знал, где и как она оборудована и почему полиция не напала на ее след».
На всякий случай навели справки о всех соседях по дому. И — о ужас! Еще при первом осмотре Бух обратил внимание на то, что «комната, предназначенная нами для печати, примыкает своей задней стенкой к ватерклозету. Сидя в этом укромном помещении, можно было отчетливо слышать, как рядом, в таком же укромном местечке, возился и спускал воду наш сосед или кто-либо из его гостей. Благоразумна ли была такая интимная близость?» Какой же страх охватил всех, когда установили, что сосед не кто иной, как сотрудник Третьего отделения! За ним учредили слежку. Результаты ее были довольно утешительны. Удалось выяснить — первое, что сосед никогда не приходит домой трезвый и, второе, что он никогда не приходит домой один, а всегда его сопровождают проститутки. Дополнительное расследование подтвердило: исключения из обоих пунктов поведения сыщик никогда не делает. На семейно-редакционном совете постановлено было не менять распорядка дня: днем набирать, ночью печатать. Экземпляров каждого номера оттиснуть надо было от трех до четырех тысяч; меж тем хотелось наладить строгую точность, и каждые десять дней класть читателю (не на стол и не в почтовый ящик, а в потайной карман) свежий номер. Оно бы и можно было этого добиться, Птаха брался работать без сна, но не только газету тискала печатня; еще выпускались брошюры и «летучие листки».
Менять распорядок нельзя было и переезжать некуда, попросили только господина Итальянца усовершенствовать смазочное масло, чтобы вал по рельсам скользил без шума. Что и было немедленно исполнено. И засвидетельствовано в истории подпольной русской журналистики, что работала печатня «Начало» на удивление тихо.
Летом (как это ни смешно показалось всем) необходимо было снять дачу и выехать, иначе навлечешь подозрения. Станок разобрали, и детали запрятали в сундуки и шкафы. Бух сказал, что поедет к сестре. Пташка — к брату. Он на минутку выбежал на улицу; вернулся ослепленный и побледневший; к вечеру у него разболелась голова. Тополиный пух летает, рассказал он. Под окнами казармы солдаты играют в чехарду.
Свой чемоданчик Птаха набил литературою. Одежды, кроме той, что на нем, у него не было. «Ты мне свой револьвер не дашь? — попросил Буха. — А то у меня нету». — «Зачем?» — «А если меня с этим возьмут, застрелюсь». — «На такую чепуху тем более не дам».
Бух провожал его на вокзал. «Я все-таки достал». — «Чего?» — «Во». — «Ну и дурак». — «В тюрьме не хочу сидеть и не буду!»
Недолго пробыл Птаха на Черниговщине; возвратился с пустым чемоданчиком. Газеты раздал, а пистолет не понадобился. У него был ключ от квартиры. Он вошел, а выходить боялся; сидел без еды. Когда Евграф и Люда приехали с дачи, он не ел уже двое суток. «С ума сошли! А если б нам не было надобности приехать?» — «Ничего. Я привык».
В августе возобновили печатание.
«Особенно меня дивил Птаха. Почти никогда не выходя из типографской комнатушки, он легко мог нажить туберкулез… Мне было его крайне жаль, такого молодого, хрупкого, стойкого фанатика идеи. Что лето, что осень, что зима — для него все равно. Он свободнее был бы в ссылке. Здесь — просто раб идеи. Да все ли ему равно? В душу его не влезешь. Молчит и работает, страстотерпец, для каких-то будущих благ… Евграф Степанович, поработав, был занят и умственным трудом в библиотеке, дома. И нам читал что-нибудь вслух. Да и со мной у него был роман, хотя наедине мы встречались только на улице».
(Чтобы дать представление об «умственном труде в библиотеке и дома», приведем письмо Евграфа брату в Казань; оно написано несколько позже, но характерно для всего периода поисков себя, жадного и разнообразного чтения по составленной программе; об этом периоде хорошо сказала впоследствии Людмила Васильевна: «Гениальность его чувствовалась уже и тогда, но он еще не напал на путь ее применения…».
«Дорогой Евгений! Ты пишешь в твоем последнем письме ко мне, что твои отношения ко мне установились уже давно; ничего нет отраднее для меня, но, к сожалению, я не могу этого сказать относительно моих отношений к тебе, даже до настоящего времени; причину ты можешь отчасти понять и сам, но, впрочем, это такой предмет, о котором не имеет смысла и толковать. Отношения, во всяком случае, обусловливаются оценкой личности и степенью сходства в деятельности. Что касается второго, мы довольно далеки друг от друга… Вообще понятие о личности столь сложно, и приобрести его в некоторых случаях столь затруднительно, что кажется не особенно удивительным, что я до сих пор колеблюсь в некоторых вопросах.
Мои философские работы, а именно по истории человечества и отдельного лица, привели к еще более замечательным результатам, по крайней мере замечательным в том отношении, что сделанные обобщения (начало их.1876 г.) согласуются с громадным количеством фактов. Как я говорил, я уже по этому предмету написал две статьи, но их не приняли по причине их непопулярности. Конечно, я работы продолжаю и буду ждать удобного времени. Кстати. Ты приписываешь мне неведение истории. Хотя я далек, чтобы владеть ею самостоятельно, но занимался ею много: последние два-три года почти только ею и занимался».)
Две статьи, о которых он упоминает, как раз и содержали его философскую концепцию перфекционизма. Евграф Степанович ничего не пишет о химической статье, а в это время он трудился над математизацией менделеевского закона и готовил соответствующую рукопись. Наконец, он снова вернулся к вычислению фигур, и Людочка впервые узнала о существовании запыленного чемодана.
Они никогда теперь не говорили о своих отношениях. Каждый вечер он встречал ее на Надеждинской, она возвращалась из детской больницы, где практиковалась, и провожал домой на Кирочную, откуда сам незадолго до этого вышел, закончив работу в типографии. В конце ноября 1878 года в ненастный вечер, встретив ее, он сказал, что дома у него дело и он проводит ее только до Ковенского переулка. «И знаешь еще: я заказал печатку с нашими именами!» Через несколько шагов тронул ее за плечо. «Я уж теперь жизнь без тебя не представляю. Если меня возьмут, ты пойдешь за мной? Я тебя женой по-настоящему считаю».
«На углу остановились, чтобы проститься.
Он взял мою руку, притянул меня к себе, сказав’ «Мы теперь муж и жена, можем закрепить этот союз поцелуем». Мы в первый раз поцеловались, но второпях и так неловко, что только стукнулись носами. Я в смущении убежала; оглянувшись, увидала, что он стоит еще на углу, и уже потом пошел к себе домой. Это было 27 ноября 1878 года. На улице было сыро, серо, неприветливо, а у меня на сердце радостно и светло. Я теперь куда угодно пошла бы за ним, хоть в пекло, на эшафот, всюду».
Вот что произошло вечером 27 ноября 1878 года.
И до конца жизни чтили они эту дату. Ни именин, ни дня рождений не отмечали, ни свадьбы, а двадцать седьмого ноября друг друга поздравляли. И когда доводилось им мимо Ковенского проходить, останавливались на том, самом углу. «Помнишь?» И молчали.
(И тут у автора вырывается сентиментальное признание, что и он, когда случается ему бывать в Ленинграде и мимо Ковенского проходить, останавливается на том самом углу, молчит, если он в одиночестве, и думает об этой самой повести, которая произошла в действительности, однажды уже была разыграна на самом деле и рассыпалась во времени… И время, которое продолжает разрушать все действительно происходящие повести, летело мимо Ковенского переулка; и он и тогда был каменно-ровен, сер, чист; и надменно пряталась внутри его, ни на сантиметр не выступая от домов, потемневшая, вознесенно-печальная и отвесно-безмолвная католическая храмина, с того угла и невидимая; и вот уже почти век минул… Ледяными пальцами притянул он ее к себе, она в первый миг и не догадалась зачем — едва ли внятно произнес «закрепить этот союз поцелуем» — должно быть, даже не перед, а после того, как они неловко ткнулись носами, и она убежала, а он еще оставался стоять на этом самом углу.)
Да…
Полагаю, что через несколько дней, когда поблекли стыд и разочарование, Евграф Степанович повторил попытку и, учтя приобретенный опыт, чуточку поворотил нос в сторону… И вот настала у них (и даже больше у него) пора изнурительной сдержанности и сладостно-очумелого преоборения себя. И хотя, по совершенно справедливому наблюдению Юлии Герасимовны, худеть уж ему было «некуда», он умудрился похудеть еще — ив общем и целом похудел ужасно.
«И чудили мы тогда. Евграф было довел себя до того, что начал недомогать. Воздерживался от самого существенного (по понятиям большинства) при сближении с женщиной. Великий подвижник Феодосий под Киевом, ухаживавший за прокаженными в зловонных хлевах, говорят, возможен только в России. Евграф своего рода тоже подвижник, только на иной почве, но также с высокими идеалами добра и гуманности. Поглощенный наукой и изысканием средств к существованию, он говорил: «Я не имею еще права обзаводиться семьей». Он был тверд в своих нравственных принципах. Ему приходилось нелегко, конечно, подавлять свою чувственность, но он не хотел быть в зависимости от нее. Им не управлял эгоизм, как у других. Им руководили долг, мораль, доброта. Он очень боялся скотоподобия». Однажды он признался: «Ты будешь моя первая женщина. Не скажу, чтобы мне легко далось воздержание.
Я считал нужным обуздывать силу желания, не соответствующего разуму».
Все эти важные события, носившие, впрочем, узко-личный характер, не должны были из конспиративных соображений выноситься на люди: никто ни о чем не догадывался. Ничего нельзя было менять. В том числе в кружке панютинцев. Он время от времени собирался, правда, в сильно поредевшем составе и не в квартире Панютиных, а Федоровых на Итальянской. И о политике больше не спорили; политические дебаты порядком приелись хозяину на заседаниях редколлегии. В основном пели. Иногда недоумевающие и негодующие панютинцы забредали и в квартиру на Кирочной, и тогда происходили забавные сценки, одну из которых Людочка записала. Пришел студент Каган. «Я скорее усадила его на диван в кабинете. Сидим разговариваем о том, о сем, о проявлениях начинающегося террора. Спрашивает, читала ли я «Начало»? Хвалит его направление. Закрытая дверь тихо-тихо открывается, и в ней показывается лицо Евграфа Степановича — и быстро скрывается… Сидели мы как раз против двери… Каган поражен, быстро прощается и уходит». Ну и попало же от Людочки ненаходчивому великому конспиратору!