Евгений Харитонов. Поэтика подполья — страница 41 из 57

.

Во втором случае эмоции должны уступить место мыслям, а имманентность живого опыта – трансцендентности умозрительного созерцания. Как указывал Харитонов в «По канве Рустама», любую жизнь можно увидеть в качестве «узора» (а увидев, перенести этот «узор» в тетрадь), даже если она кажется чем-то совершенно бесформенным – нужно просто выбрать правильную точку зрения: «Жизнь – встречи потери новые мальчики-девочки, эти отходят, никакого узора. Нет, просто очень хитрый узор. Не видно оси. Со звезд видно» (101). Подобный взгляд «со звезд», необходимый для того, чтобы созерцать «ось», вокруг которой симметрично расположены все события жизни, все мальчики-девочки, заставляет вспомнить уже совсем иную концепцию «узора» – что-то вроде «орнамента массы» Зигфрида Кракауэра, «сотканного из тел узора на стадионе». Кракауэр отмечал, что «орнамент массы» «напоминает аэрофотосъемку ландшафтов и городов»[610] – и именно такой взгляд на мир пытается моделировать Харитонов в «Непьющем русском».

Но начав моделирование взгляда «со звезд» с целью разглядеть «узор», Харитонов не может избежать искушения географией, геополитикой. Созерцая из умозрительного поднебесья всю планету, он теперь подробно описывает Советский Союз, Россию, дальние рубежи и стратегические разломы политической карты мира. Проблема в том, что в 1979 году язык геополитики – это в основном язык «почвенников» и «патриотов» (позиции которых в СССР конца 1970-х продолжают укрепляться на фоне брежневской политики поощрения русского национализма и шумихи вокруг близящегося юбилея Куликовской битвы[611]). И потому не случайно, что первое «геополитическое» описание (в «Слезах об убитом и задушенном») сделано Харитоновым в контексте обсуждения творчества Ильи Глазунова: «Дома составляют Лик Спасителя. Или целые области и края. И один глаз Байконур а другой Соматлор. И метить территорию дальше, пока не займет весь мир. А дальше пойти на вселенную, чтобы из глаза Спаса-Байконура вылетела ракета и выписывала в небесах слово Россия» (263). В «Непьющем русском» таких описаний (воспроизводящих – помимо геополитических и исторических панорам – еще и популярную «патриотическую» мифологию «еврейского заговора») становится все больше: «И только сейчас (о наконец-то!) после второй мировой войны у нас пол-европы и мы столица социалистического мира» (266), «История, государство, Царь, Екатерина, Великая революция, Ленин и Сталин, новое дворянство, мощь развившегося государства (или его загниение византийский распад) – а почему победили в войне?» (283), «Китайская опасность. Еврейская опасность. Но и славянофильская опасность (?) Одне опасности. И только гос безопасность» (284), «Китай. Россия. Евреи. ⁄ Нарыв на границе. Евреи внутри ⁄ Хотят уничтожить и слиться. ⁄ Под русскую букву носатую кровь. ⁄ И русских пошлют проливать свою кровь» (284).

Подобная оптика резко отличает «Непьющего русского» от написанных чуть раньше «Слез об убитом и задушенном»; если автор «Слез об убитом и задушенном» погружен в перипетии земной московской жизни, остро откликается и реагирует на них, то автор «Непьющего русского» в небесном одиночестве мрачно созерцает мир с неких надзвездных высот, отказываясь с кем-либо взаимодействовать. Среди прочего, такая удаленность автора от событий сообщает произведению большую связность – по контрасту со «Слезами об убитом и задушенном», казавшимися полумеханическим собранием различных документов (объявлений, заметок, писем), «Непьющий русский» обладает неким почти органическим единством, это уже не подчеркнуто гетерогенный коллаж, но куда более традиционный документ, что-то вроде личного дневника русского писателя.

Поставщиками литературной формы могли выступать здесь Василий Розанов и Константин Леонтьев с их любовью к (большей или меньшей) дискретности текста и склонностью сегментировать движение мысли (проводимой через цепь обособленных, идейно закругленных абзацев). Но перенимая форму, Харитонов как будто перенимает и взгляды: консерватизм, юдофобию, государственничество. «Непьющий русский» дает нам массу примеров и первого («Все настоящие писатели того века были благонамеренными и стояли за Бога и за Царя» [266]), и второго («Наш деревенский коротконогий народ с носом картошкой и, наоборот, раса гвэндуэзцев» [280]), и третьего («Я заставлю свою музу / служить Советскому Союзу» [285]) – и мы видим, что продолжая работу негации, Харитонов готов отрицать не только официальных советских авторов («А эти Катаевы и Вознесенские самая погань» [265]), но и своих либеральных коллег по литературному андеграунду.

Идея размежевания вложена уже в название произведения – «Непьющий русский», где одинаково важны оба слова. В советском «подполье» действительно хватало и евреев, и алкоголиков, и потому Харитонов специально подчеркивает – в качестве исключительных особенностей собственной натуры – свое русское происхождение и свою нелюбовь к спиртному (в придачу к третьей «особенности» – гомосексуальности). Дело, однако, не просто в том, что Харитонов не употребляет алкоголь; важно проследить, куда приводит его такой выбор. Одним из близких друзей Харитонова является в это время Алексей Дериев[612] – новосибирский врач-нарколог, известный, среди прочего, тем, что лечит алкоголизм[613]. Больше того, в Новосибирске существует и «Добровольное общество трезвости» – и именно из его «патриотического крыла» выходят русские националисты, которые впоследствии создадут местное отделение общества «Память»[614]. Таким образом, телесная привычка Харитонова, устоявшаяся с юных лет (не пить крепких напитков), в конце семидесятых годов начинает неожиданно аккомпанировать дискурсу русского национализма, расхожим легендам о том, что «евреи спаивают русский народ». В этом смысле вынесенная в заглавие бравада собственной трезвостью («Непьющий русский») располагается почти в том же русле, что и многочисленные антисемитские пассажи («Не может человек с длинным носом спеть русскую песню» [283]) из текста произведения.

Впрочем, «непьющий» – не просто слово.

В статье о жестовой терапии для заикающихся взрослых, написанной в 1977 году, Харитонов объяснял, что в основе речи уверенного человека должна лежать «мысленная жестикуляция» (485)’ «Речевой жест всегда содержит в себе двигательный, хотя бы и совершаемый мысленно» (485) – Вот и за «речевым жестом» объявления себя «непьющим» угадывается вполне конкретный и хорошо знакомый «двигательный жест» – жест отказа, решительное движение руки с выпрямленной ладонью, отодвигающей в сторону предложенную кем-либо рюмку водки. Этот «двигательный жест» – в очередной раз высвечивающий телесную подоплеку харитоновских текстов – остается, как и положено всем жестам, молчаливым; однако он многократно отзывается на уровне грамматики. Читая «Непьющего русского», мы вновь поражаемся изобилию отрицательных приставок и частиц – своего рода грамматических эманаций телесного жеста отказа: «И не знаю куда плыть. И это не то, и это не то и не знаю. И сказать нечего. И нечему сниться во сне» (268), «Тогда вы мне никто не нужны. 100 способов раззнакомиться и ни одного познакомиться» (269), «Что тебе счастья в жизни нет, не было и не будет. Не будет не будет не будет. Никогда» (270), «Сегодня ничего не будет и завтра ничего не будет а когда будет то потом опять долго ничего не будет» (272), «Невысказанность невыраженность неприложенность скисших сил. Нерастраченность сгнивших силёнок» (273), «А свобода от него никогда ни к чему не приведет, только уведет и не туда и не сюда» (281). Кажется, именно многочисленные «не» и «ни» составляют потаенный «узор» «Непьющего русского».

Если форма «Слез об убитом и задушенном» создавалась благодаря слабости и податливости текста, то форма «Непьющего русского» обретает себя за счет твердости; перед нами уже не слепок, но кристалл, сияющий гранями решительных отрицаний. И появление такого кристалла знаменует некий новый этап радикализации Харитонова.

«Непьющий русский» – это в буквальном смысле слова человек, который может смотреть на вещи трезво. Не отрицающий, но просто трезвый взгляд изначально пытается воссоздать в своем тексте Харитонов. Увы, согласно этому взгляду и этому тексту, согласно писателю Харитонову, в 1979 году в СССР плохо вообще все: плохи дела в любви («Как тяжело, когда на тебя ноль внимания. Когда ты понимаешь что ничего к себе не вызываешь. И не вызовешь. Что он к тебе не прильнет, не исцелует всего как Валеру» [270]), плохи дела в стране («Еще одна еврейская семья – через 20 лет еще три гражданина полных сил выйдут в жизнь будут отвоевывать место за счет русских – сжалось сердце у регистратора браков. Скоро, скоро наш голубоглазый народ будет занесен в красную книгу» [283]), плохи дела в литературе («У нас писатель не может жить на ренту. Обласкан на деньги государства. У нас он должен быть жертва. Или не берись. Или готовься к суме. Или не поэт-с. А хочется тепла покоя и сосен и тонких дум» [273]), плохи дела и в душах людей («Какой ужас. Они своим глупым медицинским умом описали наше поведение. А если мы напишем о них, об их чудовищной обездоленной норме, надо закрыть глаза и заплакать, что в них не вложено какого-то последнего винтика» [287]). Собственно, именно из такого пессимизма рождается и следующая, еще более радикальная идея Харитонова – идея уже не отрицательного реагирования, но полного ухода от любых взаимодействий с миром; знаменитая идея «домашнего ареста», главной манифестацией которой станет харитоновский «Роман».

9. Текст 3: «Роман»

В конце 1979 года Харитонов завершает свое самое крупное и самое радикальное произведение – «Роман». Без сомнения, в стилистическом отношении этот текст – с его зачеркиваниями, пустыми страницами, перевернутыми словами и печатью строк по синусоиде – можно считать высшим достижением Харитонова. Но, вероятно, именно в силу стилистической изощренности «Роман» остался практически не понят современниками: даже благожелательные читатели говорили о «Романе» как о «поэтическом самоубийстве» автора