Впрочем, не уклонились ли мы от описания новой жизни нашего героя, из которой отныне и навсегда исчезли неожиданности внутренне-душевного происхождения? Не преминем шепнуть на ушко, что честолюбие, раньше (и даже совсем недавно) его щекотавшее, отодвинулось на далекую окраину душевно-внутренней его жизни… и даже самая работа… как бы это выразиться? Опа просто стала его новым существом, им самим не замечаемым; и для подтверждения приведем еще одно из многочисленных описаний Людмилы Васильевны, которая теперь с еще большим прилежанием, нежели прежде, заносила в тетрадочку каждый шаг и вздох своего дражайшего властелина.
«Евграф ходил, пощипывая бороду, то присаживался на диван, ложился, закрывая глаза руками, то опять вскакивал и ходил, ходил…
…Приедет кто-нибудь из другого города повидаться, хороший знакомый, а Евграф в периоде наплыва идей; гость рассказывает много интересного, а Евграф проводит рукой по лбу и не реагирует на слова ничем, вперив глаза в пространство, или, еще хуже, в самый интересный момент рассказа встает и начинает ходить по анфиладе комнат вдоль всей квартиры, гость за ним, а я как на иголках…»
Он не хотел ничего менять в порядке профессорского быта, так легко установившегося в его уютно-роскошной квартире, обставленной повой мебелью; зимой в комнатах топили кафельные печи, и сладостно становилось от потрескивания дров и завывания огня… Отдохнув после обеда, Евграф Степанович садился за рояль; под окнами, как в Богословске, собиралась публика — только не садилась на мостовую, останавливая телеги, как там, а прохаживалась парами… Почти всегда к отцу присоединялась Мила, играли в четыре руки; у нее, кажется, кроме музыки и отца, иных привязанностей в жизни не было; кое-как она кончала гимназию… Студенты ждали, когда мелькнет в окне ее тонкий профиль, странно-задумчивый, меланхолически-притягательный, проплывет тяжелый узел волос…
Когда все укладывались спать и в доме тушили огни, он уходил гулять в парк; зимою недалеко: вокруг пруда, на котором расчищали каток, осенью — подальше, под дубы, подбирал желуди, которые потом месяцами лежали кучками на письменном столе… Медленно возвращался к крыльцу. Горьковато пахли орхидеи на клумбе. А поутру, после завтрака, являлся Купфер, вместе шли на кафедру, принимались раскладывать камни; потом Купфер относил лотки в аудиторию и садился за первый стол. Раздавался звонок, и входил профессор…
Нередко собирались у Федоровых соседи-преподаватели; Людмила Васильевна разливала чай, а мужчины спорили о политике и философии, и Евграф Степанович удивлял всех разнообразными познаниями. Однажды некий профессор имел неосторожность спросить: «Откуда вы всего этого нахватали?» — «Не нахватал, а прочитал» — строго поправил Федоров, а его жена, проводив с милой улыбкой гостей, тотчас и занесла его ответ в книжечку…
Нет, он ни на что бы не променял свое Петровско-Разумовское… и он не променял его даже… Тут придется остановиться, чтобы перевести дух… Нет, вы подумайте. Горный институт, в который он неистово рвался до самого своего отъезда в Богословск, теперь, когда он всем в жизни доволен, предлагает ему переехать в Петербург и вести курс кристаллографии! Профессор П. В. Еремеев обременен годами и читать лекции не в силах. По традиции Горный приглашает на работу самых известных и авторитетных ученых; на кого ж мог пасть выбор, как не на Федорова? Однако какое печальное совпадение! Он так же дьявольски стар и немощен… Увы, он вынужден отказаться…
И тогда Горный идет на неслыханную уступку. Пожалуйста, пускай профессор Федоров продолжает жить в Петровском, или, как оно там, Разумовском, но пусть, ради бога, пусть раз или два в педелю приезжает в институт и читает лекции. Лишь бы студенты слушали именно его. Сердце Евграфа Степановича не выдержало, он дал согласие. Правда, для «немощного и старческого тела его» это было куда труднее, нежели совсем переселиться в Питер, но чего не сделаешь ради любви к альма-матер… И вот два раза в неделю он стал приезжать в Петербург.
К крыльцу подкатывала пролетка, она отвозила Евграфа Степановича в Москву, на вокзал.
Здесь на сцену нашего повествования выходит вновь некая фигура… в давние-давние времена мы с ней были знакомы… Учитель математики Шауфус! Помните? Но он давно уже не учитель. Министр! Путей сообщения. И конечно, внимательно следит за карьерой своего бывшего ученика, гордясь тем, что направлял его первые шаги в математике. С горечью узнает Шауфус о том, что бывшему ученику приходится ездить аж в Москву, чтобы сесть в поезд. И вот по министерству путей сообщения выходит приказ. Велено: курьерскому поезду дважды в неделю останавливаться в Петровско-Разумовском.
В двенадцать часов тридцать семь минут к платформе подходил курьерский; пассажиры, предупрежденные проводниками, высовывались в окна; поезд должен был принять единственного пассажира! Ради него опускался семафор, гудел гудок и визжали тормоза. Профессор! Он входил всегда в один и тот же вагон номер пять, в одно и то же купе… вытирал платком бороду, здоровался с попутчиками и раскрывал саквояж. В саквояже лежали корректура очередной его книги или статьи и завернутые в салфетку бутерброды.
Для того чтобы дать представление, как он читал лекции в Петербурге, привлечем мемуары академика П. И. Степанова:
«Федоров располагал к себе всех, кто с ним сталкивался. Рассказывали, что он принимал участие в освобождении революционера П. А. Кропоткина. Он обладал необыкновенно привлекательной наружностью: замечательный по форме и размеру лоб, откинутая назад шевелюра вьющихся волос, красивые глаза, прямо смотрящие в лицо собеседнику, — все это обращало на себя внимание.
Лекции Евграфа Степановича не были похожи на лекции других профессоров. Он обыкновенно не придерживался содержания, изложенного в его курсе, а давал различные его варианты. Мы иногда не понимали того, что нам говорил Е. С. Федоров, — все это было для нас ново и непривычно. Но сознавали, что присутствуем при работе выдающегося ученого. Однажды он читал нам теорию выполнения пространства параллелоэдрами, писал много формул и часто спрашивал, понимаем ли мы. Затем стал над чем-то задумываться и делать паузы; наконец улыбнулся и, окинув нас взглядом, сказал: «А знаете, это все не так — если вы записали мою лекцию, зачеркните все… все, по-видимому, не так… Нужно это все еще обдумать… и, знаете, когда у ученого что-нибудь не удается — это самое интересное в работе». И слушатели Е. С. Федорова не были недовольны — его лекции остались в памяти на всю жизнь.
На лекциях стал появляться новый слушатель. Он сидел скромно и записывал… Однажды Евграф Степанович представил его нам — это оказался его ученик В. В. Никитин, будущий известный профессор петрографии…»
Глава тридцать восьмаяПРОДОЛЖЕНИЕ СТАРОЙ ИСТОРИИ
В ряду услад и утех, выпавших в эти годы на долю «измученного и дряхлого» героя, поездка к Гроту — в ответ на его настойчивые и долгие просьбы — была особенно утешна и приятна для самолюбия его; мюнхенский академик уговорил его провести в Германии рождественские каникулы 1898 года.
«Остановившись в Берлине, — описывал Федоров в своих мемуарах этот вояж, — в гостинице, я в тот же вечер дал знать о своем приезде академику К. Клейну, по своему положению как бы высшему представителю специальности во всей Германии.
…Он повез меня к себе домой, представил меня своей жене и познакомил со всеми членами своей семьи и, оказывается, устроил такой обильный и роскошный обед с дорогими винами, что я, совершенно непривычный к такому смешению вина и жирных яств, скоро же почувствовал себя дурно и даже был близок к потере сознания… кончилось тем, что я должен был последующий послеобеденный разговор, впрочем, для меня в высшей степени лестный, к счастью, уже в его личном кабинете, довольно внезапно прервать и просить его извинить меня в моем несчастье. Он должен был видеть это и по моему лицу, и потому я сейчас же был отпущен.
Когда я утром в тот день вошел в помещение музея, сам Клейн вышел мне навстречу и, сердечно поздоровавшись, принял торжественно-официальный вид, произнес речь, которая находилась в полном противоречии с моим положением в России… Приблизительно он говорил, что считает за честь в моем лице приветствовать не только первого минералога в России, но, по его личному мнению, и первого представителя этой специальности во всем мире… Я побывал в Гейдельберге, Мюнхене и Вене, и во всех этих научных центрах высшие представители нашей специальности встретили меня подобным же образом и прежде всего вводили в свою семью и угощали роскошными обедами на дому. Но особенно встреча Грота в Мюнхене отличалась исключительной сердечностью…»
Короче говоря, Евграф Степанович совершил триумфальное путешествие, но, чтобы показать, что во время него он обращал внимание не только на объятия, поцелуи и торжественные в его адрес речи, которых ему не доводится слышать на родине, он внес в свои заметки и наблюдения иноземных порядков. «В Гейдельберге, например, посреди площади под стеклянным колпаком стоит самопишущий барометр, то есть очень дорогой научный прибор, и решительно никакой охраны и даже никакого запретительного объявления. Что стало бы у нас с таким прибором, первый же уличный мальчишка выбил бы стекла, а первая телега опрокинула бы и самый прибор».
В общем, когда наш растроганный герой вернулся домой, то для него «теперь стало очевидно, что те два с половиною десятилетия с избытком, которые целиком и по возможности без остатка я посвятил науке, прошли недаром». Он убедился, что прожил недаром. «Правда, вышло совсем не то, что я ожидал и строил в своих мечтах. Я представлял себе не только то, что буду окружен учениками, сколько то, что на основе развитых мною теорий, с которыми, конечно (подчеркнуто им. — Я. К.), познакомятся сотни русских людей, посвящающих себя науке в России, создастся энергичное научное движение и прогресс… На деле вышло, что эти специалисты показывали, говоря обо мне, себе на лоб и как будто принципиально исключали необходимость труда знакомиться с моими научными работами… В результате во всей обширной России оказалось только одно лицо, которое сколько-нибудь познакомилось с моими работами, да и то скорее в общих чертах, и это лицо был единственный мой ученик… В. В. Никитин». (Никитин был рабски предан Федорову, не расставался с его книга