Евграф Федоров — страница 23 из 64

Ускакал вприпрыжку, да с какой еще легкостью согласился ускакать; понятно, ему дано почетное и ответственное поручение от партии — связаться с какими-то рабочими Ферейнами, о которых она, так и не сумев одолеть Маркса, не имела ни малейшего понятия.

Но… (спрашивала себя Людочка спустя несколько дней) что, собственно, случилось, причем так уж неожиданно? Он уехал, уплыл. Да. За моря и туманы. Ну и что? Пусть себе плавает где угодно и сколько заблагорассудится; она-то при чем? Правда, они солидаризировались во время многочасового блуждания вкруг церкви Рождества; дали клятву перейти на «ты»; и несколько раз даже вымолвили это опасное местоимение. То были едва ли не единственные слова, произнесенные во время многочасовой кольцевой прогулки. Ну и что? Хуже было то, что он незаметно втянул ее в свои занятия. Перед отъездом, не желая незавершенными оставлять начатые труды свои, он попросил ее писать под его диктовку; и весьма энергично продиктовал целую философскую статью, озаглавленную дико — «Перфекционизм». Свою теорию перфекционизма он однажды изложил на заседании их кружка, да, кажется, и на заседании партийного кружка (так слышала Людочка). Это бы еще ничего. Строчила под диктовку, подумаешь… Неурядица выходила с перепиской. Она дала согласие на переписку. Его письма к ней должны были быть особые. Адресовались ей, это так, но она должна была передавать их представителю партии, который должен был за ними регулярно приходить, некоему В. Г. Д. (инициалы одни только и сообщил Евграф Степанович, и то уж это была великая с его стороны откровенность и нарушение конспирации). В. Г. Д. должен был письма эти определенными химикалиями обрабатывать по рецепту, составленному, конечно, самим их автором, который не доверился никакому чужому рецепту. После обработки текст, предназначенный Людмиле Васильевне, должен был исчезнуть, будто его никогда и не сочиняли, и появиться другой текст, с которым ознакомиться имели доступ лишь избранные (даже, кажется, не В. Г. Д.) и в котором, надо полагать, и содержались сугубо важные сведения о таинственных ферейнах.

Таким образом, письмо, адресованное ей, чужие люди читали, а письмо, адресованное чужим, она не читала, что было некоторым ущемлением ее прав, дарованных ей (не так ли?) согласием солидаризироваться. Трудно было представить, что В. Г. Д. (или тот, кому он передает для обработки) не взглянет на почтовый лист, прежде чем опрыскать его химикалиями по строгому рецепту. Это и сам Евграф должен был понимать, и это не могло не сдерживать его пера, выводящего слова, коим надлежало бесследно исчезнуть под сапогом несносных химикалий; и переписка для Людочки сразу потеряла половину своей привлекательности. Она низводилась до роли передаточного звена, неофициального почтового отделения партии, что не могло не казаться ей обидным и оскорбительным.

Вот какие мысли и чувства стали посещать кучерявую головку спустя некоторое время после отъезда бывшего подпоручика и студента Медицинского и Технологического институтов. А надо заметить, письма от него посыпались, едва, кажется, пароход успел скрыться за горизонтом. И за каждым из них в отдельности стал приходить загадочный В. Г. Д., которого Людочка моментально возненавидела — его усики, вкрадчивые вопросы, новенький костюм и тросточку — разумеется, для маскировки. Количество и тематика писем этого Вэгэдэ, должно быть, удовлетворяли, и он требовал, чтобы Люда регулярно отвечала, дабы не расхолодить корреспондента.

И тут тоже крылась несправедливость. Писал Евграф Степанович «на тонком листе черными чернилами для меня; при обработке химическим способом получалось другое письмо к партии, написанное красным цветом. И это посылалось раза три в неделю. Я же должна была ему отвечать. Выходило так: он знал про нашу жизнь хорошо, мы же про него мало».

Словом, кругом Людочка чувствовала себя обделенной; кроме того, вся эта история начинала отвлекать ее от выполнения главной жизненной задачи, к которой она наконец подошла. Она не жаловалась и даже не призналась Евграфу в своих душевных терзаниях, порожденных пустотой занятий и хлопот (никчемность которых она благородно преувеличивала). И впоследствии, отметим, он ее частенько упрекал в скрытности. Теперь, имея некоторое количество свободного времени в промежутках между прочтением писем и ответом на них, она еще раз серьезно проанализировала свои душевные наклонности и поняла, что ее жизненная миссия заключается в ободрении страждущих и утешении болящих. Выражаясь конкретней, она, следуя примеру родного брата Коли, решила стать врачом. С этим решением совпало открытие в Петербурге Высших женских хирургических курсов, что всеми справедливо расценивалось как крупное достижение эмансипистского движения. Выполнение обретенной жизненной задачи значительно облегчалось.

Меж тем письма Евграфа Степановича (по три, а то и по четыре в неделю) продолжали поступать. «Он сообщал, что одно время был носильщиком на железной дороге, а теперь молотобойцем в кузнице, чтобы завести знакомство с рабочими и познакомиться с их жизнью. Меня это злило. Мне было жаль, что он взялся не за свое дело, хотя все же лучше, чем здесь, попался бы в лапы охранки». На них надо было отвечать. Три или четыре раза в неделю. Иначе Вэгэдэ оставался бы без свежих новостей о деятельности рабочих ферейнов. А они, по-видимому, были крайне необходимы. И он являлся за ними четыре, а то и пять раз в неделю. Вкрадчиво и стремительно входил, укрывшись за занавеской, долго разглядывал из окна Надеждинскую улицу, не привел ли кого за собой… Письма приходили из Рюдерсдорфа, Ватешптедта, Берна. И, тоскливо вздохнув, Людочка садилась за стол и, отодвинув конспекты и учебники, принималась сочинять ответы. «У нас сыплет снег, — писала она. — По утрам я надеваю ботики. Встретила случайно Юлию Герасимовну. Она беспокоится, как ты там без пальто. Замечательно, что ты знакомишься с жизнью пролетариата».

Писала, что старшекурсников Медико-хирургической академии выпускают ускоренным методом и отсылают на Балканскую войну освобождать болгар от турок, но Коля отказался кончать таким манером и едет санитаром, вернется — доучится; теперь наступила оттепель. Льет дождь… Письма ее становились все короче. Весна, ледоход задерживается… «Готовлюсь к экзаменам. Почки на деревьях набухли. Кружок наш редко сходится. Мне времени не хватает ни на что. Нынче день солнечный. Как Петербург надоел! Так бы и уехала». Однажды ночью (но об этом Евграфу Степановичу она не писала) ее разбудил вкрадчивый звонок. Взглянула на часы: три. Любовь Ивановна громко шепчет из темноты: «К вам, барышня». Набросила халат, выбежала в переднюю. На площадке, заглядывая в переднюю, но не переступая порога, стоит Вэгэдэ. «Господи, случилось что? Говорите скорее!»

Оказалось, накануне он получил письмо от корреспондента («нам обоим известного»), тот просил выслать двадцать пять рублей. Так вот, ссудите эту сумму. «Вы шутите? Неуместная шутка!» — «Я никогда не шучу, Людмила Васильевна». — «Зачем же вламываться за таким пустяком глубокой ночью?» — «Не учите меня конспирации. Вы даете деньги?» — Людочка вынесла ассигнацию, захлопнула дверь, гневно сдернула халат и произнесла вслух: «Все!»

Все! К дьяволу! Да что она, обязалась служить корпоратистам и знаться с неприятными ей людьми? «Меня не тянула к себе политика. Я не считала себя настолько компетентной, чтобы вмешиваться в судьбу народов необъятной России. Я желала приносить посильную пользу… Все это я писала Евграфу Степановичу…»

Матери своей, Анне Андреевне, она сказала, что мечтает каникулы провести в Кунгуре у дедушки, и получила полное и радостное согласие. «Я решила всю дурь из головы выбросить, переменить обстановку, чтоб больше ничего не напоминало Евграфа Степановича, и был предлог порвать переписку с ним. Я себя убеждала: ведь он человек идеи, он закаляет себя, старается развить в себе непобедимую силу воли, от всяких чувствований бежит. Помню, вечером лежу одетая на кровати, руки под головой, глаза уставила в потолок и думаю, думаю о наших отношениях с Евграфом Степановичем. К чему они могут привести? Будь с моей стороны равнодушие, тогда куда бы ни шло. В конце концов, он сядет на казенные хлеба, и все тут, потянет и меня за собой, а я хочу учиться, учиться. И чем больше думаю, тем больше прихожу к решению порвать, чтоб не увлечься бесповоротно».

Заявление сие можно было бы назвать скандальным (в рамках данного повествования), невзирая на благородное воспитание заявительницы. Проявить такое непонимание нашего главного (и ее вскорости) героя! Ее опутал туман эгоистических рассуждений. Кто? Евграф Степанович закаляет себя и чувствований бежит? Волю он развивает, это несомненно, как всякий уважающий себя рационалист и разумный эгоист, а также человек партии, находящийся в зависимости от ее распоряжений. Но — чувствований бежит? Как такое могло прийти в голову человеку, который как-никак, а солидаризировался с нашим героем? Кстати, Л. В. Панютина всегда проявляла Досадную недооценку его конспираторских качеств. Он был прекрасным конспиратором, и ее бесконечные упреки ему в неумении прятать концы в воду надо категорически отвести. Превосходным был конспиратором, даже с точки зрения этого почтенного ремесла в XX веке, показавшем истинные здесь чудеса. Никто не знал его настоящего имени, никто не знал его настоящей роли в партии, и никто не знал даже настоящей партии, к которой он принадлежал. В историческом смысле это привело к известным недоразумениям и распрям среди биографов.

Но это так — попутное замечание. Именно попутное, потому что Л. В. Панютина уже мчится на перекладных, запахнувшись в дорожный плащ… уже билет покупает на курбатовский пароход… Стоимость билета была удивительно низкой; дело было поздним вечером, получив ключи, пассажирка заперлась в каюте и улеглась спать. Наутро причина дешевизны выяснилась: пароход тащил на канате баржу с арестантами. «Баржа с сеткой, похожая на гигантскую мышеловку», — занесла она в дневничок. Ей стало грустно.