Отец Матильды, Рене, маленький, пухленький и смешной чиновник железнодорожного ведомства, был родом из Бордо, но жил и работал в Париже – ему выдали жуткую корпоративную квартиру площадью примерно с лифт, и он умудрился захламить даже ее, превратив некогда пустое пространство суммарной площадью в пятнадцать квадратных метров в рассадник тараканов и клопов. Будучи совершенно не приспособленным к семейной жизни, он даже не надеялся на то, что когда-нибудь ему подвернется женщина, способная полюбить такого увальня, и потому снимал свое сексуальное напряжение путем просмотра порнографических фильмов и – раз в месяц, в специально отведенный день – походом в квартал красных фонарей, к проституткам невысокой стоимости и сомнительной свежести. Но в один день – то ли прекрасный, то ли ужасный – он принял участие в корпоративной попойке по поводу пуска нового типа вагонов и проснулся утром в своей конуре не один – поперек его пухлой волосатой груди лежала тонкая женская рука. Женщину, отдавшуюся отцу Матильды, звали Ребекка, ей было тридцать восемь лет против двадцати восьми ее случайного партнера, и через девять месяцев она родила вполне здоровую девочку. Выходить замуж за Рене она отказалась категорически, да и он не горел желанием связывать свою жизнь с женщиной на десять лет старше, и потому Матильду воспитывала исключительно мать, а отца она видела едва ли раз в две недели, причем Ребекка тщательно контролировала санитарное состояние его одежды, когда он приходил играть с дочерью. Подарки отца Ребекка стерилизовала, а если те не поддавались стерилизации (например, книги), выбрасывала и сама покупала точно такие же, будто их передал Рене. Об этом она рассказала дочери спустя много лет, когда Рене окончательно спился и, уволившись с железной дороги, исчез где-то в парижском вертепе.
Матильда взяла от матери все – манеру речи, стиль одежды, походку, внешность, характер; если бы не разница в тридцать восемь лет, их можно было бы принять за сестер – на фотографиях сорокалетней давности мать выглядела точно так же, как Матильда в настоящее время, и однажды некий старик, обознавшись, на улице назвал Матильду Ребеккой и долго уверял, что она должна его помнить. Она рассказала о странной встрече матери, и та, подумав немного, предположила, что старик мог быть одним из ее «железнодорожных» ухажеров, которых было не счесть, когда она еще молоденькой девушкой пришла работать в SNCF. Ребекка одобряла увлечение альпинизмом и страшно жалела о том, что жизнь не позволила ей заниматься тем же самым – она скопила денег и купила дочери почти все необходимое оборудование, чтобы та могла практиковаться, а когда Матильду приняли в команду, идущую в Гималаи, Ребекка была на седьмом небе от счастья. Сделай то, чего не сделала я, сказала она дочери – и благословила ее. Матильде повезло с матерью настолько, что она даже не подозревала, что бывает иначе, что иная мать устроила бы чудовищный скандал, лишь бы не пустить свое чадо в смертоубийственный поход. По сути, Матильда оставалась девочкой, которая не знала, куда применить свою энергию, она была уверена, что навсегда останется молодой, вечно будет ползать по горам, черпая средства из неистощимого кошелька своей матери. Последней тем временем исполнилось уже пятьдесят девять, и не за горами была пенсия, значительно меньшая, нежели заработная плата – но Ребекка старалась об этом не думать, живя сегодняшним днем и научив свою дочь жить так же.
Восхождение Матильды не несло в себе никакого сакрального смысла – она просто хотела подняться на гору и гордо рассказывать об этом друзьям, возможно, поучаствовать в каком-нибудь ток-шоу, улыбаться камере, демонстрируя ровные белые зубы и давая матери повод для гордости. Она хотела лично воткнуть в снег на вершине французский флаг, и Жан, руководитель экспедиции, был согласен, что, если это сделает именно она, единственная женщина в группе, простым французам это понравится гораздо больше, чем если флаг понесет мужчина. Другое дело, что изначальный состав экспедиции подразумевал как минимум три попытки восхождения разными составами – теперь же, когда французов осталось только трое, у Жана, так или иначе, не было выбора. На вершину нужно было идти всей группой. Решение идти с Келли стало шоком не только для Жана и Седрика, но и для самой Матильды – для нее вершина была основной целью, и весь поход затевался исключительно ради верхней точки горы, а странные, смутные цели англичанина изначально казались девушке каким-то бредом. Тем не менее у этого внезапного решения был достаточно крепкий фундамент, который длительное время находился где-то далеко внизу, на самом дне подсознания, а теперь, когда появился определенный стимул, поднялся на поверхность и направил Матильду туда, куда ей действительно хотелось идти, пусть сама она этого даже не сознавала. Восхождение на вершину стало бы для нее лишь возможностью потешить самолюбие и тщеславие, не вынеся никакого урока, в случае же успеха экспедиции Келли Матильда получала шанс не просто вписать свое имя в историю, но и понять мотивацию других, незнакомых и далеких людей, которые девяносто лет назад шли на гору не для пустого развлечения, не для того, чтобы стать одними из тех, кто там был, а по причинам, совершенно неопределимым в контексте обычной истории, не касающейся скрытого «я» Джорджа Мэллори и такого же эго Эндрю Ирвина. Вся их философия, все их мышление скрывалось в одной-единственной фразе, произнесенной некогда Мэллори в Нью-Йорке, и Матильда, услышав эту фразу от Келли, задумалась, зачем гора нужна ей. Ответ «потому что она существует» не подходил: слишком он был прост и одновременно чересчур гениален; Матильда назубок знала свои цели, а теперь, услышав эту фразу, поняла, насколько они были мелкими и не стоящими внимания. Она дорого бы отдала, чтобы так же ответить какому-нибудь парижскому корреспонденту, при этом нисколько не покривив душой, – но не могла, потому что она была не Джордж Мэллори; вот это последнее и давило на Матильду, не позволяло ей просто подняться наверх, воткнуть в снег французский флаг и помахать рукой фотокамере Жана. Она хотела понять; причина «потому что она существует» была высшей, самой чистой и удивительной из всех возможных, и она пошла за Джоном Келли, потому что понимала: эта и есть та самая причина, по которой он идет на поиски тела Джорджа Мэллори.
Так они сошлись – он и она, такие разные, такие необычные и при этом безумные примерно в равной степени, и Джон чувствовал: то, что ему ни за что не удалось бы в одиночку, пусть даже с группой шерпов, теперь, без всяких сомнений, получится. Он шел впереди и слушал скрип снега за спиной – пусть даже это был скрип от трех пар ботинок, он каким-то невиданным образом выделял из снежной какофонии шаги Матильды. Он думал о том, не может ли его чувство к ней быть любовью, но тут же отметал эту мысль, поскольку вместе с ней возвращалось и тупое ощущение иглы, оставшееся от Эллен. Матильда представлялась Джону кем-то вроде младшего брата, которого нужно тщательно опекать, но который в случае чего обязательно подставит плечо и поможет, поддержит, спасет – даже если сам при этом будет едва держаться на ногах. Размышляя об этом, Келли имел в виду скорее не физическую помощь (тут значительно больше толку будет от шерпов), а невидимую духовную руку, которую Матильда уже протянула ему, а он не побоялся ее принять.
Самым сложным для Джона стал отрезок между лагерями IV и V – практически отвесный, отбирающий силы, высасывающий из организма все соки; участок, на котором более всего хочется развернуться, бросить все и спуститься в базовый лагерь, упаковаться в спальник и заснуть. Но спать было нельзя, нужно было держаться за скалу, вцепляться в веревку, смотреть на спину впереди идущего и поддерживать темп; до вершины оставалось еще очень много, и не годилось сдаваться вот так, не дойдя даже до относительно детской высоты, тем более когда до того было выказано столько надежд, столько гордых и красивых мыслей, и, кроме того, когда была цель, остановиться на пути к которой значило – обмануть и подвести самого себя. Джону было плевать, как ощущали себя остальные участники экспедиции, он сжимал зубы и шел вперед, немного утешаясь тем, что ему будет значительно проще, чем прочим, которым от штурмового лагеря еще ползти на вершину, а ему – просто направо, по боковине, по наклонной, к телу, местоположение которого определено достаточно точно.
Он твердо настроился на победу, на путь с двумя шерпами – с третьим он уже договорился о том, что тот пойдет с французами, – и всю ночь в лагере V провел в предвкушении того, как найдет Мэллори, то есть Ирвина, и они втроем разгребут захоронение, сдвинут тяжелые камни, уложенные экспедицией 1999 года, а потом нарушат наконец этот чертов покой, плевать на моральные принципы и христианские обычаи, он все равно давным-давно уже мертв, и можно ковыряться в его мумии, можно выдрать его из ледяного плена и достать эту чертову фотокамеру. При этом иногда на Келли обрушивались – именно обрушивались каким-то гранитным тысячетонным грузом – сомнения в собственной правоте; он ведь искусственно убедил себя в том, что это Ирвин, он просто предположил, что они поменялись личностями, поменялись экипировкой, и даже письма Ирвин положил там, где должно, а Мэллори забрал только одно, только самое важное – фотографию Рут, которую должен был оставить на вершине, причину же этого обмена Келли мог объяснить, исходя из метафизических, абстрактных доказательств, содержание которых высмеял бы любой разумный человек. Никто и никогда не писал о том, что Мэллори и Ирвин были любовниками, никто не заподозрил бы их в этом – в первую очередь из-за Ирвина, ловеласа и сорвиголовы, но Келли однажды, лежа в пьяном бреду, в те недели после смерти Эллен, когда он уже вышел из больницы, но еще не обрел новую цель, увидел сон, и в этом сне были Ирвин и Мэллори, целующие друг друга в шаткой каюте морского лайнера. Именно тогда Келли задался самым важным вопросом: почему Мэллори выбрал именно Ирвина, самого неопытного, самого молодого из группы, себе в напарники, ведь это был исключительно его выбор – слово Мэллори было законом для любого альпиниста, он мог позволить себе все, что угодно, даже намеренно пойти на смерть, продираясь через боль и усталость, – другое дело, что он бы такого себе, конечно, не позволил.