[615] или как о «претенциозной зауми с матом и пустыми страницами»[616].
Для понимания «Романа» нужно в первую очередь разобраться с его формальной структурой – еще более прихотливой и еще более фрагментарной, чем у двух предшествующих вещей «великого пятичастия», и заставляющей нас вспоминать то догадку Яна Уотта о том, что форма романа функционирует как комментарий к самой себе[617], то фразу Фредрика Джеймисона о Розанове, который «иллюстрирует распадение романа на подготовительные материалы к нему»[618]. Харитоновский «Роман», действительно, собран из множества фрагментов, написанных в период с 1976 по 1979 год[619]; и здесь возникает первый важный вопрос – по какому принципу автор выбирал эти фрагменты?
Если говорить коротко – по принципу отделения писателя от мира.
Базовая харитоновская идея текста как реакции на «жизнь вокруг» по-разному воплощается в разных произведениях «великого пятичастия» – если в «Слезах об убитом и задушенном» ответ на происшествие может быть любым, то в «Непьющем русском» он всегда будет только отрицательным. Написанный после «Непьющего русского» «Роман» доведет идею реакции как отказа до ее высшей логической точки (где она начнет разрушать саму себя) – до мечты о полной, тотальной изоляции автора от внешнего мира, от любых стимулов и вызовов. А потому «Роман» одновременно и подтверждает харитоновское понимание литературы («реакция на случаи»), и пытается выйти за его пределы – путем избавления, отгораживания от любых возможных «случаев». Собственно, на фоне всех остальных текстов «великого пятичастия» (являющихся ответами на «живую жизнь», и потому неизбежно несущих в себе некий отпечаток «социального») «Роман» представляется единственным примером чистого, действительно «асоциального» искусства, искусства, никак не зависящего от мира снаружи, истинного Part pour Part.
Именно вознамерившись создать шедевр «искусства ради искусства», Харитонов осознает свое (усилившееся с годами) одиночество в качестве возможного стилистического ресурса. При этом сохранившаяся с вгиковской юности склонность к светским развлечениям очевидно мешает писать «Роман» («2 страсти борют ⁄ ся: одна сидеть у огня мирно читать и ⁄ писать, другая когда говорят что кто-то кого- ⁄ —то завел собираются в Воронке сломя голову / пуститься в безумства» [171]), грозит тем, что он станет очередными «Слезами об убитом и задушенном»; и потому Харитонов должен сознательно игнорировать окружающий мир, должен намеренно культивировать одиночество и домоседство: «Мой подвиг сидеть на ме ⁄ сте. Мой подвиг вытягивать нить» (190). Такая практика во многом тяготит Харитонова, и читая его тексты подряд, можно видеть огромный объем риторической работы, которую проделывает автор, чтобы свыкнуться с требуемым положением вещей. Свое добровольное затворничество Харитонов последовательно сравнивает с раковиной моллюска («я забрался в раковину никогда из нее не выйду» [252]), с музейным хранилищем («я хранитель своего письма сторож свое ⁄ го музея» [170]) и с тупиком («ужневыйтиизеготупикавновыедали» [176], «и вот писатель все больше и больше отъединяется от всех, все глубже и глубже заходит в свой тупик. До свидания. Желаю и вам найти свой тупик» [295]). Однако главной метафорой постепенно становится тюрьма – слово, смысловая траектория которого довольно любопытна: сначала «тюрьма» понимается буквально («У тети Лиды у тети Тони детей не было ⁄ они застудили в тюрьме» [62], «в тюрьме в КПЗ где сидел Вс. Н.» [244]), потом начинает обозначать любые строго ограниченные области («Они хотят спрятать вас от народных глаз в тюрьму культуры» [223], «на зарядку становись ⁄ из тюрьмы своих костей» [239]) и, наконец, приспосабливается Харитоновым именно для обозначения ситуации уединенного сочинительства, максимально отгороженного от любых событий «живой жизни» («Тоска из тюрьмы по жизни» [277], «И если вдруг и найдется невероятный мальчик на грудь для любви то на сколько на два дня и потом опять сюда в тюрьму А если что-нибудь будет отвлекать от тюрьмы, то только и буду стремиться назад в родную тюрьму» [274]). Главная тайна Харитонова в том, что само это «уединение», это «тюремное заключение» рассматривается именно как прием, как временная мера; судя по некоторым фрагментам «Романа», триумфальное возвращение в общество – с готовой гениальной вещью – планируется автором уже в сам момент «ухода»: «ОН думает, думает. Как уйти от ⁄ всех на время и с победами вернуться» (170), «И лучше не жить жизнью. Можно достичь ⁄ счастья, я решил, в том что не делается моим ⁄ видом (в письме). Никто не будет видеть сколь ⁄ ко усилий идет на труд. Будет видна только го ⁄ товая вещь и прельстятся мной за нее. И опять, ⁄ вся жизнь идет на эту вещь, а жизнь вокруг ме ⁄ шает» (176).
«Нельзя бол ⁄ тать-с людьми. Собраться ⁄ и затвориться» (190) – императив «Романа». Следуя ему, Харитонов, прежде всего, старается отгородиться от друзей и знакомых, прерывает социальные связи: «Хорошо что ⁄ мы в разных ⁄ городах и ⁄ дорогах» (171), «Этот знакомый выпалкак зуб» (149), «Я вам позвоню лет через 7» (171), «НЕ ПОДДАВАТЬСЯ НА первое попавшееся тепло ⁄ второе попавшееся тепло третье попавшееся теп» (169). Среди фрагментов, составивших «Роман», мы встречаем и заявление Харитонова об отказе вести беседы с КГБ («Я не привлечен следственными ⁄ органами свидетелем или ответчиком по какому- ⁄ —либо делу; я считаю себя вправе отказаться от ⁄ дальнейших вызовов на простое собеседование» [175]), и письмо, разрывающее отношения с Паолой Волковой («Дорогая Паола Д. <…> Проклятая добросовестность, судить о целом по ⁄ мелочам: я помню о двадцати рублях. Конечно, ⁄ за делами домашними заботами вы просто забы ⁄ ли о них. Бестактно о них напоминать» [192]), и полные ненависти строки, пророчащие скорую гибель Рустаму Хамдамову («Гадина. Родилась в тяжелые годы войны убьют в бли ⁄ жайшее время. Обычно живет в кишлаках у Никитских во ⁄ рот в общих квартирах. Любит тихо сидеть в углу ри ⁄ сует туберкулезниц без грудей» [204]), и уничижительные упоминания «Алеши», «умершего» для Харитонова и отныне именуемого «Зассыхой»[620] («Это ⁄ Зассыха ЗвониТ ⁄ Она давно уме ⁄ рла и не должна звонить» [202]). Чтобы создать «Роман», Харитонову нужно отказаться от всех искушений плоти («Как можно любить плоть ⁄ ведь она гниет даже когда цветет Неуже ⁄ ли запах расцвета забивает тление» [170]), дать расчет всем своим любовникам («Его взяли. Он избавил ме ⁄ ня от себя» [170]), перестать отвлекаться даже на собственный внешний вид («Ну ск. можно смотреться на себя в з.» [162]). В связи с подобной стратегией особое значение приобретает и описываемая Харитоновым картина похорон футбольной команды «Пахтакор», погибшей в авиакатастрофе 11 августа 1979 года, – перед нами своего рода символ отказа автора от всех на свете спортивных мальчиков (к которым его влекло: «Спортсмены мои друзья, они мужественны как разбойники, но не пьют, не буйствуют, всю агрессию берегут для спорта и не убивают в жизни» [270]), от любых физкультурников, хоккеистов или гимнастов: «Гибель коллектива (в самолете ⁄ разбились). Итог. Итог. И вот мы колле ⁄ ктив людей и никого нет из всех живых ВМЕСТО ⁄ людей со слабостями одни урны» (188). «Люди мешают тишине» (190); и потому даже Иван Овчинников, ближайший друг и самый лучший поэт России, тоже должен быть отправлен восвояси: «Важно не поддаваться. И Ваню ⁄ не пускать пожить. А то сбиваюсь ⁄ на него. Теряю свой источник» (189).
(Здесь следует отметить не только сами жесты перерезания социальных связей, но также и то, что они (жесты), будучи только предварительными условиями, необходимыми для создания «Романа», одновременно входят в «Роман» в качестве его полноправных составных частей. «Чистое искусство» требует изоляции от мира, и Харитонов, последовательно эту изоляцию организуя, сразу же фиксирует в произведении события, которые, по идее, должны были только предшествовать появлению произведения.)
Но вот, наконец, случайные связи перерезаны, иные дружбы разорваны, любые контакты сведены к минимуму. Харитонов остается один и может приняться за создание своего нового художественного текста. Сумеет ли он создать его?
Вообще-то, никаких гарантий не существует.
Привыкший реагировать текстом на «жизнь», что автор станет делать теперь, когда «жизнь» сознательно устранена? «Но из чего составить вещь, если больше всего занимает только то чтобы она была», – задает Харитонов совершенно справедливый вопрос (176).
Решению этой задачи должна помочь уже известная нам концепция «узора», чеканно сформулированная в «По канве Рустама» и блистательно реализованная в «Непьющем русском». И здесь ко всему уже сказанному ранее об «узоре» нужно добавить, что, по мнению Харитонова, «узор» не может существовать сам по себе – он всегда плетется вокруг некоего «пункта» (8): «Изолированный Болезненный Пункт есть у всех. Он стержень жизни и ее форма и не дает ей развалиться. Но на нем человек и свихивается. Он и пункт» (287).
И крайне важно то, что этот «изолированный болезненный пункт», понимаемый автором как основа словесного художества, приходит в прозу Харитонова из совершенно конкретной области – психотерапии. «При неврозах в коре образуются изолированные болезненные пункты, зафиксированный патологический стереотип условных связей», – пишет, ссылаясь на Сергея Ляпидевского, Харитонов в статье 1977 года о жестовой психотерапии для заикающихся взрослых (481). Однако поскольку «пункт» расположен в коре головного мозга, постольку и все харитоновское «узоротворчество» оказывается в буквальном смысле слова «головным», «рассудочным», «умственным» искусством. Вообще, проект Харитонова представляется основанным на (неявной, но твердой) оппозиции «сердца» и «мозга». Контуры этой оппозиции были намечены еще в харитоновской диссертации о пантомиме – в виде противопоставления движений, идущих от мозга, и движений, идущих от солнечного сплетения