перед нами истина?..
Нельзя не назвать вредною ту философию, когда раскрытие важнейших фактов и истин произошло не при ее руководстве, а прямо вопреки ей, когда наиболее плодотворными оказались именно приемы, ею отвергаемые.
Печально также и то, что приходится, безусловно, отвергнуть ту идиллию, которая довольно часто присваивается науке и почти не находит возражателей. Говорят, будто наука, высший плод человеческого гения, характеризуется плавным и твердым ходом вперед с шага на шаг, не делает шага вперед, не оперевшись на самом незыблемом основании предшествующего опыта, но, сделав такой шаг, уже не возвращается ни на йоту назад, а сейчас же подготовляет материал для следующего шага вперед.
Было бы в высшей степени отрадно иметь в человеческой жизни хоть одно такое установление, на которое действительно можно было положиться с беззаветною надеждою. Но изложенного мною, думается, достаточно, чтобы убедиться, что этого не дает и наука и что на земле все, что есть, несет на себе следы всяческих человеческих слабостей и противоречий.
…Опасаюсь, что своею сегодняшнею речью я из праздника науки сделал нечто вроде скорбного дня. Но всегда первою обязанностью представителя науки считалось высказывать слова чистого убеждения, как бы горьки они ни были. Как религия за церковные праздники чтит дни воспоминания о трагических кончинах святых мучеников, так не можем ли и мы считать за праздники науки выяснение даже таких истин, которые сами по себе способны вызвать огорчение и даже разочарование, лишь бы это были чистые истины».
Глава тридцать седьмаяПРОФЕССОР
Превосходные и мудрые слова; сквозь снисходительно допущенную горечь светится вера; особенно привлекает мысль, что и наука не спасена от человеческих слабостей и пороков.
Впечатление такое, что произнес их старец, пропитанный десятилетиями опыта, коим предостережен от дальнейших ошибок. Как ни прискорбно, но таково было внутреннее возрастное самоощущение нашего героя. Мы вынуждены это признать. Он рано почувствовал себя старым — к сорока годам, когда покончил с великими своими открытиями. Почему? Избегнем рассуждений о причине и перемахнем через нее к следствию. Не проистекала ли из этого старческого самоощущения острая нервозность непризнания и нетерпение в ожидании реальных знаков признания?
Зато уж теперь, когда долгожданная и несправедливо задерживаемая кафедра была наконец получена, когда его представили на ученом совете как утвержденного профессора, мы, наблюдавшие со стороны всю его предшествующую жизнь (хотя и не ту, что разыгрывалась в действительности, а ту, что повторяется в описании), вынуждены задержаться на минутку и, не сдерживая себя, воскликнуть: батюшки светы, да он рожден профессором!
Да, истинно такое впечатление возникает. Откуда эта степенность быстрой походки, манера слушать, сидеть, сложив на груди руки, откуда плавно-рассеянный жест отбрасывания волос назад?.. Похоже, он за десять предшествующих лет, избытых в жалком качестве делопроизводителя, множество раз мысленно себя представлял профессором, мечтательно репетировал в уме профессорское поведение и отшлифовывал мимику. Его новый образ, словно влитой, сел на новое звание.
Профессорская квартира состояла из шести комнат с балконом (общим с квартирою известного почвоведа Вильямса, с которым установились дружеские отношения). Окна выходили на юг, под ними был разбит цветник… Евграф Степанович купил «в 1200 рублей дивный концертный рояль, а также фисгармонию». Василий Робертович Вильямс предупредительно заметил, что музыку обожает и с удовольствием будет через стенку прислушиваться к игре.
Петровско-Разумовская академия — так ее по привычке продолжали величать, хотя несколько лет назад она была из «академического» звания низведена до простого «институтского» — за политические выступления студентов, вовремя не пресеченные начальством. Корпуса института, а они напомнили Евграфу Степановичу чистенькие кирпичные немецкие строения, виденные в пору самовольно-голодных его скитаний по Европе, располагались среди ухоженных пастбищ и полей, на которых студенты практиковались; дорога в Петровско-Разумовское шла от Москвы лесом, трамвайная линия проложена была по аллее — мимо крашеных дачек. Над верхушками сосен вставало главное здание академии; неподалеку — церковка… Профессорский дом стоял в парке, из окна кабинета Евграфа Степановича виден был лес, за ним поле и вдалеке железная дорога. Крыльцо выходило в старинный парк с вековыми дубами, с прудами и заводями… Парк величественно-тихий, сырой, пышный и грустный. Людмила Васильевна и дети радовались, что жить им не в городе, а почти в деревне; в Вогословске они привыкли, что на улицах нет сутолоки, снуют куры и пасутся козы, и, куда ни пойдешь, все рядом.
Коллеги встретили Федорова как «немалую известность в науке», что с удовлетворением зафиксировала Людмила Васильевна в дневнике. Оказалось, книги его читают, теории знают. С ним поспешили сблизиться профессор физики Михельсон, обсуждавший с Евграфом Степановичем свой реферат «Физика перед судом прошедшего и запросами будущего» и ведший с ним философские споры; профессор химии Демьянов, зоолог Кулагин и даже священник Боголюбский, профессор духовной академии, «не ханжа, — по словам Людмилы Васильевны, — несший свой сан с достоинством. Его жена сделала нам визит. У них много детей».
Курс минералогии и геологии, читать который надлежало Федорову, был небольшой; состоя на полном профессорском содержании, Евграф Степанович был занят меньше других преподавателей. Под кафедру отвели несколько обширных комнат, в которых он затеял устроить музей, памятуя свою удачу в этом деле в Вогословске, лабораторию и учебный кабинет. Ассистентом при кафедре (или, если угодно, делопроизводителем и консерватором) приставлен был старый и тощий немец Август Эрнестович Купфер, и откомандирование его в распоряжение Федорова было знаком особого внимания к молодому профессору со стороны ректората. Купфер был у профессоров нарасхват — и у ботаников, и у зоологов, и у почвоведов; сам ученым не быв, он превосходно разбирался в коллекциях, обладал нюхом систематизатора и высшим даром аккуратности. Он вызвался помочь шефу расставить книги в домашней библиотеке и очень полюбился детям; они с восторгом передавали маме его рассказ, как спасал сынишку во время пожара в доме несколько лет назад: «Пылат, пылат! Дым, пламя, бежу, думаю, Эдя в шубе сдох, сдох! Боюсь разворотить и вижу: дыхает, лыхает!» Прощаясь на ночь, Купфер печально воздымал бесцветные, но беспокойные глаза: «Пошел положить себя спать…»
Все, все нравилось Евграфу Степановичу в Петровско-Разумовском; все нравилось и Людмиле Васильевне, и детям. И напрасно еще недавно он плакался (хотя этот глагол и совестно употреблять по отношению к профессору, но ведь тогда он еще не был таковым) в письме к Мушкетову, что никогда уж теперь из него, дескать, не выработается педагог, и что вот ежели б ему десять лет назад дозволили лекции читать (то есть когда ему стукнуло всего 32 года и он выпустил, напомним, свой первый научный труд), вот тогда бы он показал себя так, что даже и заграница, забросив насущные дела, кинулась бы изучать русский язык. Ничего особенного вырабатывать ему в себе не пришлось.
Правда, доходчиво рассказывать о своем предмете оп не умел (и никогда не научился), однако это не помешало будущим агрономам, в глубине души считавшим, что знать кристаллографию и минералогию им вообще-то ни к чему, поскольку урожайность зерновых и бобовых, а также поголовье скота этим не увеличишь, привязаться к новому профессору; к тому же вскорости выяснилось, что на экзаменах он рассеян, сидит недвижимо, сложив на груди руки, время от времени отбрасывая на затылок волосы, и, когда он проделывает этот солидно-рассеянный жест, легко передавать друг другу шпаргалки. Между Евграфом Степановичем и студентами установились самые отрадные отношения. Как бы для полного опровержения своих слов, пылко высказанных в письме к Ивану Васильевичу, профессор Федоров выпускает в свет обширный учебник кристаллографии — и, надо сказать, в своем роде уникальный. Уникальность его заключалась в том, что все разделы были составлены но авторским трудам в разных областях кристаллографии, и книга представляла собой свод новейших достижений этой науки. Не хватало лишь результатов кристаллохимических исследований, в которые профессор как раз и был погружен; но в следующем издапии учебника (в 1901 году) они уже появились.
Автору хотелось выполнить давнее пожелание — создать «учебник будущего»; это ему вполне удалось: в XX веке все учебники сохраняют в основном структуру старинного федоровского — те же три отдела: один посвящен геометрической кристаллографии, другой — физической, третий — химической…
Чтобы уж окончательно опровергнуть и растоптать в пыль собственное утверждение, так недавно и пылко описанное Мушкетову, о неспособности ввиду раздавившего его груза лет создать школу, Евграф Степанович тут же и начинает ее создавать! Хотя, точнее сказать, она сама собой вкруг него складывается: наезжают из Москвы молодые ученые (среди них А. Е. Ферсман), из Петербурга частенько наведывается Карпожицкий.
Однако не эти лица, обладавшие слишком сильной научной индивидуальностью, составили ядро федоровской школы; они были как бы его блестящим окружением. Еще в бытность его в Богословске прислан был к нему на выучку молодой инженер Василий Никитин. Он-то и стал верным адептом Федорова, проводником его идей, толкователем их и сбивал вокруг себя (и своего обожаемого учителя) молодежь. Ему-то, между прочим, и поручил продолжать в Богословске разведку после своего отъезда Евграф Степанович. Кстати, он не вовсе порвал с горным округом; ему даже оставили его дом. В ном он проводил теперь каникулярное время, консультируя работу добытчиков и шахтеров; приезжал на лето с женой и дочерью Женей, у которой много в городе оставалось друзей и которая полюбила Урал. Управление округом считало для себя лестным держать советчиком (пусть за немалые деньги) мюнхенского академика и московского профессора…