уже предубежден против этого ученика. Таким образом, я мирился с неровностями в его поведении, с его леностью, нетерпимым характером. Я не надеялся повлиять на его натуру, но стремился довести его до конца второго курса, чтобы не причинять горя его матери, которой, как мне известно, приходится рассчитывать на будущее сына. Все старания были напрасны. Я мог прощать ему мои собственные обиды, но с прошлого воскресенья убедился, что это зло исправить нельзя. Юноша совершенно лишен чувства нравственности, и, быть может, уже давно».

Он посмотрел на последнюю фразу и машинально пробормотал: «Совершенно лишен чувства нравственности…»

Злоба улеглась, вернулось ощущение собственного достоинства.


С нетерпением ждал директор ответа министра. Понадобился почти месяц, чтобы заржавленная бюрократическая машина бросила долгожданное письмо в протянутую руку мосье Гиньо. Директор прочел с облегчением.

— Так. Министр одобрил. Значит, поскольку это касается меня, с Эваристом Галуа кончено. Больше я не увижу его. И не услышу!