стел, завхоз еще долго топтался на нем и, задрав голову и тыча перед собой указательным пальцем, считал количество зияющих окон. Занятия во многих аудиториях третьего этажа пришлось прекратить ввиду ледяного сквозняка.
Но ведь мы с вами, шаг за шагом все на свете проследившие, знаем, что в переломные моменты судьбы нашему герою везло. Повезло и на сей раз. Конечно, повезло относительно. Короче говоря, пожар действительно случился. Буквально через неделю-другую. И именно на третьем этаже. В один момент прилетели пожарные, приставили к стене лестницы, вскарабкались наверх и повыбивали новехонькие, свежевыкрашенные рамы. После чего сапожищами затоптали кой-где тлевший пол.
Событие это было отмечено в торжественном директорском приказе. Его зачитали перед всем институтом. Завхозу объявлено благоволение.
День этот, нам кажется, сам директор считал как бы вторым рождением института; во всяком случае, его хозяйственно-противопожарный пыл угасает; то есть нам даже вообще неизвестно ничего более из этой области. По-видимому, он счел, что, обезопасив здание от огня, он и так сделал немало; а на что-нибудь еще у него уже просто не оставалось времени, потому что остальное время, отведенное на исполнение должности, уходило на переговоры с госдепартаментом полиции и министром.
На Горный непрерывно сыпались жалобы; переодетые полицейские и жандармы шныряли вокруг спасенного от пожара здания, подслушивали разговоры, выискивали и действительно находили запрещенную литературу, а однажды нашли подпольную типографию. Последовали аресты. Из стен Горного в разное время вышли декабрист Бестужев, цареубийца Рысаков, знаменитые публицисты Михайловский и Плеханов. Об этом там не забывали. Министр и департамент писали директору письма с требованием непрерывно и неустанно повышать бдительность.
Можно привести немало таких писем, но уж больно они скучны. «По сведениям, полученным в министерстве внутренних дел, в Горном институте императрицы Екатерины II 22 ноября 1906 года состоялась сходка студентов, на которой присутствовали посторонние лица и обсуждались вопросы о порядке предстоящих выборов в Государственную думу».
«По имеющимся указаниям сторожа Горного института внутри здания сего учебного заведения позволяют себе петь революционные песни и произносить оскорбительные слова против священной особы государя императора».
Такие и подобные письма, кончавшиеся просьбой явиться «для дачи надлежащих объяснений» или представить их в письменном виде, поступают на имя директора почти ежедневно; и он «является», объясняет, выгораживает своих студентов, требует их освобождения — иногда в резкой форме. «Действительный статский совет-гик Макаров в письме от 19-го минувшего декабря за № 22561 указал на то, что Ваше превосходительство в отношении от 17 ноября минувшего года за № 2113, возбуждая ходатайство перед рязанским губернатором об освобождении от заключения… студента Горного института Андрея Лычагина, позволили себе войти в оценку распоряжения административных властей о взятии под стражу этого лица, арестованного в порядке положения о государственной охране за преступную агитацию среди населения Новгородской губернии».
Можно представить, что за «оценка» распоряжения властей; попросту обругал их. Людмила Васильевна пишет, что столкновения с министром изнуряли Евграфа Степановича. Поэтому не будем более на них задерживаться. Скучный предмет. Гораздо интереснее рассказывать о нововведениях его превосходительства в характер научных исследований и публикаций, а также взаимоотношений между учеными вверенного ему заведения. Всю жизнь мечтал он — и если мы не сообщили об этом ранее, то с извинениями торопимся восполнить упущенное — завести под своим руководством научный журнал. Типа научного журнала, редактируемого Гротом, в котором находили бы пристанище молодые ученые, высказывающие различные, но плодотворно-спорные теории. Журнал, свободный от чиновничьих и академических дрязг. И такой журнал был основан Евграфом Степановичем. Назывался он «Записки Горного института». Впрочем, он тут же получил прозвище «ЕГОЖЕ». Почему «ЕГОЖЕ»? О том легко догадаться, открыв оглавление любого номера. Оно выглядит так: Е. С. Федоров — следует название его статьи. Его же — следует название статьи. Его же — следует название статьи. Иногда весь номер заполнялся статьями самого его же. Даже не иногда, а зачастую. То есть почти все номера, вышедшие при жизни Евграфа Степановича.
Что делать, ЕГОЖЕ писал так много…
Что касается облагораживания отношений между учеными, то мы имеем ряд превосходных свидетельств, одно из которых приведем. Это письмо Федорову от профессора математики Тиме. Когда-то он публично оскорбил Евграфа Степановича, разорвав его брошюру «Формулы аналитической геометрии в улучшенном виде». Но с тех пор отношение его к своему бывшему ученику изменилось; когда же тот стал директором, Тиме его даже полюбил. Евграф же Степанович зла не помнил (что, вообще говоря, на него не похоже).
Итак, письмо Тиме.
«Многоуважаемый Евграф Степанович!
Не зайдете ли Вы завтра в библиотеку для присутствия при трогательной сцене: я буду извиняться перед Дементьевым за слово «дурак».
При прежних директорах, когда назовешь его дураком, он не ходил жаловаться, но отвечал обыкновенно тихим голосом: сам дурак.
На что я отвечал ему: «И прекрасно, значит, мы оба дураки».
Нынче он пошел с жалобой к Вам…
Готовый к услугам Тиме».
Да. Ишь ты… «Дурак». То было при прежних директорах. А теперь не смей. Евграф Степанович грубостей между учеными не любит.
Таким образом, директорство Евграфа Степановича Федорова началось и протекало самым благородным образом и с самыми благими результатами.
Две новости омрачили в этот период спокойное состояние его души.
Умер Николай Васильевич Панютин, брат Людмилы Васильевны, который когда-то и познакомил ее с Евграфом, приведя его на анатомирование черного кота. Всю жизнь он проработал земским врачом в провинции.
Умер Карножицкий.
Евграф Степанович пошел на гражданскую панихиду в Минералогическое общество.
Академик Чернышев зачитал там некролог.
«Александр Николаевич скончался при самой трагической обстановке, в запертой квартире, при отсутствии каких бы то ни было людей, так что даже день его смерти остался неизвестен; квартира была открыта случайно зашедшим к нему знакомым, и, таким образом, обнаружилось, что хозяин квартиры скончался».
Те, кто побывал на этой квартире, говорили, что она совершенно пуста, нет даже койки, а на подоконнике стоит однокружный гониометр.
Глава сорок втораяПРЕДАНИЕ О КАРНОЖИЦКОМ
Неправдой было то, что он, дескать, гониометр сохранил из любви к минералогии, хотя так и у гроба говорили и расходясь с панихиды; говорили высокоскорбно и многозначительно, подтягивая к шевелюре брови или печально-скорбно выпячивая нижнюю губу. «Это символично…». Он и гониометр сбыть пытался старьевщику, да тот не взял: на кой? Взял койку — складную, железную, на пружинной сетке. На панихиде много собралось народу, а хоронить почти никто не пошел, два-три человека; да еще побрели за катафалком двое-трое — неизвестно кто, их минералоги не знали. Люди бедные, в легких пальто не по погоде, один в шляпе; укрываясь от ветра, он все голову пригибал, и широкие поля хлопали, как собачьи уши. В начале марта морозы спали, но задул ровный и пронзительный ветер с моря; сугробы осели и покрылись ноздреватой и блестящей коркой. Те, кто оставался, постояли на ступеньках церкви, смотрели, как удаляется жалкая процессия. Говорили, подразумевая того, кто в шляпе: «Ну, да ведь известно, с кем он водился…» Он, покойный.
Федоров тоже на кладбище не поехал, недомогал; он прошел в кабинет, заперся; за много лет впервые заперся: тишины захотелось. Походил взад-вперед, лег на кожаный диван, не снимая ботинок и пиджака. Тот, кого увезли сейчас, кого нашли одного в пустой комнате, пустой, как гроб, если не считать гониометра, так что его вроде из одного гроба в другой переложили, который зарыть можно, — и от одного представления этого смертная истома пронизывала Евграфа Степановича, он цепенел, и у него холодели пальцы на руках и ногах — всю жизнь тот человек то льнул к нему, то отпрядал, подражал и поносил; иногда месяцами не появлялся, а Федоров чувствовал его в мире гнетущее и болезненное присутствие.
Вспомнилось Евграфу Степановичу, как он в первый раз пришел. Еще юноша. Долговязый, неловкий, с полуоткрытым ртом. Сидел на стуле, перекладывал ноги и руками все время двигал, то в карманы засовывал, то неловко опускал и держался за ножки стула. Вертел головой, разглядывая обстановку. Он такой и не видывал — и столько книг… Голова его, помнится, была тогда коротко острижена, отчего он совсем мальчишкой казался; усов еще, кажется, тогда не было; это уж позже их отпустил. Потом он, бывало, подолгу не стригся… С длинною гривой похож становился на пьяного дьячка. Да он ведь и родился в семье дьяка. Или священника. Не то в Могилеве, не то в Витебске. Точно не помнил Евграф Степанович, а почему-то надо было сейчас это вспомнить…
И каждое лето стремился он поехать туда, но, не имея денег, выпрашивал командировку в Минералогическом обществе: ему давали, и он производил геологическую съемку Витебской… или Могилевской губернии; да, кажется, и в той и в другой снимал. Должно быть, оп потом и с родителями рассорился, потому что перестал ездить в Белоруссию, брал командировки на Урал и открыл там богатейшие минеральные копи… Купил сюртук, пальто и галстуки, да недолго в них щеголял. Ах! Вот на кого он был тогда похож. Не на дьяка вовсе. На опустившегося музыканта, и он даже знает, на кого именно. На того, что в детстве давал ему уроки скрипичной игры, выходца из Эстляндии… Как же его звали?.. Только Карножицкий был высокий ростом.
В зале еще до начала панихиды хранитель минералогического кабинета Евгений Осипович Романовский, друживший с Карножицким и помогавший ему, показал Федорову письма покойного. Покойный… Теперь уж не прочтешь ему нотации, что, дескать, надо работать, и не исправишь вины, коли виноват перед ним. Федоров письма сунул в карман, а сейчас достал, поднес к глазам.