Мы думали было пожить в городе недели две, пока дела идут так, что мне приходится постоянно бывать на Ленфильме. Поехали двенадцатого в Ленинград. А четырнадцатого уже решили, что это невозможно. Мы так привыкли за это время жить за городом, что в своей квартире чувствуем себя, как в гостях. Приехали мы опять в Комарово, встретила нас со слезами и воем Томка, и почувствовали мы, что вернулись домой.
Была здесь Лидочка Каверина. Она получила квартиру на Лаврушинском переулке. Очень звала нас приехать в Москву встречать новый год. Звали нас и Заболоцкие, с которыми мы разговаривали по телефону на другой день после Катюшиных именин… Нам очень хотелось приехать, но деньги не пускают. Ты пишешь, чтобы я не беспокоился по поводу того, что не могу тебе послать причитающиеся тебе деньги. Не беспокоиться по этому поводу я не могу. Утешает меня одно: в свое время ты получишь их полностью, как это было и в прошлом году. Я думал, что в этом году обычное мое осеннее безденежье ликвидируется скорее, чем в прошлом, но, видимо, ошибся…
Всё вижу тебя во сне, как это бывает, когда особенно много думаю о тебе… Пиши мне, родная. Я постараюсь теперь писать, как можно чаще. Целую тебя, Андрюшу, Олега. Привет Нине Владимировне…» Как чудо вспоминал Евгений Львович недавние встречи с дочерью, совместные с ней завтраки на кухне по утрам и беседы с маленьким Андрюшей о рыбках и пирамидках.
Вскоре во флигеле домика Шварцев, где когда-то была баня, был сделан ремонт, и семья смогла разместиться попросторнее. Для Андрюши, к которому с большим теплом относилась и Екатерина Ивановна, приготовили удобную комнату, и начиная с его годовалого возраста Наташа с сыном стали приезжать летом погостить в Комарово.
О Шварце начала 1950-х годов друзья вспоминали, что он был всегда, постоянно, каждый час и каждую минуту поглощен работой, даже на прогулке, за едой, даже когда шутил или говорил о вещах посторонних… Его характерной чертой было и то, что он долго считал себя несостоявшимся писателем. Отчасти это было связано с его скромностью и трепетным отношением к высокому званию писателя. «Ты знаешь, – говорил Шварц Леониду Пантелееву, – сказать о себе “я драматург” я могу. Это – профессия. А сказать: “я писатель” – стыдно, все равно что сказать: “я красавец”». И в то же время Шварц всю жизнь продолжал мучительный поиск своего стиля, подготовку к «большой прозе», о которой мечтал. «Ты знаешь, до сих пор не могу найти себя, – много раз жаловался он тому же Пантелееву. – Двадцать пять лет пишу для театра, а косноязычен, как последний юродивый на паперти…» При этом любая критика всегда воспринималась им как удар, получив который он должен был долго восстанавливаться.
С начала 1950-х работа над воспоминаниями, которые он шутливо называл «Ме…», стала занимать всё более значительное время, отведенное Евгением Львовичем для творчества. Непрерывные записи такого рода Шварц вел впервые в жизни. Ему удалось многое рассказать о своем детстве, о Маршаке, о «сегодняшних днях». Он впервые записывал всё, как было, без всякого умалчивания, по возможности ничего не убавляя и не прибавляя. «Я стал рассказывать о себе по нескольким причинам, – писал он. – Первая, что я боялся, ужасался не глухонемой ли я. Точнее, не немой ли. Ведь я прожил свою жизнь, и видя, и слыша, – неужели не рассказать мне обо всем этом? Впрочем, это не точно… Я думал так: “Надо же, наконец, научиться писать”. Мне казалось (да и сейчас кажется), что для этого есть время. Пора, наконец, научиться писать для того, чтобы рассказать то, что видел. Пора научиться писать по памяти – это равносильно тому, чтобы научиться живописцу писать с натуры. И вот я стал учиться. И по мере того, как я погружался в это дело, я стал испытывать удовольствие от того, что рассказываю, худо ли, хорошо ли, о людях, которых уже нет на свете. Они исчезли, а я, вспоминая их, рассказываю только то, что помню, ничего не прибавляя и не убавляя. Многих из них я любил. Все они оставили след в моей душе. <…> А потом и воспоминания о более далеких людях стали мне нравиться. Они жили, и я могу засвидетельствовать это. Иногда мне трудно удержаться от обобщений, – но я видел это! Как же не делать выводов… Но каждый раз, когда я пытаюсь обобщать, то теряюсь. И мне кажется, что я влез не в свое дело… Но я убедился, что могу рассказывать о более сложных предметах, чем предполагал. Страшные мысли о моей немоте почти исчезли. Если я еще проживу, не слабея и не глупея, несколько лет, то опыт, приобретенный за эти последние месяцы, может мне пригодиться…»
Немного позднее, в феврале 1951 года, Евгений Львович сформулировал для себя несколько принципов в процессе выполнения этой работы: «Условие, которое поставил я себе – не зачеркивать, отменил, когда стал рассказывать истории посложнее. И вот, перечитав вчера то, что писал последние месяцы, я убедился в следующем: несмотря на усталость, многое удалось рассказать довольно точно и достаточно чисто. Второе условие, которое я поставил себе – не врать, не перегруппировывать события, исполнено. Этого и оказалось достаточным для того, чтобы кое-что и вышло. Заметил, что в прозе становлюсь менее связанным. Но всё оправдываюсь. Чувствую потребность так или иначе объясниться. Это значит, что третьего условия – писать для себя и только для себя, исполнить не мог, да и вряд ли оно выполнимо. Если бы я писал только для себя, то получилось бы подобие шифра. Мне достаточно было бы написать: “картинная галерея”, “грецкий орех”, “реальное училище”, “книжный магазин Марева”, чтобы передо мною явились соответствующие, весьма сильные представления. Я пишу не для печати, не для близких, не для потомства, – и всё же рассказываю кому-то и стараюсь, чтобы меня поняли эти неведомые читатели. Проще говоря, стараюсь, чтоб было похоже, хотя никто этого от меня не требует…»
В конце августа, после ставшего традицией летнего отдыха с семьей Наташи, на даче становилось пусто и тихо. Евгению Львовичу казалось, что пребывание дочери прошло как один день, и обо многих важных вещах они не успели поговорить. С первого сентября в магазинах исчезали очереди, хотя летняя погода сохранялась еще долго. После шумной и полной жизни с семьей дочери Евгений Львович, как и всегда осенью, начинал мечтать о новой встрече с Наташей и подводить итоги…
Теперь он изменил систему рассмотрения заказов и принимал все предложения о работе, которые ему поступали. В результате он занимался, например, переделкой пьесы для художественного руководителя Театра эстрады Аркадия Райкина, согласившись написать для него новую программу. Другой текст Шварц готовил для актера Павла Кадочникова, который выступал в это время с двухчасовыми сольными программами. Одновременно Ленфильм предложил ему написать сценарий для экранизации повести Иосифа Ликстанова «Первое имя» о жизни уральских подростков. И Шварц подал заявку на этот сценарий. Согласиться на все эти предложения Евгения Львовича заставляли обстоятельства жизни и уроки, полученные им в процессе недавних обсуждений его пьес и сценариев чиновниками. Он понимал, что рассчитывать на какой-либо единственный проект невозможно и что теперь необходимо иметь несколько работ с разными сроками исполнения. Это давало надежду хотя бы на какой-то заработок. «Посылаем Андрюше игрушки, тебе конфеты и двести рублей к празднику, – писал вскоре Евгений Львович дочери. – Прости за скромные подарки – мой новый метод работы еще не реализовался…»
С Райкиным они познакомились в 1935 году. «…Его привела Шереметьева, тогда ведавшая репертуаром “детской” эстрады, – вспоминал Евгений Львович, – показать талантливого молодого актера, ради которого стоит поработать. Совсем юный, кудрявый, черноволосый, с печальными огромными глазищами, полногубый, курносый, производил он впечатление своеобразное и в самом деле необыкновенно приятное. И в нашей маленькой столовой показал он кусочки своих номеров так скромно и изящно, что ни разу я не смутился, слушая. И еще тогда угадывалась в нем одна его черта: это был неутомимый работник».
Однако первые впечатления Шварца от сотрудничества с Театром эстрады были сложными. «Эстрадный дух ужаснул меня, – отметил Евгений Львович в дневнике 1951 года. – Я немедленно отказался работать. Райкин (дух этот исходил не от него) и Гузынин[90] (тоже обезоруживающий добродушием), и Акимов стали уговаривать меня, и я дрогнул. И вот сел работать. Работа, к моему удивлению, вдруг пошла. Я написал заново первую сцену обозрения. Потом – монолог в четыре страницы для Райкина. Всё это как будто получается ничего себе… Райкин принял монолог восторженно…»
Пьеса называлась «Под крышами Парижа» и была написана Шварцем совместно с эстрадным конферансье Константином Гузыниным, а по форме скорее напоминала обозрение. Основная сюжетная линия, фабула пьесы – это история актера Пьера Жильбера, уволенного из мюзик-холла за исполнение сатирических куплетов и карикатур на политических деятелей и потерявшего жилье. Жильбер выступал на улицах с песенкой «Вот я пришел» и танцевал. «Был такой огромный кофр, – вспоминал Аркадий Райкин об этой постановке, – он и сейчас где-то дома. Этот кофр принимал участие в действии – я таскал его на плечах. Кончалось тем, что мой певец создавал уличный театр, выступал во дворах перед рабочими».
Вскоре после окончания Шварцем работы пьеса была запрещена до выполнения всех требуемых доработок. «…Я писал тебе, что занимался тем, что переделывал программу Райкину, – писал Евгений Львович Наташе 15 октября 1951 года. – Продолжалось это целый месяц. Райкин поселился в Зеленогорске, в Доме архитекторов, и приезжал ко мне на своей “Победе”, со своим пуделем по имени Кузька каждый день. А два раза в неделю приезжал еще автор переделываемой пьесы по фамилии Гузынин, а иногда и Акимов – постановщик. Пьеса эта уже ставилась и была доведена до конца и показана Реперткому и Комитету, и запрещена к постановке в таком виде. От Райкина потребовали усиления труппы, а от автора – полной переделки пьесы. Сроку дали два месяца. Акимов звонил из Москвы после всех этих событий, предлагая взяться за переделки, и я нечаянно согласился. Звонок разбудил меня в четыре часа ночи, и я плохо соображал, о чем идет речь.