Евграф Федоров — страница 61 из 64

Он живо откликается на все научные события, но события своей жизни воспринимает все более как-то отстраненно.

…Давным-давно, когда знакомился он еще с азами кристаллографии и жизнеописаниями ее творцов (и жизнеописание Стенона перечитывал не раз), невольно душа его смущена была предчувствием. Так ли уж безопасно вечное созерцание многогранников, этих геометрическх реалий, чудом в себя вобравших земную грубую плоть? Что сулит душе их холодно-величавый мир? Нирвану — но иссушающую, ясность — но обжигающую… постылость земных забот… захирение, гибель, сушь…

Федоров избежал судьбы Стенона; он боготворил науку и верил во всемогущество разума. К концу своей жизни он не только не разочаровался в разуме, как Стеной, напротив — превозносил его всемогущество и верил в его неограниченные возможности. И все же в старческие лета он воспринимал мир словно бы через кристалл, преломляющий свет.

Своеобразное объяснение этому мы находим в воспоминаниях академика Д. В. Наливкина:

«…Вот у меня и осталось такое впечатление о Евграфе Степановиче, что это человек, который мыслит пространством. Он тем и отличается от обыкновенных людей. Мы в основном мыслим плоскостями, а он мыслил пространством. Для него пространство было самым обыкновенным, и это было для нас тяжело… Это редкий человек, который мыслит, пространством».

А вот каким он запомнился профессору О. М. Аншелесу:

«Он вел поражавшую меня уединенную жизнь. Чаще всего видишь его сидящим за столом, работающим либо в глубокой задумчивости расхаживающим по своему кабинету…»

Профессор Р. Ф. Геккер в молодости слушал лекции Федорова. Он перестал их посещать, потому что труден ему показался материал и потому что «было больно смотреть на маленькую фигуру гениального ученого, с головой бога Саваофа, с большим лбом и пронзительным умным взглядом черных глаз, когда Евграф Степанович сердился, видя непонимание студентами его объяснений».

И это ученый на вершине славы!

Работа остается единственным для него связующим звеном с жизнью.

Летом Федоровы выезжают на дачу. Людмила Васильевна записывает в дневнике: «Крестьяне говорят, что оп никогда не гуляет, а если иногда и выходит в сад, то все что-то сочиняет в голове, а потом скоро бежит домой записывать надуманное и пишет, пишет без конца, а потом целыми книгами отсылает по почте. Это отсылались корректуры».

Ему хотелось, чтобы время застыло в нем, как оно застывает в кристалле.

Но годы бегут, миру неведомо застылое время. Оно рвется мольбами, его сотрясают войны, невиданные по кровавости, и в нем рождается невиданная новь…

Евграф Степанович в глубокой задумчивости расхаживает по кабинету… Он оборонялся от времени, от мира своими творениями, он заграждался ими, как щитом, от горестей, выпадавших на его долю и долю его близких.

Война застала Федоровых на даче в Литве.

Ближайшая станция оказалась забита воинскими эшелонами; пассажирские не шли. Федоровы просидели трое суток. Кругом них пели и плясали солдаты, вскакивали в теплушки, ожидая отправки, и спрыгивали, не дождавшись. «Непохоже, что едут на войну», — рассказывала потом Людмила Васильевна.

Дома супругов ждали неприятные новости: заболела Милочка, хворал также Евгений Степанович.

А через несколько месяцев они умерли один за другим…

И снова по записям Людмилы Васильевны нельзя предположить, что горе надолго оторвало ее мужа от работы.

Только вечерами, сев за фортепиано, он иногда, взяв несколько аккордов, обрывал игру и словно бы застывал.

В аудиториях Горного разбили госпиталь; Женя пошла туда работать санитаркой. Графчик закончил университет. От призыва его освободили по нездоровью. Он уехал в Павловск, где ему предоставили место физика при обсерватории.

Грянула революция.

Студенты с красными повязками на рукавах дежурили в коридорах и во дворе института.

Ученый совет часто собирался, обсуждал, как наладить нормальные занятия, где достать оборудование, продукты. Федоров приходил на все заседания, выступал.

Весною 1918 года Евграф Степанович с женой приехали в Павловск и гостили у сына до сентября. Он уговаривал: перезимуйте здесь. Какая-никакая еда есть, прокормимся. Не помрем.

Евграф Степанович ответил: я умру без работы.

Людмила Васильевна кивнула головой: это так. Я его знаю.

Вернулись в Петроград.

Он не мог бы сосчитать, сколько раз в своей жизни покидал его — и возвращался: усталый, деятельный, разбитый, вдохновенный… Каждый раз после разлуки находил в городе что-то новое. Теперь его было не узнать. Посуровел, почернел. И тем ярче алели кумачовые стяги на крышах и транспаранты на стенах домов. Гуляющих не было видно на улицах. Зато много рабочих; некоторые с винтовками. Лица у всех изможденные. Вся страна голодала в ту пору, но петербуржцам доставалось в особенности.

В первые же дни после приезда выяснилось, что голодной участи не избежать было и Федоровым.

«В общественной столовой, — позднее писала Людмила Васильевна, — давали сначала два блюда: водянистый суп и кашу без масла. Потом стали давать один суп — бурду. Изредка выдавался сахар. Его распиливали на малюсенькие кусочки, и потому у каждого в кармане находилась маленькая коробочка с этими кусочками, чтобы в гостях пить чай со своим сахаром. Евграф был сладкоежка, и для него недостаток в сахаре был большим лишением».

Людмила Васильевна иногда заводила робкие разговоры о том, что лучше было бы вернуться в Павловск или даже податься куда-нибудь на юг, где, говорят, можно пропитаться. Но Евграф Степанович отвергал всякие предложения. Он еще не закончил «Царство кристаллов». Ни одного труда в своей жизни он не оставил незаконченным. Отчего же теперь изменять принципу? Голод? Ничего.

Была еще одна причина, по которой он не мог сейчас уехать. Его попросили дать согласие баллотироваться в члены новой, советской Академии наук. Карпинский несколько раз приезжал к нему, объяснял, что после революции академия обновилась и все, что раньше возмущало в ее порядках Евграфа Степановича, будет изжито. Наука будет служить людям труда. Евграф Степанович считал, что одним своим согласием баллотироваться он как бы протянет руку помощи молодой Советской власти и без громких деклараций, которых всегда терпеть не мог, выкажет свою с ней солидарность.

Он крепился, но здоровье его слабело с каждым днем…

«Тогда уже ясно было, — подметил Аншелес, — что силы его слабеют. Ему трудно было входить и выходить из трамвая. Когда я пытался помочь ему в этом, он категорически отвергал мою помощь и вспоминал свои очень трудные путешествия по Уралу».

Людмила Васильевна тоже убеждала мужа дать согласие баллотироваться. Правда, у нее был и свой расчет: академикам выдавали пайки…

Ярчайшие светила русской науки того времени — академики А. П. Карпинский, В. И. Вернадский, Н. С. Курнаков и А. Н. Крылов написали рекомендательное письмо, в котором дали превосходный по глубине анализ научного творчества Федорова, и в январе 1919 года Евграф Степанович стал действительным членом советской Академии наук.

«Он со всей энергией принялся за работу, — записывает Людмила Васильевна. — Извозчиков не было, приходилось ходить голодным до трамвая, и он очень уставал. Паек — моя надежда — оказался незначительным, а Евграф еще непременно делился со мной, как ни старалась я отнекиваться. При такой слабости своей он еще умудрялся мечтать: с лихорадочно блестящими глазами говорил о Кольском полуострове, о его апатитах, сиенитах и возможных там залежах золота, хлопотал об экспедиции в Америку молодых ученых».

Вскоре, однако, у него уже не стало сил посещать академию.

«Только по ударной карточке выдают 3/4 фунта хлеба».

«Трамваи ходят до 6 часов, а там плетись слабыми ногами с пустым желудком, с кружением головы».

Две комнаты оставили себе Федоровы: кабинет, куда перекатили рояль, и проходную, раньше в ней стояла одна ваза, теперь уместились две кровати и шкаф.

«Он почти до самой смерти играл на рояле, но фисгармония его уже утомляла».

Утомляла его любая физическая работа; даже книгу снять с полки.

В кабинете поставили печку-буржуйку; длинная труба ее была выведена в форточку, и стекла этого окна не замерзали. Евграф Степанович часами сидел около него, смотрел на Неву.

Или медленными шагами ходил из угла в угол.

«Думает, вижу я, грустную думу. Я чую, не новая работа его занимает, нет, а другое, чуждое прежде ему, энергичному. Тоска и страх на меня нападают, глядя на его удрученную фигуру. Это не прежнее его хождение для обдумывания. Я вижу по виду, я так его изучила… Теперь же молчит, а мне жутко выпытывать. Он сам меня раз поразил, сказав спокойно: «Собственно, умирать не страшно, а вот быть похороненным живым — ужасно. Смотри, если я умру, удостоверься хорошенько, не похорони живым».

Людмиле Васильевне удалось купить банку сахарного песка. Но в ней «образовались друзы кристаллов (должно быть, песок был сырой). Когда Евграф работал над кристаллохимическим анализом, химики ему передавали неизвестные кристаллы для определения их химического состава. Я преподнесла ему друзу сахара, а когда он определил, то подарила всю банку для употребления с чаем. Но он так заинтересовался этими кристаллами, что не кушал их, брал понемножечку для исследования…»

Страсть исследователя была сильнее голода.

Внезапно слегла сама Людмила Васильевна.

Он трогательно ухаживал за ней.

Как-то днем он прилег, не раздеваясь, рядом с ней. «Людмила… смотри, не оставь меня одного, что я стану без тебя делать?»

Долго молчали.

«В самом деле, давай умрем вместе. Я не хочу жить без тебя». При его словах я так и застыла. Он начал доказывать всю абсурдность настоящей нашей жизни при медленном умирании в муках голода… У меня сдавило горло так, что я не могла ни слова вымолвить… Если б я только открыла рот, то, наверное, заревела бы, даже завыла бы, кажется…»

Она заставила себя встать, бодрилась, но в дневнике ее осталось страшное признание: