Евгений Харитонов. Поэтика подполья — страница 55 из 57

<<ты бабушку гоняешь, мне и на солнышке холодно, а там тень» (90). Однако чуть позже (тексты середины 1970-х) «холод» становится выражением эмоционального отношения человека к человеку: «а я мщу людям холодом. Всем отказ» (109), «теперь уже я мог в отместку холодно не поддерживать с ним разговора, зато потом за мой холод, что я обидел его, я опять сам мог позвонить и слезно просить приехать, но теперь он уже мог ломаться и мстить холодом за тот мой холод» (120–121), «о какой недоступный человек ⁄ недоступный холодный лег с Лёней» (131), «Он берег ее от своей любви думал она холодная а она бросилась без него к военному» (208), «с каждым разом прием все холодней» (174), «от что щас люблю: холод напустить. Показывать людям что мне никто не нужен и я без тени сожаления отказываюсь от любого» (243).

В самом конце 1970-х произойдет еще одно изменение – и «холод» начнет относиться уже не к перипетиям любви, но к состоянию одиночества: теперь Харитонов рассуждает о «холоде жизни» (254) и горько признается, что человеку «Холодно жить на одного себя» (254).

Речь, по большому счету, опять идет о старении и умирании; в «холоде жизни» угадывается холод смерти, ледяное дыхание могилы: «Где мой гроб! Отдайте мне мой гроб!» (323), «Потрепанный, ⁄ потертый, ⁄ поживший, ⁄ поистертый, ⁄ неновый я. ⁄ Я, ⁄ будущий мертвец» (325_32б). Поскольку Харитонов всерьез считает себя уродливым («На теле появляются лишние наросты, родинки, родимые пятна, сосуды. Боже мой, до чего я дожил» [322], «О, какой я страшный. Куда уж мне ехать. Только чтобы найти такое же страшилище» [323]), постольку он совсем перестает верить в любовь («Меня нельзя любить. Нельзя желать старые кости. И тело, полное мертвых клеток» [323]) и делается все более холодным: «Но интересно, что неск. лет назад, лет 10 или даже 5 в таком сказочном случае с моей стороны была бы такая сверхпоглощающая все мое время и мысли любовь; а сейчас, я думал, если он и не придет за все 10 дней увольнения, я как-то к этому отнесусь достаточно нормально» (331), «а удовольствие из удовольствий: когда он ждет, что ты начнешь сейчас приставать или еще что-то, а ты ничего, ты спокойно кладешь его в другую комнату или вместе с собой и не трогаешь» (324). И если раньше, когда «холод» относился к любви, его антонимом в харитоновских текстах была «горячность» (слово, позволяющее тонко градуировать процессы влечения, ухаживания и обольщения: «Не надо слишком горячиться ловить и срывать, а то кумир заскучает совсем» [97], «и я его должен был обязательно обижать, чтобы потом можно было горячо кидаться к нему заглаживать свою вину, потому что если над ним не поглумиться, нельзя будет ему позвонить, получается» [121], «чтобы любовь держалась надо любить ровно не слишком горячо» [251], «Чуть-чуть глазами и увернуться ⁄ слегка поддаться приласкаться ⁄ не слишком охлаждать не слишком горячиться» [135]), то теперь, когда «холод» отсылает к одиночеству, ему противопоставляется «тепло».

Роман Виктюк утверждает, что Харитонов жил в постоянной «тоске по любви» (2:158); но, кажется, в начале 1980-х гораздо более сильной становится харитоновская «тоска по теплу»: «Знаете, бывают такие животные, они лягут возле какого-нибудь радиатора или вентиляции у метро, им оттуда дует тепло и слава Богу. И она, эта собака, дремлет возле решетки, а на цементе, где она свернулась, оттаяло под ней пятно. Вот так и я уже давно. И ничего не нужно. Лишь бы никаких помех, зима за окном и диван не провалился» (326). Почти всегда «тепло» связано у Харитонова с идеалом мирной, спокойной, растительной жизни – связано с семьей: «все же живете в основном в семейном тепле» (313), «а может быть у тети они и вздохнут там тесно но тепло их порасспрашивают о мамах бабушке» (191–192), «он родился в семье скорнякА в получку пряники халва шьют пальто теплое валенки день рождения справляют с игрушками печка топится заботится» (195), «ребенок жена кошка тепло работа/ играть объяснять гулять помогать согревать утеплять умирать ⁄ жизнь в тепле с русскими с хорошими соседями ⁄ безболезненно безбоязненно за спиной за стеной» (232).

Если «тепло» и обозначает в какой-то степени любовь, то не половую, а именно семейную: «Человек не может один, надо поговорить слова простые, обратиться переглянуться, чтобы другое сердце билось рядом с теплотой, чтобы когда она уехала, он жалел, зачем уехала» (87). Интересно очень «позитивистское» понимание Харитоновым природы такого «тепла» – оно ведет себя как некая эссенция («тебе в детстве не дали тепла и ты черствый на всю жизнь» [253]), может накапливаться в предметах («достала из шкафа всю посуду и всю ее столкнула на пол золотую тарелочку последний подарок бабуси Галину расписную все что мамочка накупила всю память <…> они были у меня не для красоты а для тепла» [250]), может рассеиваться в случайных взаимодействиях («Знаете, есть такой возраст, когда им хочется ласкаться, а как-то девушки еще нет под рукой, и он поневоле сидит в обнимку с другом или растянется у него на коленях, но это нет, не гомосексуализм. Это некуда деть свое тепло» [304]), может передаваться от тела к телу («Да, прав Тростников: в начале жизни нас беззаветно, ничего не прося от нас просто так любили, а потом эта любовь как энергия осталась в нас и мы должны её передать, а если передать некому, мы страдаем. Ну не киске же, не щенку. Хочется человеку как щенку и киске» [322]).

И чем сильнее становится «холод жизни», тем чаще Харитонов размышляет о семье как о способе сохранить «тепло»; именно эта идея, заявившая о себе еще в «Слезах об убитом и задушенном», определяет основную тональность «В холодном высшем смысле»: «И, кажется, есть же на свете среди людей мирная, полная, одухотворенная жизнь в любви со смыслом, с исполненным долгом», «когда днем солнечный свет, а вечером теплый домашний свет вечерних занятий и хороших давних постоянных друзей», «когда есть главное, а именно: тепло и смысл. И ужин. Когда ты не простужен» (326). В середине 1970-х Харитонов пытался ради семейного тепла жить с юношами («А где мой Антиной ⁄ для украшения для утешения ⁄ для утепления зимой» [132–133], «нужен мягкий уютный и теплый человек» [270]), однако из этого ничего не выходило («Я его не понимал. Я хотел семейной жизни и мерил его по себе а он хотел выступать в кампаниях и пленять других и совсем не хотел затворяться от мира. <…> Мне нужна была жена а ему поле для игры. А я хотел его замкнуть на себе» [251]). В начале 1980-х, категорично заявив, что «семейство однополых невозможно» (250), Харитонов всерьез думает о том, чтобы наладить семейную жизнь с женщиной – и завести ребенка. Очевидно, здесь присутствовало нечто большее, чем простое желание скрыть свою гомосексуальность и порадовать родителей, давно ждущих внуков; Харитонов действительно мечтает о детях. Об этой мечте он рассказывал друзьям в 1960-е (Елена Гулыга: «Мы мечтали о том, что у нас будет ребенок. Женя родит его где-то на стороне, а мне принесет воспитывать»[784]), и ученикам в 1970-е (Александр Самойлов: «Он говорил, что очень хочет детей от кого-то родить»[785]); эта мечта неоднократно озаряет тексты «великого пятичастия»: «Сколько наслоений, ненужных, отяжеливших за всю жизнь. А нужна незагроможденная, светлая, хотя и с заворотами, структура. А еще нужны дети» (308), «хочется о ком-то позаботиться. А не быть сухарем. Кого-то доверчивого и простого. За кого волноваться. <…> Кого-то маленького. Внучку. Егозу. Кому бы сказать ты мое солнышко и гладить голову перед сном» (254). Вероятно, поэтому Харитонов с удовольствием принимает у себя в доме Татьяну Матанцеву с ребенком («Ты приехала из Новосибирска там есть нечего у тебя малыш тебе надо купить ему витаминов яблок» [255], «ботиночки! Я не привык видеть у себя дома такие маленькие ботиночки. Он не звонит в дверь и стучит ах! потому что не достает до звонка» [254]); вероятно, поэтому он начинает в 1981 году жить с Мариной Андриановой.

Но мечта эта так и останется несбывшейся.

Андрианова, судя по всему, не желала становиться матерью[786], а сам Харитонов никак не мог решиться изменить устоявшийся образ жизни, сочетающий уединенные занятия литературой и беспорядочные любовные связи с мужчинами. Понимание того, что «холод» делается все невыносимее, а «тепла» уже никогда не будет, сообщает поздним текстам Харитонова какой-то новый, доселе не встречавшийся в них, трагизм: «Я теперь простой старик только те-то старики ⁄ все теплом обзавелись а у мене всего что теплого ⁄ это слезочки мои ⁄ А у тех-то стариков ⁄ детки, бабки, дачки и цветочки ⁄ А у мене у старика ничего у одиночки ⁄ Произведения мои ох никому неинтересны ⁄ Я люблю их больше всех и они мне жизнь сгубили ⁄ и оставили мене на разбитой на могиле» (319). Собственную ставку на литературу, сделанную еще в 1960-е годы, Харитонов считает – в холодном высшем смысле – абсолютно проигранной. Он стар, одинок и неизвестен; простые житейские радости, вроде детей и семьи, уже не доступны, «цветочные» утехи вот-вот отойдут в прошлое, а литературное признание, если даже и наступит, то очень нескоро.

Харитонову остается понемногу свыкаться с «холодом» – и потому кажется совсем не случайным его внезапный интерес к образу мудрого хладнокровного пресмыкающегося: «Жила одна змея, ⁄ она увидела молодого человека, влюбилась в него ⁄ и захотела превратиться в девушку» (407), «о, я ему скажу, когда он не выдержит, нет уж дорогой, нет уж, золотой, не надо не будем, а то я свяжусь для тебя только с этим, с любовью, с запретом, и ты вообще ко мне заходить не будешь. А ты лучше заходи для пустых разговоров (а я, змей, буду незаметно подогревать твой соблазн)» (331), «под конец своей жизни Женя написал пьесу о себе. <…> себя Женя вывел в образе Ужа, который ползал в лесу вокруг бивака Мальчика и его Отца»[787]