Евгений Евтушенко. Все стихи — страница 20 из 25

1956

Евг. Евтушенко. Взмах руки. Стихи.

Москва: Молодая гвардия, 1962.

Ревю стариков

В том барселонском знаменитом кабаре

встал дыбом зал, как будто шерсть на кабане,

и на эстраде два луча, как два клыка,

всадил с усмешкой осветитель в старика.

Весь нарумяненный, едва стоит старик,

и черным коршуном на лысине парик.

Хрипит он, дедушка, затянутый в корсет:

«Мы — труппа трупов — начинаем наш концерт!»

А зал хохочет, оценив словесный трюк,

поскольку очень уж смешное слово — «труп»,

когда сидишь и пьешь, вполне здоров и жив,

девчонке руки на колено положив.

Конферансье, по-мефистофельски носат,

нам представляет человечий зоосад:

«Объявляю первый номер!

Тот певец, который помер

двадцать пять, пожалуй, лет назад…»

И вот выходит хилый дедушка другой,

убого шаркнув своей немощной ногой

и челюсть юную неверную моля,

чтобы не выпала она на ноте «ля».

Старик, фальшивя, тянет старое танго,

а зал вовсю ему гогочет: «Иго-го!»

Старик пускает, надрываясь, петуха,

а зал в ответ ему пускает: «Ха-ха-ха!»

Опять хрипит конферансье, едва живой:

«Наш танцевальный номер — номер огневой!

Ножки — персики в сиропе!

Ножки — лучшие в Европе,

но, не скрою,— лишь до первой мировой!»

И вот идет со штукатуркой на щеках

прабабка в сетчатых игривеньких чулках.

На красных туфлях в лживых блестках мишуры

я вижу старческие тяжкие бугры.

А зал защелкнулся, как будто бы капкан.

А зал зашелся от слюны: «Канкан! Канкан!»

Юнец прыщавый и зеленый, как шпинат,

ей лихорадочно шипит: «Шпагат! Шпагат!»

Вот в гранд-батман идет со скрежетом нога,

а зал скабрезным диким стадом: «Га-га-га…»

Я от стыда не поднимаю головы,

ну а вокруг меня сплошное: «Гы-гы-гы…»

О, кто ты, зал? Какой такой жестокий зверь?

Ведь невозможно быть еще подлей и злей.

Вы, стариков любовью грустной полюбя,

их пожалейте, словно будущих себя.

Эх вы, орущие соплюшки, сопляки,

ведь вы — грядущие старушки, старики,

и вас когда-нибудь грядущий юный гад

еще заставит делать, милые, шпагат.

А я бреду по Барселоне, как чумной.

И призрак старости моей идет за мной.

Мы с ним пока еще идем раздельно, но

где, на каком углу сольемся мы в одно?

Да, я жалею стариков. Я ретроград.

Хватаю за руки прохожих у оград:

«Объявляю новый номер!

Я поэт, который помер,

но не помню, сколько лет назад…»

1967, Барселона — Москва

Евгений Евтушенко.

Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.

Свадьбы

А. Межирову

О, свадьбы в дни военные!

Обманчивый уют,

слова неоткровенные

о том, что не убьют…

Дорогой зимней, снежною,

сквозь ветер, бьющий зло,

лечу на свадьбу спешную

в соседнее село.

Походочкой расслабленной,

с челочкой на лбу

вхожу,

   плясун прославленный,

в гудящую избу.

Наряженный,

      взволнованный,

среди друзей,

           родных,

сидит мобилизованный

растерянный жених.

Сидит

     с невестой — Верою.

А через пару дней

шинель наденет серую,

на фронт поедет в ней.

Землей чужой,

        не местною,

с винтовкою пойдет,

под пулею немецкою,

быть может, упадет.

В стакане брага пенная,

но пить ее невмочь.

Быть может, ночь их первая —

последняя их ночь.

Глядит он опечаленно

и — болью всей души

мне через стол отчаянно:

«А ну давай, пляши!»

Забыли все о выпитом,

все смотрят на меня,

и вот иду я с вывертом,

подковками звеня.

То выдам дробь,

        то по полу

носки проволоку.

Свищу,

     в ладоши хлопаю,

взлетаю к потолку.

Летят по стенкам лозунги,

что Гитлеру капут,

а у невесты

      слезыньки

горючие

      текут.

Уже я измочаленный,

уже едва дышу…

«Пляши!..»-

      кричат отчаянно,

и я опять пляшу…

Ступни как деревянные,

когда вернусь домой,

но с новой свадьбы

пьяные

   являются за мной.

Едва отпущен матерью,

на свадьбы вновь гляжу

и вновь у самой скатерти

вприсядочку хожу.

Невесте горько плачется,

стоят в слезах друзья.

Мне страшно.

     Мне не пляшется,

но не плясать —

              нельзя.

1955

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Сквер величаво листья осыпал…

Сквер величаво листья осыпал.

Светало. Было холодно и трезво.

У двери с черной вывескою треста,

нахохлившись, на стуле сторож спал.

Шла, распушивши белые усы,

пузатая машина поливная.

Я вышел, смутно мир воспринимая,

и, воротник устало поднимая,

рукою вспомнил, что забыл часы.

Я был расслаблен, зол и одинок.

Пришлось вернуться все-таки. Я помню,

как женщина в халатике японском

открыла дверь на первный мой звонок.

Чуть удивилась, но не растерялась:

«А, ты вернулся?» В ней во всей была

насмешливая умная усталость,

которая не грела и не жгла.

«Решил остаться? Измененье правил?

Начало новой светлой полосы?»

«Я на минуту. Я часы оставил».

«Ах да, часы, конечно же, часы…»

На стуле у тахты коробка грима,

тетрадка с новой ролью, томик Грина,

румяный целлулоидный голыш.

«Вот и часы. Дай я сама надену…»

И голосом, скрывающим надежду,

а вместе с тем и боль: «Ты позвонишь?»

…Я шел устало дремлющей Неглинной.

Все было сонно: дворников зевки,

арбузы в деревянной клетке длинной,

на шкафчиках чистильщиков — замки.

Все выглядело странно и туманно —

и сквер с оградой низкою, витой,

и тряпками обмотанные краны

тележек с газированной водой.

Свободные таксисты, зубоскаля,

кружком стояли. Кто-то, в доску пьян,

стучался в ресторан «Узбекистан»,

куда его, конечно, не пускали…

Бродили кошки чуткие у стен.

Я шел и шел… Вдруг чей-то резкий окрик:

«Нет закурить?» — и смутный бледный облик:

и странный и знакомый вместе с тем.

Пошли мы рядом. Было по пути.

Курить — я видел — не умел он вовсе.

Лет двадцать пять, а может, двадцать восемь,

но все-таки не больше тридцати.

И понимал я с грустью нелюдимой,

которой был я с ним соединен,

что тоже он идет не от любимой

и этим тоже мучается он.

И тех же самых мыслей столкновенья,

и ту же боль и трепет становленья,

как в собственном жестоком дневнике,

я видел в этом странном двойнике.

И у меня на лбу такие складки,

жестокие, за все со мной сочлись,

и у меня в душе в неравной схватке

немолодость и молодость сошлись.

Все резче эта схватка проступает.

За пядью отвоевывая пядь,

немолодость угрюмо наступает

и молодость не хочет отступать.

1957

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Смеялись люди за стеной

Е. Ласкиной

Смеялись люди за стеной,

а я глядел на эту стену

с душой, как с девочкой больной

в руках, пустевших постепенно.

Смеялись люди за стеной.

Они как будто издевались.

Они смеялись надо мной,

и как бессовестно смеялись!

На самом деле там, в гостях,

устав кружиться по паркету,

они смеялись просто так,—

не надо мной и не над кем-то.

Смеялись люди за стеной,

себя вином подогревали,

и обо мне с моей больной,

смеясь, и не подозревали.

Смеялись люди… Сколько раз

я тоже, тоже так смеялся,

а за стеною кто-то гас

и с этим горестно смирялся!

И думал он, бедой гоним

и ей почти уже сдаваясь,

что это я смеюсь над ним

и, может, даже издеваюсь.

Да, так устроен шар земной,

и так устроен будет вечно:

рыдает кто-то за стеной,

когда смеемся мы беспечно.

Но так устроен мир земной

и тем вовек неувядаем:

смеется кто-то за стеной,

когда мы чуть ли не рыдаем.

И не прими на душу грех,

когда ты мрачный и разбитый,

там, за стеною, чей-то смех

сочесть завистливо обидой.

Как равновесье — бытие.

В нем зависть — самооскорбленье.

Ведь за несчастие твое

чужое счастье — искупленье.

Желай, чтоб в час последний твой,

когда замрут глаза, смыкаясь,

смеялись люди за стеной,

смеялись, все-таки смеялись!

1963

Евгений Евтушенко. Мое самое-самое.

Москва, Изд-во АО «ХГС» 1995.

Со мною вот что происходит…

Б. Ахмадулиной

Со мною вот что происходит: