Эварист Галуа (Избранник богов) — страница 7 из 62

Несколько дней тому назад, когда ездил домой, он сказал матери и отцу, что ему не нравится Луи-ле-Гран.

Мать ответила:

— Без хорошего образования ты ничего не добьешься. Если хочешь стать судьей, врачом или ученым, нужно идти учиться и получить диплом, нравится это тебе или нет.

Он было заспорил, стал передразнивать профессоров, директора, надзирателей, пока отец не покатился со смеху. Мать резко положила этому конец:

— Нас ты, надеюсь, в коллеже не передразниваешь?

Она вышла из комнаты. Если бы не отец, Эварист расплакался бы. Отец заговорил с ним как с равным:

— Тебе не нравится в школе чисто внешняя сторона. Все это будет не так уж важно, если у тебя будет своя собственная внутренняя жизнь. — Он слабо улыбнулся и со смущенным видом добавил: — Чаще заглядывай в самого себя, и ты будешь реже видеть Луи-ле-Гран.

Как часто слышал он, что способности — не все и есть кое-что поважнее. Но это «кое-что» для разных людей было различным. В Луи-ле-Гран это означало послушание. Для матери это были спокойствие и сила. А для отца? Нелегко сказать. Он знал только, что для отца это было связано со значением двух слов, которые ему так часто приходилось слышать: «свобода» и «тирания». Как непохоже звучали эти слова, как по-разному загорались глаза отца, когда он их произносил! Одно было так же далеко от другого, как Бур-ля-Рен от Луи-ле-Гран. Свобода — за нее храбро дерутся и с радостью умирают. Тирания — сила, которая палками и угрозой заставляет творить позорные дела. Свобода — свет, тирания — тьма. Свобода — это Бур-ля-Рен, тирания — Луи-ле-Гран. Но против тирании нужно бороться. Нужно бороться против Луи-ле-Гран. Сегодня им дадут бой. Почему «дадут»? Почему он не думает: «Сегодня мы дадим бой тирании в Луи-ле-Гран?» Он для них новичок, чужой, которому нельзя доверять. На сегодня у него нет ни одного опасного поручения. Ему придется делать только то же, что и всему классу: рвать книги, жечь их, бить надзирателя. Эта мысль привела его в ужас. Швырять огромные словари в лицо взрослым! Он содрогнулся. Если бы этот час не наступил никогда! Что скажет мать? Поймет ли она?

Послышался пронзительный колокольный звон. Колокола! Мелодичен был их голос в Бур-ля-Рен! Их голос был голосом мира. Колокольный перезвон в Луи-ле-Гран будил смятение и тревогу.

В комнату вошли двое, неся большой котел с луковым супом. Ученики разобрали миски и ложки, грудой сваленные в углу. Служитель налил каждому половник супу. В пять минут суп съели, убрали посуду и вытерли лужи грязными тряпками.

Начали собираться ученики, которые были на половинном содержании. У себя в пансионах они проделали ту же утреннюю процедуру, что и их товарищи в школе. А с восьми утра до послеобеденного времени все они составляли одну большую семью, ставшую сегодня единой боевой силой.

В восемь часов вместе со звонком в четвертый класс вошел мсье Гюйо. Вошел, чтобы увидеть семьдесят враждебных лиц. У него были чуть согнутая спина, беспокойные и усталые глаза. Он открыл деревянную дверцу в барьере, окружавшем кафедру, и сел. Лицо его виднелось из-за гипсового бюста Цицерона.

Сегодня в классе царило спокойствие. Никаких шуток над мсье Гюйо, подшутить над которым было так легко, что это уже перестало казаться забавным. Две недели тому назад на кафедру могли бросить крысу. Но не сегодня. Порой в бюст Цицерона летели бумажные шарики и рикошетом попадали в лысую голову мсье Гюйо. Но не сегодня.

Сегодня ученики послушно подчинялись всему. Они декламировали, переводили, пересказывали, разбирали, писали упражнения — иными словами, на шаг приблизились к цели, поставленной перед ними в Луи-ле-Гран: думать и писать по-латыни. Именно это отличало хорошо образованного француза от прочих.

Однако под внешним покорным безразличием скрывалось ежечасно возрастающее напряжение. Четвертый класс с гордостью сознавал, что он самый младший класс, принимающий участие в бунте. На него положились старшие. И четвертый класс не подкачает.

В полдень окончились утренние занятия. Ученикам давался свободный час, чтобы поесть рисового супа и тарелку мяса с овощами, чтобы отдохнуть и набраться сил для послеполуденных занятий.

Эварист стоял у окна, глядя на обширный двор. Он увидел, как распахнулись ворота и въехала повозка, запряженная парой лошадей. В этом не было бы ничего необычного, если бы не присутствие директора и нескольких надзирателей, кричавших вознице, куда править и где остановиться. Эварист повернул голову, вытянул шею и увидел еще один экипаж и третий, а за ним — еще две лошадиные морды.

Другие ученики при виде этой необычной процессии разразились радостными возгласами:

— Кто там из них надзиратель, кто лошадь? До чего похожи!

— Не стоит льстить надзирателю.

— Зачем тут эти повозки?

— Надзиратели удирают.

— Испугались!

— Догадываются, что их времечко кончилось!

Вошел учитель греческого. Ученики не спеша рассаживались по местам, дерзко поглядывая на профессора, как бы говоря: «Ну погоди! Пройдет несколько часов, и ты увидишь!»

Эварист все твердил себе: «Что означают эти повозки? Зачем они там, во дворе?»

Послышались далекие голоса, потом грохот повозки, выезжающей со двора.

Что это значит?

Полчаса спустя непонятные голоса возвратились. На этот раз они звучали чуть иначе, более возбужденно, пожалуй. Снова послышался грохот экипажа, выезжающего со двора. Эварист хотел было сказать об этих звуках соседу, когда услышал повелительный голос с кафедры:

— Галуа! Читайте следующее предложение.

Он не знал, какое предложение следующее. Он даже не знал, что читают — Ксенофонта или Новый завет. Не говоря ни слова, он поднялся. Сосед попробовал подсунуть ему книгу, открытую в нужном месте. Да, это Ксенофонт. Но Галуа не шелохнулся.

Тут профессор последовал наставлению директора: «Ведите себя как обычно. Делайте вид, что вам ничего не известно».

Профессор повернулся к Галуа.

— А-а, вот оно что! Мечтаем? У вас есть посторонние мысли, и они, конечно, гораздо важнее всего, чем мы тут занимаемся.

Профессор аккуратно выговаривал каждое слово:

— Вас, несомненно, занимают весьма важные размышления. Вы, может статься, уже решили какую-нибудь великую мировую проблему. Расскажите-ка нам о ней. Поделитесь с нами вашими глубокими и содержательными мыслями.

Мягкий, иронический голос внезапно сменился сердитым окриком:

— Чем вы занимались? Никакого ответа.

— Упрямитесь? Так! Запомним!

Он нацарапал что-то у себя в книжечке и веско произнес:

— Вы ленивы, невнимательны и болтливы. И повернулся к следующему.


Уроки кончились в половине пятого вечера. Ученики перешли из класса в комнату для занятий. Там их ждала закуска: кусок черствого хлеба, смоченного водой. Они перешептывались с набитыми ртами:

— Еще всего полтора часа.

— Начинайте сразу же, как наша четверка даст сигнал.

— Слушайте колокол.

— Все выйдет хорошо, если мы будем держаться вместе.

Им приходилось говорить шепотом. С ними все еще был профессор, дожидавшийся, пока придет надзиратель. Ух, этот надзиратель! Как хорошо они изучили его длинное, лошадиное лицо с отвислым носом! Каким оно было смиренным и подобострастным, когда он, то и дело отводя взгляд, говорил с профессорами! Но стоило ему обратиться к ученикам, как лицо это искажалось от злобы и высокомерия. Он шпионил за ними по ночам, доносил о малейших нарушениях правил, педантично записывал каждого, кто хоть на минуту позже явился из отлучки, оскорблял и запугивал учеников сладким голосом, не повышая тона ни в гневе, ни в раздражении.

Сегодня, как обычно, он будет до шести часов следить, чтобы они готовили уроки. Зато потом он окажется в их власти. Да, это будет чертовски приятно — взгреть его как следует.

В комнату вошел надзиратель. Но это совсем не то лицо, которое они готовились увидеть. Куда делись длинный нос и прыщавая кожа?

Они услышали энергичный, не допускающий никаких возражений голос:

— Мсье Рагон явиться не может. Вместо него за вашими занятиями наблюдать сегодня стану я. Вам заданы два последних упражнения по-латыни и по-гречески. Приступайте!

Кто-то постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, открыл ее. Это был школьный привратник. Он подал надзирателю длинную черную тетрадь.

— Фублон. Ученик встал.

— Немедленно в кабинет директора.

Фублон стоял в нерешительности. Наступила мертвая тишина. Все взгляды были прикованы к нему.

— Вы слышали, что я сказал?

Фублон вышел. Привратник закрыл за ним дверь.

— Террен.

Ученик встал.

— Немедленно в кабинет директора.

Террен вышел. Тишина стала еще напряженнее.

— Буйе, Фарго. Вышли и эти.

Ошеломленные, ученики в страхе переглянулись. Случилось нечто непредвиденное. Это как раз те четверо, которым предстояло начать бунт. Успеют ли они вернуться до шести?

Напряжение росло. Ученики обменивались записками.

— Кто начнет?

— Как насчет этого нового надзирателя?

— Кто набросится первым?

— Вернутся они вовремя?

— Если они к шести не вернутся, кому начинать?

Мысли Эвариста устремились по привычному руслу, неизбежно ведущему в Бур-ля-Рен. Но мало-помалу им овладели тревога и беспокойство. Теперь, как и все другие, он ждал колокольного звона — сигнала тушить свечи, стоявшие на каждом столе. Тьма укроет, спасет от расправы. И вина и подвиг останутся безымянными.

Но колокола не звонили. Приученные к точному, как часы, распорядку, ученики отозвались на опоздание подобно часовому механизму. Всем нутром, каждой клеточкой своего тела чувствовали они, что минуло шесть часов.

— Кто начнет?

— Когда начнем?

— Кто же начнет?

Эварист думал: «Колокола не будет. Не будет, это ясно. Нам кажется, что само время звонит в колокола, что их звук прилетает к нам в классы так же, как в мир приходят день и ночь. Но колокола приводят в движение человеческие руки, а руку человека можно остановить. Порядки в Луи-ле-Гран незыблемы и жестки, как сталь. Наполеон может встать из могилы, Париж — сгореть дотла, но колокола Луи-ле-Гран будут звонить так же, как вчера, как сто лет назад. А сегодня колокола молчат. Их молчание сеет смятенье. Оно-то и сломит мятежный дух, нагонит страху, заставит покориться».