Эварист Галуа (Избранник богов) — страница 42 из 62

«Как я люблю вас! — сказал он мне, ухватившись за мою руку, как вьющееся растение, которое ищет опоры. — И в эту минуту больше, чем когда-либо. Вы не пьянствуете, вы серьезный человек и друг бедняков. Но что со мной происходит? Во мне как будто два человека, и, к несчастью, я предвижу, который из них одержит верх. Я слишком нетерпелив, чтобы достигнуть цели. Всеми поступками, свойственными моему возрасту, руководит нетерпение. Даже наши достоинства таят в себе этот порок. Вот посмотрите! Я не люблю вина. Но стоит сказать слово, и я пью, зажав себе нос. И напиваюсь. Я не люблю женщин. Мне кажется, я мог бы полюбить только Тарпейю или Гракху.

Знаете ли, друг мой, чего мне не хватает? Я говорю это вам одному: человека, которого я мог бы полюбить всем сердцем. Я, понимаете ли, потерял отца, и никто мне его так и не заменил. О, как вы добры ко мне! Вы не смеетесь надо мной, как смеялись бы эти низкие паяцы из пошлой мелодрамы. Меня берет дрожь, когда я слышу их голоса! В какой мы грязной дыре! Кто вытащит нас из нее?»

Вы прекрасно понимаете, что, как ни трогала меня исповедь этой чистой души, я только и искал удобного случая, чтобы положить ей конец. Я тихонько потянул его к лестнице и заставил подняться в камеру. В этот момент зазвенел колокол: стали запирать двери. Мои товарищи по камере сочувственно отнеслись к несчастному случаю. Без особого труда я уговорил тюремщиков запереть лишь двери, выходящие на лестницу, и оставить незапертой дверь между нашей камерой и камерой нашего подопечного. Мы положили его на одну из коек. Но нашего бедного друга стала трепать лихорадка опьянения. Он то лежал без сознания, то снова возбужденно вскакивал. Он изрекал высокопарные пророчества, которые порой становились смешными.

«Ты презираешь меня, ты, мой друг! Ты прав. Но человек, который провинился, как я, должен умереть».

И он покончил бы с собой, если бы мы не бросились на него: у него в руках было оружие. Наконец бог сжалился над его страданиями. Его опьянение кончилось рвотой. И бедняга заснул. Его добрым друзьям осталось лишь навести порядок. Мы надели деревянные сабо и стали колотить ногами в дверь. Никто не отозвался. Один из нас, более отважный, чем другие, начал приводить в порядок камеру. Мы убрали ее, как могли, всем, что попалось под руку. Грязные тряпки отнесли в камеру больного, а его оставили у себя. И на другое утро к Науке и Свободе вернулся верный слуга. Молодой друг вновь завоевал наше уважение, а больного мы предали забвению. Несчастный мальчик! Чтобы оградить себя от всех козней, которые ждут его на каждом шагу, ему не хватает лишь капельки недоверчивости. Но природа не награждает этим качеством. Его можно приобрести лишь во вред самим себе, общаясь с другими. О общество! Вот дилемма, которую ты ставишь: либо стать жертвой зла, либо потерять веру в добро! Но есть такие существа, которых ангел — хранитель уносит с земли в тот момент, когда их юному взору открывается сущность нашего лживого строя».


2 августа 1831 года


В этот день Распай писал своему другу:

«С тех пор как я в последний раз писал вам, мадам, важные события произошли в этом уголке земли, куда нас заключил закон. Мы на деле отметили годовщину трех славных дней. Был момент, когда казалось, что годовщина превратится в три дня траура.

27 июля заключенных Сен-Пелажи пригласили отстоять мессу за упокой души июльских жертв. Если бы в этот святой день мы разбили катафалк, появилась бы возможность покарать нас за святотатство. И этой басне поверили бы, ибо Париж все еще чтит славных погибших, как святых. Он рукоплесканиями принял бы обвинителя, который, пользуясь гнусным эпитетом святотатство, заявил бы, что пресек попытку осквернить память храбрейших сынов Парижа.

Сразу же после мессы из толпы внезапно послышались голоса, что нужно уничтожить жалкий катафалк, оскорбляющий память революции. За этот год правительство так часто подвергало эту славную память оскорблениям, что ныне оно не может и слова сказать о ней, чтобы его не приняли за новое надругательство. Итак, не найдись в толпе две-три здравые головы, предложение, прозвучавшее из толпы, осуществили бы тем более легко, что тюремщики (по причине, известной лишь им самим) уже разошлись. Благоразумие состоит не в том, чтобы прямо выступить против злого помысла, но в том, чтобы заменить его иным — безобидным. Это и было сделано. И столь искусно, что зачинщики продолжали с гордостью думать, что этот мудрый поступок был совершен по их воле. Вместо того чтобы разбить катафалк, его вынесли во двор с тем, чтобы он простоял три дня в знак траура, внушая почтительное молчание во имя самой святой и возвышенной скорби.

Наступило 29 июля. Ни единого инцидента, хотя бы самого ничтожного. Прозвонил колокол, возвещающий время запирать двери. Предполагаемый мятеж так и не разразился.

Бах! Не успели запереть камеры, как раздался выстрел. Мы услышали крики: «На помощь! Убийца!»

Двери нескольких камер задрожали под градом ударов. Позвякивание ключей возвестило нам, что тюремщики поднялись наверх в полном составе и вновь спустились в сопровождении двух-трех заключенных, которых боль и возмущение вынудили к протесту. Вслед за этим на всю ночь — глубокая тишина. Понимаете ли, мадам, какие только предположения мы не строили! Двенадцать часов предстояло ждать, пока мы не сможем выяснить, в чем причина столь необыкновенного события.

Когда открылись двери, из каждого «пистоля», из каждой камеры хлынули во двор заключенные. Отсюда, вопреки усилиям стражей, поток наводнил канцелярию и контору директора. Сей чиновник, потерявший от страха голову, был бы задушен руками доведенных до исступления арестантов, если бы не вмешательство старших надзирателей и прочих советников префектуры, появившихся в самый последний момент.

— Стало быть, нас, беззащитных, собираются тут прикончить одного за другим? — единодушно, охваченные общим порывом, выкрикнули заключенные.

— Нет, господа, — отвечали высокие полицейские чины тем невозмутимо-официальным тоном, которым палач приглашает жертву положить голову на плаху. — Это не входит в намерение администрации. Вас не собираются убивать.

— А где же те трое заключенных, которых здесь недостает?

— В карцере.

— В карцере? Что же они такое сделали, чтобы бросать их в карцер?

— Они подняли шум и нагло жаловались.

— Нагло! Как можно быть наглым с такими, как вы? На что же они жаловались?

— Один сказал, что ему выстрелили в лицо. Другой это подтвердил.

— Это правда?

— Безусловно.

— Виновный вам известен?

— Мы его подозреваем.

— И он не в карцере?

— Правосудие расследует.

— Оставьте нас в покое с этой фразой. Над ней стали смеяться даже лавочники. Правосудие расследует! Как бы не так! Не говорите о правосудии. Вы обошлись без него. Вы по своему произволу бросили в карцер наших друзей. Почему же вы не схватили виновника этого чудовищного преступления?

— Мы еще сомневаемся.

— Вы бессовестно лжете, господа доносчики, — раздался из толпы голос человека, до сей поры стоявшего безмолвно. Те оцепенели от ужаса. — Я все видел и все знаю. Я вчера вечером не просился вниз. Я предвидел, что, когда имеешь дело с пошлой и скрытной душонкой, вроде нашего директора, лучше промолчать, зато назавтра быть свидетелем. Видите, как он побледнел и растерялся? Этот укрыватель убийц знает, что я буду говорить правду.

— Я ничего не боюсь, — залепетал директор.

— Не боишься, но дрожишь. Ты хочешь сказать, что ни в чем не раскаиваешься, потому что действовал по приказу. Факты таковы. Я занимаю камеру, расположенную под крышей банного павильона. Все спокойно ложились спать. Тот, чья койка стоит в простенке между двумя оконными рамами, поневоле должен, раздеваясь, стоять лицом к окну. Он вполголоса напевал какой-то мотив.

В это мгновение с чердака напротив кто-то выстрелил. Мы думали, что наш товарищ мертв. Он был лишь без сознания! Откуда раздался выстрел, была ли серьезной рана, мы не знали. Мы стали звать на помощь. Ведь в камере, со всех сторон открытой шестью окнами, любой чуть более точный выстрел сразил бы жертву наповал. Какую нам оказали помощь, вы знаете. Но вам должен быть известен и виновный, подстроивший эту западню.

— У нас есть сомнения на этот счет.

— Я намерен вас убедить окончательно. Этот человек обитает на чердаке, откуда раздался выстрел. Он и сейчас там. Пошлите за ним.

— Не имеем права.

— Почему же? Это ведь тюремный стражник, который еще вчера сторожил нашу дверь.

— Один из наших?

— Ну да, один из ваших! — возмущенно закричала толпа. — Тот, кто занимает чердак на улице Пюи-де-Лермит. Вы прекрасно знаете. А если хотите убедиться, возьмите с собой любого из нас, он вам покажет дорогу.

— У нас на этот счет не имеется распоряжений.

— Что? Нет распоряжений схватить виновного, раз он вашего поля ягода? А бросить в карцер жертву и свидетелей подлой западни — на это у вас есть распоряжение? Утверждать, что администрация подкупает тюремщиков, чтобы убивать заключенных, — это и в самом деле выглядит наглостью. Но что поделаешь, если это так и есть? А я свидетель, что ни в какой другой наглости брошенные в карцер не повинны. Молодой Галуа голоса не возвышает, вам это хорошо известно. Когда он с вами говорит, он холоден, как и его математика.

— Галуа в карцере! Ах, подлецы! Они смеют мучить нашего маленького ученого!

— Да, еще бы! Жалят его, как гадюки. Его завлекают во всевозможные ловушки. А потом им нужно спровоцировать бунт.

— Будет им бунт! Будет повод устроить резню! Лучше умереть вместе, чем позволить перестрелять себя одного за другим, как голубей. Долой полицейских шпионов! Вон отсюда, убийцы! Тюрьма наша. Она станет нашей крепостью! Вперед!

Надо было видеть, мадам, как, услышав этот крик — он и сейчас звучит в моих ушах, — представители власти пустились наутек. С какой быстротой тяжелые двери разом повернулись на петлях.

Заключенные закрыли двери за караульными. Столами и конторками забаррикадировали окна и двери. Решетку во дворе закрутили железными цепями. Ключом к такому замку мог бы послужить только напильник. Политические заключенные объявили мятеж. Теперь и дети вышли на свободу. Они могли бы бежать из тюрьмы, но и не подумали! Они сказали, что служат свободе. С непостижимой быстротой эти мышки принялись грызть железные звенья мышеловки, ослабить которые стоило такого труда взрослым. Железные прутья с готовностью гнулись и ломались в их пальцах, как стеклянные трубочки. Прутья лестницы растаяли у нас на глазах, как в гигантском горниле. Через четверть часа от них не осталось и следа. Куда делось это железо, которым пятнадцать минут тому назад щетинилась тюрьма? Догадайтесь сами. Мы обыскали все уголки здания, но так ничего и не нашли. И ведь наружу ничего не выносили. А эти обезьянки с величайшим равнодушием слушали, как заключенные спрашивают друг друга, что случилось.