Евгений Шварц — страница 49 из 87

й не было и приходилось спать на топчане, на который наваливали белье и одежду и кое-как засыпали, всё равно их дом стал уютным.

Евгений Львович начал врастать в кировскую жизнь. Счастливее всего он чувствовал себя от возможности работать. Первые же акты пьесы «Одна ночь» были оплачены. Затем устроители елки в кукольном театре позвали его выступить один раз бесплатно, после чего сразу предложили по пятьдесят рублей за выступление до конца программы. Эти деньги были очень кстати, поскольку к этому моменту всё, что Шварцам удалось выручить за ленинградские вещи, подходило к концу.

Общая атмосфера в городе оставалась безрадостной, а питание – скудным. «Прежде всего стоящая над всем и за всем война, чувство смерти, закрывала свет, – вспоминал Шварц. – И жили мы впроголодь. В театральной столовой вывешивалось ежедневно одно и то же меню: “I – суп из костей, II – кровяные котлеты”. Иногда на второе давали завариху – это было еще хуже, чем кровяные котлеты, – заваренная кипятком мука, кисель не кисель, каша не каша, нечто похожее на весь вятский быт. Мучительно было отсутствие табака. Чего мы только не курили за это время. Вплоть до соломы с малиновыми веточками». Однажды Шварцу пришлось даже обменять ночную рубашку на спичечный коробок махорки.

В театре легче и интересней всего было общение с Малюгиным. «У меня в те дни было очень ясное желание оставаться человеком вопреки всему, – рассказывал Шварц. – И Малюгин, много работавший, чувствовавший себя ответственным за весь театр, грубоватый и прямой, помогал мне в этом укрепиться. И я читал ему “Одну ночь”, сцену за сценой». Светловолосый, худенький, улыбающийся Малюгин, разглядев Шварца ближе и почувствовав, что ему пришлось пережить во время блокады, стал глядеть на Евгения Львовича с открытой жалостью и уважением. В то же время Шварц ценил его прямоту и способность говорить неприятные вещи с легкостью, не боясь обидеть.

Тем временем театр заключил договор с автором на постановку пьесы «Одна ночь» и отправил пьесу в Москву на утверждение… Ожидание ответа затянулось. Евгений Львович вначале и не ждал ответа – его пьесы для взрослых шли так редко, что чтение их труппе, да еще с успехом – казалось ему окончательным результатом.

Репетиции «Одной ночи» начались до получения ответа из Управления по делам искусств. Оформлением спектакля занялся график Владимир Лебедев, известный многими художественными работами и, в частности, рисунками ко всем детским книжкам Маршака, изданным в тридцатые годы. Но пьесу в итоге не разрешили к постановке, и Шварц взялся за новую – вернее, за продолжение уже начатой в Ленинграде пьесы «Дракон». «И вторую пьесу, хоть писалась она не для Большого драматического, Малюгин встретил так же внимательно, со свойственным взрослым уважением к чужому труду», – вспоминал Евгений Львович. А пьесу «Одна ночь» Шварц опубликовал лишь в 1956 году, за полтора года до смерти, включив ее в свой единственный прижизненный сборник «“Тень” и другие пьесы».

* * *

Однажды в марте 1942 года Екатерина Ивановна принесла Евгению Львовичу телеграмму от Заболоцких – он прочел и неожиданно заплакал. Шварцы долго не имели никаких вестей от Заболоцких, и Евгений Львович всё время подсознательно волновался за них. С 1938 года, когда был арестован Николай Заболоцкий, его жена, преодолевая огромные трудности, одна воспитывала двоих детей. Работавшая у них няня сразу после ареста Заболоцкого уволилась, сказав, что боится у них оставаться. Младшая дочь Заболоцкого, двухлетняя Наташа, после ареста отца полтора месяца жила у Шварцев в то время, как ее мама и старший брат Никита были в карантине, да и впоследствии проводила у них много времени. После эвакуации Шварцев в их ленинградской квартире поселилась Екатерина Васильевна Заболоцкая с детьми, а за два дня до их отъезда, в начале февраля 1942-го, в столовую попал снаряд, покалечив радиатор, но, к счастью, не причинив вреда жильцам. Все без исключения знакомые и друзья Заболоцких вспоминали, что без Екатерины Васильевны, без ее самоотверженности, семья бы погибла. «Екатерина Васильевна была лучшая женщина, которую я знал в своей жизни», – писал о ней Шварц.

В телеграмме Екатерина Заболоцкая сообщала, что они в Костроме и скоро приедут в Киров. Так Шварцы узнали о том, что в их ленинградскую квартиру попал снаряд, и семья Заболоцких, для которой эта квартира стала временным пристанищем после отъезда ее хозяев, чудом уцелела. Прошло несколько дней с тех пор, как доставили телеграмму, и в дверь Шварцев кто-то постучался самым обыденным образом. Открыв, Евгений Львович увидел маленькую сияющую Наташу Заболоцкую в беленькой шубке, а за ней – Екатерину Васильевну с дорожным мешком за плечами. Не успел он и слова сказать, как Наташа закричала радостно: «Вас разбомбило!» К вечеру десятиметровая комната Шварцев была заполнена до отказа – Екатерина Васильевна с детьми поселились у них до отъезда в Уржум, на родину Заболоцкого.

Картина их последующего отъезда долго стояла перед глазами Евгения Львовича: «Валит снег. На возу мешки, узлы, потемневшие от странствий, а возле шагает, сгорбившись, Катерина Васильевна и ведет детей. И примерно в эти дни бездетный Владимир Васильевич Лебедев горевал, вспоминая с искренней любовью о вещах, покинутых в Ленинграде. О каком-то половнике, удивительно сработанном. О коллекции кожаных произведений искусств: ботинок, и полуботинок, и поясов, и о шкафах своих, и о кустарных фарфоровых фигурках своих. И под конец воскликнул убежденно, со страстью: “Да, да, не людей жалею, а вещи. Хорошие вещи создаются раз в сто лет. А людей – хватает!”» Контраст между жертвенной, всегда готовой помочь ближнему и не щадившей себя ради детей Екатериной Васильевной и «ценителем вещей» художником Лебедевым – одно из сильнейших эмоциональных потрясений Шварца военного времени.

Пока Заболоцкие жили у Шварцев в Кирове, их старший ребенок Никита переболел скарлатиной. Евгения Львовича поразила тогда деликатность усталых и озлобленных матерей в их доме: Шварцы не услышали ни одного упрека, не увидели ни одного косого взгляда, хотя с другими эти женщины рады были сцепиться по любому поводу. А перед самым отъездом Заболоцких заболел скарлатиной и Евгений Львович. Его лечили в больнице, и каждое утро его навещали жена и дочь. «Я заразился у гостившего у нас Никиты Заболоцкого скарлатиной и, как детский писатель, был увезен в детскую инфекционную больницу, – писал он Слонимскому, даже в этих условиях сохраняя привычный юмор. – Там я лежал в отдельной комнате, поправился, помолодел и даже на зависть тебе, о Миша, похорошел. Теперь я начинаю входить в норму. Дурнею помаленьку…»

Главной его отрадой в больнице были книги, которые каким-то чудом добывала для него Екатерина Ивановна. Одной из таких книг был роман «Домби и сын», прочитав который Шварц оставил замечательную по меткости характеристику: «С головой проясненной и с душой, из которой будто выколотили пыль, я с удивлением и восторгом читал Диккенса и боялся, что сестра заглянет в дверь и примет меня за сумасшедшего, – так я смеялся. Меня поражало отсутствие второстепенных лиц в романе. Вплоть до собаки все описаны с одинаковой силой энергии. Ни одного пустого места». Как писатель, Евгений Львович сразу же в полной мере оценил мастерство старшего собрата по перу.

* * *

Помимо Малюгина, в кировский круг Шварцев вошли поэт-имажинист, друг Есенина Анатолий Мариенгоф с женой – актрисой Анной Никритиной, давний знакомый Евгения Львовича по ростовской «Театральной мастерской» режиссер Павел Вейсбрем, мастер скульптурного портрета Сарра Лебедева и блистательный художник-анималист Евгений Чарушин, написавший в Кирове замечательный по глубине масляный портрет Шварца.

Большинство же ленинградских друзей война разбросала по стране, и с ними Шварц старался вести регулярную переписку. Приведем здесь его письмо в Москву Маршаку от 11 апреля 1942 года, передающее настроение писателя в то нелегкое время:

«Дорогой Самуил Яковлевич!

Вот уже скоро три месяца, как я собираюсь тебе писать. Перед самым отъездом из Ленинграда пришла твоя телеграмма из Алма-Аты. Я думал ответить на телеграмму эту подробным письмом из Кирова, но всё ждал, пока отойду и отдышусь. А потом взялся за пьесу, и только пьесой и мог заниматься.

Ужасно хотелось бы повидать тебя! Я теперь худой и легкий, как в былые дни. Сарра Лебедева говорит, что я совсем похож на себя в 25–26 года. Но когда я по утрам бреюсь, то вижу, к сожалению, по морщинам, что год-то у нас уже 42-й. <…>

Здесь я живу тихо. Всё пишу да пишу. Часть своего ленинградского опыта попробовал использовать в пьесе “Одна ночь”. Действие там происходит в конторе домохозяйства, в декабре, в осажденном городе и, действительно, в течении одной ночи. Послал я эту пьесу Солодовникову в Комитет по делам Искусств, в качестве пьесы по Госзаказу. Ответа от него не имею. Сейчас кончаю, вернее продолжаю “Дракона”, первый акт которого, если ты помнишь, читал когда-то тебе и Тамаре Григорьевне[77] в Ленинграде.

А что ты делаешь? Твои подписи к рисункам Кукрыниксов очень хороши. Вообще ты, судя по всему, по-прежнему в полной силе, чему я очень рад.

Я знаю, что ты занят сейчас, как всегда, но выбери, пожалуйста, время и пришли мне письмо, по возможности длинное. Я здесь с женою. Дочка живет в одном доме со мной. Я пишу, и всё-таки иногда чувствую себя бездомным, как еврей после разрушения Иерусалима. И разбросало сейчас ленинградцев, как евреев. Каждое письмо здесь – большая радость, а письмо от тебя будет радостно вдвойне.

Кстати о бездомности – в феврале квартиру мою разрушило снарядом.

Целую тебя. Привет Софье Михайловне, детям и внуку.

Твой Е. Шварц».

* * *

В апреле 1942 года, через четыре месяца после эвакуации из блокадного Ленинграда и сожжения всех своих дневников, Евгений Львович возобновил дневниковые записи. В купленной им счетной тетради 9 апреля он написал следующее: «Читал о Микеланджело, о том, как беседовал он в саду под кипарисами о живописи. Читал вяло и холодно – но вдруг вспомнил, что кипарисы те же, что у нас на юге, и маслины со светлыми листьями, как в Новом Афоне. Ах, как ожило вдруг всё и как я поверил в “кипарисы” и “оливы”, и даже мраморные скамейки, которые показались мне уж очень роскошными, стали на свое место, как знакомые. И так захотелось на юг». Он вспомнил о Майкопе, родине своего детства и юности, мысли о котором могли вытеснить только страшные месяцы блокады и серая будничность первых впечатлений от быта в эвакуации. И при этих мыслях снова почувствовал себя счастливым.