И вот приблизилась весна 1905 года. Женя пошел держать экзамены в реальное училище. На экзамене по математике Женя не ответил на последний вопрос задачи – не отнял прибыль из общей выручки купца и не узнал, сколько было заплачено за сукно. Поэтому ответ у всех был «девяносто», а у Жени получилось сто. Листы поступающим раздавал и вел экзамен красивый мрачный грузин Чкония. Узнав, что ответ у него неверный, Женя мгновенно упал духом до слабости и замирания внизу живота. До сих пор он не сомневался, что выдержит экзамен, провалиться было слишком страшно – и этот ужас вдруг встал перед Женей. Мама ушла домой, и он остался один, без поддержки и помощи. И Женя решился, несмотря на свой страх перед Чконией, подойти к нему, когда он, в учительской фуражке с кокардой и белым полотняным верхом, шел домой. Женя спросил, сколько ему поставили. Чкония буркнул неразборчиво что-то вроде «четыре», и Женя разом утешился. Он готов был поверить во что угодно, только бы не стоять лицом к лицу со страшной действительностью. Все остальные экзамены прошли отлично. Как объяснили Жене, после осенних испытаний должно состояться заседание педагогического совета и всех, кто сдал экзамены, должны принять в приготовительный класс.
Тем временем он продолжал много читать, и его новым увлечением стала эпоха первобытных людей. Он всегда испытывал одинаковое беспокойство, видя картинки или читая рассказы о тех временах. Беспокойство это было близко к восторгу – Жене казалось, что он как-то родственно связан с тем временем. Поэтому, в частности, он полюбил книгу немецкого писателя Давида Вейнланда «Руламан», которая познакомила Женю с каменным веком, временем, когда пещерный человек вел непрерывную борьбу с хищными зверями. Впоследствии так же полюбил он «Путешествие к центру земли» Жюля Верна.
Как рассказывал Евгений Львович, у них дома никогда не было налаженного удобного быта: Мария Федоровна не умела, да, вероятно, и не хотела его создать. В доме стояла дешевая мебель. На стенах висели открытки. Стол в столовой был накрыт клеенкой. Библиотеки не накопилось, только в кабинете стоял книжный шкаф с медицинскими книжками Льва Борисовича. «У старших, которые попали в Майкоп поневоле, не было, видимо, ощущения, что жизнь уже определилась окончательно, – писал впоследствии Шварц. – Им всё казалось, что живут они тут пока. Отчасти этим объясняется неуютность нашего дома. Но кроме того, слой интеллигенции, к которому принадлежали мы, считал как бы зазорным жить удобно. У Соловьевых жизнь шла налаженнее, хозяйственнее, уютнее, но и у них она была подчеркнуто проста и ненарядна».
К моменту поступления в школу, то есть к девяти годам, Женя был слаб, неловок, часто хворал, но при этом весел, общителен, ненавидел одиночество, искал друзей. Но ни одному другу не выдавал он свои тайные мечты, не жаловался на тайные мучения. Он бегал, и дрался, и мирился, и играл, и читал с невидимым грузом за плечами – и никто не подозревал об этом. Мария Федоровна всё чаще и чаще говорила в присутствии Жени о том, что все матери, пока дети малы, считают их какими-то особенными, а когда дети вырастают, то матери разочаровываются. И Женя беспрекословно соглашался с ней, считал себя никем и ничем, сохраняя при этом несокрушимую уверенность в том, что из него непременно выйдет толк, что он станет писателем. Как он соединял и примирял два этих противоположных убеждения? «А никак, – отвечал Евгений Львович на этот вопрос. – Если я научился чувствовать и воображать, то думать и рассуждать – совсем не научился. Было ли что-нибудь отличное от других в том, что я носил за плечами невидимый груз? Не знаю. Возможно, что все переживают в детстве то же самое, но забывают это впоследствии, после окончательного изгнания из рая. Во всяком случае, повторяю, ни признака таланта литературного я не проявлял. Двух нот не мог спеть правильно. Был ничуть не умнее своих сверстников. Безобразно рисовал. Всё болел. Было отчего маме огорчаться». Родителям хотелось, чтобы Женя был талантлив и успешен, а сам он в то время чувствовал себя только трудным мальчиком.
И вот когда список принятых вывесили на доске возле канцелярии училища, Женя впервые в жизни надел длинные темно-серые брюки и того же цвета форменную рубашку и отправился вместе с мамой покупать учебники. «Мне купили и учебники, и тетради, и деревянный пенал, верхняя крышка которого отодвигалась с писком, и, чтобы носить всё это в училище, – ранец, – вспоминал Евгений Львович. – Серая телячья шерсть серебрилась на ранце, он похрустывал и поскрипывал, как и подобает кожаной вещи, и я был счастлив, когда надел его впервые на спину».
Женя пошел в реальное училище, не понимая и не предчувствуя, что начал новую жизнь. Русский язык давался ему сравнительно легко, хотя первое же задание – выучить наизусть алфавит – он оказался не в состоянии выполнить. Его память схватывала только то, что производило на него впечатление. Алфавит же никакого впечатления на Женю не произвел. И грамматические правила он заучивал механически, не веря в них в глубине души, как не верил ни в падежи, ни в приставки, ни в какие части речи. Женя не мог признать, что полные ловушек и трудностей сведения, преподносимые недружелюбным Чконией, могут иметь какое бы то ни было отношение к языку, которым он говорит и которым написаны его любимые книги. Язык сам по себе, а грамматика сама по себе. Да и все школьные сведения связаны с враждебным ему миром, со звонком, классом, уроками, толпой учеников – словом, никакого отношения не имеют к настоящей жизни.
Как бы то ни было, домашнее задание по русскому языку Женя выполнял самостоятельно. Но вот наступала очередь арифметики. Он открывал задачник, читал задачу раз, другой, третий и принимался решать ее наугад. Тут и начинались беды. Рубли и копейки не делились на число аршин проданного сукна, хотя Женя даже помолился, прежде чем приступить к этому последнему действию. Значит, решал он задачу неправильно. Но в чем ошибка? И он вновь принимался думать и думал о чем угодно, только не о задаче. Женя никак не мог сосредоточиться и направить внимание на ее решение. Темнело, перед ним на столе появлялась свеча, которая еще дальше уводила его от арифметики. Женя раскалял перо и вонзал в белый стеариновый столбик, и он шипел и трещал пока Женя проделывал каналы для стока стеарина от фитиля до низа подсвечника. Словом, в столовой уже звенели посудой, накрывали к ужину, а задача всё не была решена. А ему предстояло еще учить Закон Божий!
«Женя, ужинать!» – звала мама. И Женя появлялся за столом до того мрачный и виноватый, что мама сразу догадывалась, в чем дело. Хорошо, если она могла решить задачу самостоятельно, но, увы, это случалось не так часто. К математике она была столь же мало склонна, как и Женя. Обычно дело кончалось тем, что они обращались за помощью к отцу. Не проходило и пяти минут, как Женя переставал понимать и то немногое, что понимал до сих пор. Его тупость приводила вспыльчивого Льва Борисовича в состояние полного бешенства. Он исступленно выкрикивал несложные истины, с помощью которых очень просто решалась злополучная задача. И Женя бы понял их, вероятно, говори он тихо и спокойно. Только после долгих мучений и слез его ответ сходился наконец с ответом учебника.
С первого класса Женя мечтал о счастливом времени, когда он попадет в физический кабинет училища или начнет рисовать в рисовальном. Первый прельщал его шкафами с непонятными приборами и необыкновенным оборудованием. Имелся даже рентгеновский аппарат, в то время еще редкость. Городская больница иногда вывозила этот аппарат, чтобы определить, например, местонахождение пули у раненого. Рисовальный же кабинет восхищал Женю пюпитрами, расположенными амфитеатром. В нижней части этого амфитеатра в нише на черном фоне возвышалась гипсовая статуя Аполлона Бельведерского в размере подлинника.
Однако постепенно училище, в которое Женя так стремился, совсем перестало его радовать и манить. Русский, арифметика, арифметика, русский – отдохнуть душой Женя мог только на Законе Божием. Однажды Чкония сказал, что завтра будет урок рисования: «Принесите тетрадку, карандаши, резинку». Это обрадовало Женю. Утром он вскочил раньше всех и приготовил всё, что требовал учитель. Веселый, выбежал он в столовую. Все были в сборе, папа не ушел в больницу. Увидев Женю, он сказал: «Можешь не спешить – занятий сегодня не будет». В любой другой день Женя обрадовался бы этому сообщению, а в этот раз чуть не заплакал. Он так мечтал об уроке рисования! Женя вступил в спор, доказывая, что если бы сегодня был праздник, то в училище им сообщили бы об этом. Лев Борисович, необычно веселый, только посмеивался. Наконец он сказал Жене: «Царь дал новые законы, поэтому занятия и отменяются». Будучи уже более грамотным политически, чем прежде, Женя закричал: «Дал какие-то там законы себе на пользу, а у нас сегодня рисование!» Все засмеялись так необычно весело и дружно, что Женя вдруг понял: сегодня и в самом деле необыкновенный день.
Наскоро позавтракав, они вышли из дому и вдруг услышали крики «ура» и музыку. На пустыре, где обычно бывала ярмарка и кружились карусели, колыхалась огромная толпа. Над толпой развевались флаги, не трехцветные, а невиданные – красные. Кто-то говорил речь. Оратор стоял на каком-то возвышении, далеко в середине толпы, поэтому голос его доносился едва слышно. Но прерывающие его через каждые два слова крики: «Правильно!», «Ура!», «Да здравствует свобода!», «Долой самодержавие!» – объяснили Жене всё разом лучше любых речей. Едва он увидел и услышал, что делается на площади, как перенесся в новый мир – тревожный, великолепный, праздничный. Женя достаточно подслушал, выспросил, угадал за этот год, чтобы верно почувствовать самую суть и весь размах нахлынувших событий.
В толпе он испытал все неудобства своего маленького роста. Как он ни подпрыгивал, как ни старался, но, кроме чужих спин, ничего не видел. В остальном же он с глубокой радостью слился с толпой. Женя кричал, когда все кричали, хлопал, когда все хлопали. Каким-то чудом он раздобыл тонкий сучковатый обломок доски аршина в полтора длиной и приспособил к нему лоскуток красной материи. В ней недостатка не было – ее отрывали от трехцветных флагов, выставленных у ворот. Скоро толпа с пением «Марсельезы», которую Женя услышал первый раз в жизни, двинулась с пустыря. У Пушкинского дома снова говорились речи.