ь; у этого княжеского рода больше прав на престол, чем у Романовых… Нельзя сказать, что этот пример успокоил или вдохновил юную Панютину, однако она промолвила, что удовлетворена, вполне удовлетворена ответом, благодарит и отпускает и извиняется за то, что оторвала его от спешных и важных партийных дел. На всякий случай и как бы вскользь, между прочим, поинтересовалась, много ли девушек в их организации и из каких семей?
Молчание было на сей раз ответом. Каменное молчание. Оно звучало как укор. Как? Она требует, чтобы он вслух произнес имя хотя бы одного члена подпольной корпорации? И тем самым совершил измену? «О, простите, Евграф Степанович, я не подумала… я просто не полагала, что это тайна…» Евграфу Степановичу понадобилось сделать усилие, чтобы взять себя в руки. Назвать имена… Да будет вам известно, что он своего имени рядовым карбонариям не сообщает — они знают лишь его партийную кличку! А как же иначе? Этак по всему свету разнесется список…
(Чуть вперед забегая, сообщим, что Евграфу Степановичу удалось сохранить псевдоним. Жандармам он стал известен, но раскрыть его они не смогли.)
Как ни убеждала себя Людмила в том, что ничего особенного не произошло и ничего не изменилось с того вечера, когда Евграф Степанович сделал неожиданное признание (которое оттолкнуло ее от него, нельзя скрывать, но в то же время и страшно сблизило их), все же она не могла не почувствовать, что произошел перелом. Прежде всего, она сама вдруг ощутила пустоту своей жизни. Вот она служит по ревизии благотворительных заведений; что же, так и будет сидеть в канцелярии до самой пенсии, благо она там обещана? Она уже не девчонка. Имеет ли она цель в жизни? Она стала жаловаться на скуку и на то, что никто не приносит ей интересных книжек. Внезапно перестал приходить Мейер. Людочка попросила разыскать его. Оказалось, никто не знает, где он живет. Никто не знал даже, где он учился: студент и студент… Людочка загрустила.
В этот же период молодая и шумная, хотя и уменьшившаяся на единицу компания панютинцев стала часто собираться не у Панютиных, в нарушение своего именования, а у Федоровых на Песках близ церкви Рождества. Сидеть в комнате Евграфа Степановича было невозможно, потому что там «вечно пахло супом»: хозяин вываривал кости с целью изучения их поверхностей. Как видно, он не забросил мысль повенчать математику с медициной, несмотря на неудачные хлопоты в приемной военного министра. Гостей рассаживали в гостиной. Как удалось завлечь компанию к Федоровым, неизвестно; однако — и невольно проникаешься уважением, — заполучив аудиторию, Евграф Степанович распорядился ею по-хозяйски. Без всяких церемоний вдосталь насыщал ее скрипичной музыкой и на импровизированных концертах приобрел большой навык публичных выступлений. Во-вторых, он решил, что бурные споры с размахиванием руками пережили свое; поспорить неплохо — и он сам стал принимать участие в спорах, благо дома и стены помогают, но не все же время спорить! Он взялся читать лекции и рефераты, что, несомненно, было полезней как слушателям, так и ему самому.
Обратимся к воспоминаниям Л. В. Панютиной.
«Иногда вся эта компания присутствовала на изложениях Евграфом Степановичем нам и Канта, и Конта, которого он предпочитал первому. Вообще, за этот период он много передал нам научных, философских и других знаний. После этих лекций у Федоровых пели, играли. Евграф Степанович со своей сестрой пел дуэты: «Не шуми ты, рожь, спелым колосом!», «Не искушай», «Моряки». Иногда он играл соло на рояли, даже наизусть… или в четыре руки с Марией Степановной.
…Мало-помалу Евграф Степанович стал втягиваться в споры. Так как вследствие своей душевной глубины и широты кругозора он перешагивал через узкие кругозоры других, то, вообще, наши товарищи его уважали, но, видимо, недолюбливали; к тому же он был аскет в полном смысле, хотя не навязывал другим ничего подобного, но, конечно, высказывал свои взгляды и правила. Они же не прочь были кутнуть при случае. Им как будто с ним было не по дороге…
А я… стала все больше и больше смотреть глазами Евграфа Степановича и соглашаться с ним, хотя часто, чтобы больше выяснить вопрос и заставить его высказаться яснее, возражала.
…Чернышевского, Миля… и многих других я читала уже. Евграф Степанович вызвался нам изложить Маркса… Мы стали собираться у Федоровых, где Евграф Степанович переводил нам с немецкого, кроме Маркса, и политическую экономию Дюринга, тогда только вышедшую».
Напрасно скромная героиня нашего повествования силится доказать, что возражала своему и нашему герою исключительно из желания уяснить вопрос; она и сама призналась, что Маркса, «к стыду своему, не смогла одолеть»; читателю и так ясно, что возражала она просто потому, что ей приятно было слушать его речь, обращенную к ней, о чем бы он ни говорил, слушать его голос, говоривший ей больше, чем речь, и видеть его черные глаза, устремленные на нее. Да, несомненно, что-то переменилось и продолжало меняться, что-то произошло и продолжало происходить! Наконец, это стали чувствовать все — за исключением, разумеется, нашего (и ее) героя, который, накупив картона и дратвы, принялся изучать переплетное дело. К супному запаху в его комнате прибавился запах клея; на столе он укрепил тиски и пресс.
— Зачем вам это, Евграф Степанович? — почтительно и вкрадчиво спросила Людочка.
— Может пригодиться… если попадешь, куда не хочешь…
«Ишь ведь… готовится…» — подумала она.
И занесла в дневник:
«Евграф Степанович надумал учиться переплетничеству и пригласил меня ему помогать, так как у них и у Коли очень много непереплетенных книг. Я согласилась — это мне льстит. Но почему он пригласил меня, а не мою или свою сестру?»
Действительно — почему? Совершенно непонятно. Однако, уж раз она согласилась, необходимым стало приезжать — по переплетным делам — одной к Федоровым, и это тоже следует отнести к разряду существенных перемен в ее жизни. Она стала довольно часто у них бывать и, конечно, внимательно приглядывалась к домашнему укладу и быстро подружилась, иначе и быть не могло, с радушным Евгением Степановичем. Никто из близких не подозревал о подпольной работе Евграфа. Людочке, несмотря на суровую отповедь, все же было чертовски любопытно знать, чем он там занимается и с кем знается; по его обмолвкам и обрывочным фразам она поняла, что занимается он там примерно тем же, чем у них в кружке: читает рефераты и лекции и спорит. Это ее несколько разочаровало. Иногда встречал кого-то на вокзале и куда-то отвозил. Как-то он признался ей со смехом в одной своей оплошности. Поручено ему было купить в магазине офицерский мундир, в который облачиться должен товарищ, отъезжающий за границу. Отправился в Гостиный двор, да по дороге задумался, не заметил, как и перед прилавком очутился. «Будьте любезны, мундир. Заверните поаккуратней». — «Какого рода войск изволите-с?.»» — сладко вытянулся приказчик. «Чего?» — «Род войск, спрашиваю-с…» — «Да это все равно, братец… без разницы. Поаккуратней только заверни…» И, лишь выйдя из магазина, понял, какого дурака свалял. Да вроде шпик не увязался…
В том году (1876) Анна Андреевна заторопилась на дачу, переехала в мае. Людочка там проводила субботу и воскресенье, в будни же надо было ходить на работу. Студенты разъехались на каникулы. Переплетная лихорадка была в самом разгаре, и волей-неволей почти каждый вечер приходилось Людочке отправляться на Пятую Песчаную. 30 июня она принесла очередную пачку книг. Евграфа дома не было. Пришел он поздно, часу в одиннадцатом. В руке нес футляр со скрипкой. Лицо сияющее, глаза рассеянно блуждают. Вздули самовар, Юлия Герасимовна накрыла ужин. Евграфу не сидится.
— Знаете что? Я вам поиграю.
Выхватил скрипку, взметнул смычок. Заиграл плутовато, стремительно — так он еще никогда не играл.
— Что это? — спросила Людочка.
— Мазурка.
— Я слышу, Евграф Степанович…
— Мазурка Коптского.
— Контского? Не знаю.
А назавтра… Назавтра весь Петербург говорил о дерзком побеге из тюремного лазарета известного революционера князя Петра Алексеевича Кропоткина! потомка древнейшего рода, восходящего к Рюрику.
Глава шестнадцатаяПРЕДАНИЕ О ПОБЕГЕ
Как странно: в прошлой жизни, оборванной арестом, Кропоткин любил тишину. Нелюдим не был, а уединяться всегда любил — ив Пажеском корпусе, в качестве первого ученика которого был представлен государю и закончил с правом поступления в гвардию, позже — на Амуре, куда бежал от балов и парадов… и потом в Сибири, где плавал по рекам и взбирался на хребты, стремясь набрать побольше геологических фактов для доказательства своей теории неоднократного оледенения Земли. Он своего добился, доказал, и наука о новейшем периоде существования Земли ему многим стала обязана, но из-за нее, в сущности, из-за теории, он и попался…
То было уже в Петербурге.
Знал, что выслежен, опознан и не берет его полиция от легкого ошеломления: Бородин — агитатор, революционер, пропагандист в рабочих кружках, «манеры солидные, походка и все действия спокойные, рассудителен, глаза голубые, борода окладистая, широкоплеч, роста ниже среднего» — не кто иной, как князь Кропоткин? Этого в толк полиция взять не могла. Да еще б не поймали, ускользнул бы, но в Географическом обществе, где должен был выступать с докладом, заседание отложили на неделю. Как быть? Скрыться? Тогда спасен. Он попросил совета у товарищей. Те решили: бежать неблагородно. Ты в обществе брал деньги на экспедицию. Обязан отчитаться…
Сейчас он не способен был поверить, что можно любить тишину. Она враг. Смерть. Проникала в мозг и облагала душу. Он пытался избавиться от нее хождением по камере (десять верст в день) и гимнастикой. Но давно уж на то не было сил… Пробовал петь. Запретили.
«…Полное безмолвие вокруг… — вспоминал он впоследствии. — Мертвая тишина нарушалась только скрипом сапог часового, подкрадывающегося к «иуде», да звоном часов на колокольне…
Напрасно пробовал я стучать в подоконницу направо — нет ответа, налево — нет ответа. Напрасно стучал я полной силой разутой пятки в пол в надежде услышать хоть какой-нибудь, хоть издалека, неясный ответный гул — его не было ни в первый месяц, ни во второй, ни в первый год, ни в половине второго».