а на них, когда они были молодыми, и, например, юноша может захаживать к девушке и, как выражаются, «проводить с нею время», не имея серьезных намерений. Но Анна Андреевна представляла, что такое можно позволить только по отношению к этим нигилисткам, которых она, когда-встречала на улицах, рассматривала с суеверным ужасом (стриженые волосы, плед на плечах и папироса в зубах… фу!). Но Людочка, Людочка… Нет, она не остриглась (еще бы не хватало), курить не выучилась (тогда бы уж матери хоть в петлю) и в плед зябко не куталась… однако… Анна Андреевна и в толк не могла взять, где и когда это она успела перезнакомиться с такой тьмою молодых людей, которые валом валили после обеда (а иногда и до него, что всегда осложняло маме и кухарке жизнь, ибо аппетит их мог ввергнуть в трепет даже полкового повара). Боже упаси, ничего худого про них сказать нельзя, но, во-первых, их слишком много, во-вторых, неизвестно, куда их сажать, и они сидели на всех стульях, на столе, кровати и даже на полу, в-третьих, ужас о чем говорят!.. О правительстве, о Европе, о министрах и о женской э-ман-си-па-ции. Некий Серебрянников (приходил такой), студент, так он во всеуслышание объявил себя социалистом и произносил целые речи с упоминанием столь высоких имен, что Анна Андреевна бегом бежала из комнаты, заткнув уши… А то б, кажись, век бы сидела и смотрела, как Людочка мило разливает чай (Любови Ивановне приходилось по три раза самовар ставить: водохлебы), как грациозно пускает по рукам блюдце с чашкой для передачи в угол какому-нибудь лохмачу, усевшемуся на корточки и дьяконоподобно читающему стихи… Как разговаривает сразу с десятерыми, кому-то улыбается, кому-то делает пальчиком…
Приходил Коля с занятий, вносил лампу, затевал песни. Бывало, что с ним увяжутся его друзья-медики, так что в комнате повернуться негде.
Коля охотно рассказывал о сокурсниках, кто каков да какие с кем истории на факультете случались. Частенько расхваливал какого-то вольнослушателя: вот уж, дескать, кто умен! И образован! И жизни, видать, хлебнул, потому что печаль его не покидает. Офицер опять же. Ходит в форме.
— А откуда вы заключили, что умен? — спросила Люда.
— Ну, знаешь, видать птицу по полету.
В дополнение к гаму и хлопотам, от которых и без того уж голова кругом ходила у мамы и прислуги, — Коля обзавелся щенком-сенбернаром и черным котом. Только их и не хватало. Щенок в один вечер всех Людочкиных знакомых полюбил, ко всем лез на колени и от счастья пускал струйки. А кот проявил необщительность и настолько, вероятно, был ошарашен многолюдством, что возьми враз и подохни! Анна Андреевна велела прислуге потихоньку его снести куда-нибудь в уединенное место да и зарыть. Не тут-то было!
— Какое невежество! — вскричал Коля. — И это у меня в доме! Неужели вы полагаете, что я, будущее светило медицины, отпущу в последний путь животное, не дознавшись причины его гибели? Нынче же вечером произведу секцию!
— Чего, чего? — испугалась Любовь Ивановна.
— Резать буду!
Любовь Ивановна тут же попросила расчета, но это кое-как уладили. А вот с Колей ничего поделать оказалось невозможно. «Взрежу за милу душу, и не уговаривайте! И приведу друзей».
И, наклонившись к Людочке, шепнул, что пригласит п умницу военного… Неизвестно отчего Людочка почувствовала озноб, похолодивший лопатки, и интуитивно взбила прическу.
Действительно, вечером один за другим стали появляться Колины друзья. «Ну, где же труп?» — спрашивали они, потирая ладони.
Людмила была недовольна собой за то, что весь день невольно ждала прихода какого-то солдафона.
Она ловила себя на том, что поглядывает на дверь, в которой с минуту на минуту должна вырасти богатырская фигура бывалого армейца с печатью грусти и следами жизненных испытаний на лице.
Его все не было.
Вдруг звонок…
«Вошел не офицер, а безусый, бледный офицерик с большим выпуклым лбом, с каким-то одухотворенным лицом. Такими рисуют фанатиков. Поздоровался как-то не глядя… Отцепил саблю и поставил в угол.
«К такому лицу более шла бы одежда схимника», — подумала я».
Глава тринадцатаяМАМЕ ОН ОЧЕНЬ ПОНРАВИЛСЯ
Он вошел и отстегнул саблю…
О, миг свершения и пересечения линии, всегда волнующий и до конца никому не понятный момент первой встречи, впоследствии многажды вспомянутый и обсужденный: они встретились! Они встретились, выбрав самый для этого почтенный и добропорядочный предлог, в котором, как бы сказать, слились и их собственная научная любознательность, и требования эпохи, провозгласившей своими идеалами натурализм и естествознание. Они отвергли все другие способы первой встречи, в которых недостатка не было: тысячу раз могли столкнуться и даже друг другу представиться на улицах, в булочных, на загородной тропинке или на танцевальных вечерах в рекреационных залах Инженерного и Смольного — о, это все было бы не то!..
Он вошел и отстегнул саблю.
Как просто…
— Господин Федоров! — представил его Коля.
И, не мешкая, приступил к вспарыванию. Гости окружили журнальный столик; скальпель порхал по рукам.
— Сужение артерии пульмонале…
— Колон цекум…
— Нервус френикус…
Перебрасываясь негромкими и сугубо многозначительными фразами, будущие светила потрошили довольно бойко анатомический объект; и Людочка, поддавшись общему энтузиазму и сглотнув предварительно несколько раз слюну, попросила показать ей вену азигос, на которой, она слышала, частенько резались у Грубера.
— Я проштудировал всего Гиртеля… такой вены нет, — возразил офицер, и она впервые услышала его голос.
— Милый, — зашумели испытанные натуралисты. — У Гиртеля не найдешь, а в груберистике есть!
— Где?
— Ты с небес, что ли, свалился?
Коля принес переплетенную рукопись, свод анатомических мелочей и ненормальностей, по которым любил прохаживаться на экзамене профессор.
— Дай, пожалуйста, посмотреть.
— Бери.
Кликнули Любовь Ивановну, дожидавшуюся внизу у соседки конца хирургических упражнений; она унесла в кошелке расчлененные останки бедного кота.
Анна Андреевна пригласила к чаю.
Людочкина комната наполнилась посетителями и табачным дымом, завертелась разговорная карусель, но неспокойно было на душе хозяйки…
Офицер смущенно нацепил саблю.
И откланялся.
Ветерок предчувствия прошелестел над курчавой Людочкиной головкой, и досадный холодок продолжал пощипывать плечики; едва ощутимое и смутное беспокойство передавалось и маменьке, она временами взглядывала на дочь с большим недоумением. «Что-нибудь произошло?» — «Ничегошеньки», — ответствовал огненный взгляд дочери, которая, ложась спать, записала в сафьяновый альбомчик, что «и думать забыла об офицере».
Об офице-ри-ке, несколько, правда, смутившем ее контрастом между его вдохновенной тщедушностью и ее представлением о нем, которое она составила себе, ожидая его появления в дверях — помимо своей воли. Нет сомнений, что Людмила отнесла все происшедшее (хотя что произошло? — вот именно!) к категории случайности, упустив из виду, что в своем крайнем или, будем прямо говорить, уродливом выражении случайность, сливается с реально-воображаемой пространственно-временной фигурой, именуемой необходимостью; она об этом не думала, она об этом никому не говорила, даже сафьяновому собеседнику, и все же возьмем на себя смелость заявить, что она ждала чуда, то есть, прибегая к языку математики, некоего пространственно-винтового совпадения случайностей, наподобие пространственно-винтового совпадения элементов симметрии. И судьба не замедлила воспользоваться этим.
Мимоходом заметим, что молодая Панютина еще раз поменяла место работы, подыскала совсем уж роскошную службу, длившуюся четыре часа в день (с двенадцати до четырех) с высоким окладом и гарантированной даже пенсией по старости; то была контрольная канцелярия, ревизовавшая деятельность благотворительных заведений императрицы Марии. Кроме Людмилы, в канцелярии работало еще несколько девушек, и они в свободное время, коего оказалось чрезвычайно много, можно даже сказать, обременительно много, болтали. Как-то договорились они в воскресенье собраться у одной из девушек. Ее звали Мария, а жила она на Пятой Песчаной, близ церкви Рождества, прогуляться по садику около которой и намеревались подружки. В воскресенье собрались, да не все. Кто-то запаздывал. Ожидаючи, музицировали и рассуждали о погоде. Наконец мать Марии, женщина, как показалось Людочке, строгая, заявила, что тянуть с обедом больше не намерена, прошу, дескать, к столу.
Сели. Один прибор пустой. «Это для брата, вечно задерживается», — махнула рукой Маша. «Подали суп. Я беспечно болтала, — записала позже Людмила. — Отворяется дверь, и входит…»
Впоследствии Людмила Васильевна говорила о чувстве удивления, охватившем ее в этот момент; думается, ближе к истине было бы признаться в чувстве покорности, необратимости, которое охватывает нас при виде чуда, то бишь пространственно-винтового совпадения случайностей… Ведь мы бессильны тут что-либо изменить.
«…и входит, читая книгу, офицер, бывший у нас на днях. Я так и вытаращила глаза от удивления. «Мой брат Евграф Степанович», — представляет Мария Степановна. «Да мы уже знакомы… Но я не ожидала, что это ваш брат…»
Весь обед он был поглощен своей книгой. Его серьезность и индифферентность меня смущали и подавляли. Я рада была, когда обед кончился и он ушел…»
Преждевременная была радость, надо сказать. От судьбы, как говорится, не уйдешь. Тем более если роль ее берет на себя, возлагает на свои плечи, которые столько раз укутывала черная шаль, Юлия Герасимовна.
На дворе давно стемнело, Людочка собралась домой.
— И не вздумайте, — сказала басом Юлия Герасимовна. — Я вас одну не отпущу. Евграф! Накинь шинель и проводи девушку.
На улице накрапывал дождик.
«Он был в шинели и ею затемнял все лужи. А я без разбору шлепала по ним и в душе хохотала.
Шли мы уже по Итальянской и все молчали. Мой кавалер хоть бы раз обернулся.