Эволюция потребления. Как спрос формирует предложение с XV века до наших дней — страница 9 из 28

Города

Города – это потребители. Они живут за счет окружающих их деревень и являются законодателями моды на новые товары. Сто лет назад Вернер Зомбарт, один из величайших исследователей капитализма, назвал Париж, Мадрид и Лондон XVI–XVII веков образцовыми городами-потребителями. Он писал, что эти города заняли доминирующее положение, потому что служили домом для двух самых крупных потребителей того времени – королевского двора и церкви[412]. Стремление к роскоши превратило эти города в двигатели современного капитализма. С этой точки зрения в период после Великой французской революции должен был наблюдаться упадок города-потребителя, так как королей свергли, а кардиналы пустились в бега. Конечно, еще существовали морские курорты и поселки для пенсионеров, которые можно смело назвать «городами-потребителями», однако очевидно, что будущее принадлежит городам-производителям и портам, таким как Манчестер и Марсель. Макс Вебер, современник Зомбарта и один из основоположников социологии, имел схожий взгляд на город-потребитель. По его словам, это город с «непродуктивными» жителями, такими как рантье, живущими на ренту, или отставниками в «городках для пенсионеров» вроде Висбадена на берегу Рейна – «Северной Ниццы»[413].

К сожалению, такая четкая классификация городов на потребителей и производителей имеет один недостаток. Дело в том, что жители любого города являются потребителями – хоть рабочие, хоть купцы, домохозяйки или их служанки. В европейских и американских городах XIX века становилось все больше жителей и, соответственно, потребителей. В XIX веке усилилось различие между урбанизированными и сельскими регионами. В 1800 году примерно 12 % европейцев жили в городах. В 1910 году на жителей города приходился уже 41 %. В Латинской Америке города росли медленнее, там к этому времени лишь 20 % населения проживали в городах. Китай же вообще двигался в противоположном направлении: количество городских жителей в стране сократилось с 12 % в 1600 году до 6 % в 1900 году. В Африке было мало урбанизированных регионов, однако и здесь имелись стремительно разрастающиеся города, например Каир, численность населения в котором выросла с 250 000 в 1859 году до 700 000 в 1914 году[414]. В период между 1850 и 1920 годами произошли серьезные изменения. Города не только увеличивались в численности, они стали потреблять больше и быстрее. Как правило, считается, что за подобным процессом лучше всего наблюдать, войдя внутрь универсального магазина. Но в этом случае картина будет неполной. Ведь наряду с шопингом город менял всю инфраструктуру потребления, а вместе с ней и распорядок дня, потребности и общественные нормы. Составляющие «цивилизованного» образа жизни урбанизация изменила навсегда.

Поток и разрыв

Прямо в сердце города появилась сначала одна золотая точка, потом вторая в другом месте, после третья, а вот и четвертая… Совершенно невозможно описать, как быстро они появляются, не говоря уже о том, чтобы считать их. Трудно представить себе что-то более прекрасное, однако самое красивое еще впереди. Точки объединяются в линии, линии – в узоры; искры присоединяются к искрам… и вот уже перед нами бесконечные улицы света. Те огни, что отражаются в воде, кажутся богатыми гирляндами из сияющих цветов. Те же, что висят наверху, повторяют силуэты фантастических зданий.

Париж зажег свои огни. «Город огней» очаровывал путешественников. Иллюминация притягивала людей так, что они не находили в себе силы покинуть это место. Париж был словно «волшебным замком Цирцеи с ярко освещенными залами, в которых звучит музыка и танцуют хорошенькие женщины… с его роскошными улицами, с витринами магазинов, полными драгоценностей, которые притягивают жадные взгляды, зажигая глаза одних, а других заставляя страдать»[415].

В 1800 году Париж и Лондон обходились парой тысяч масляных фонарей. Большинство районов погружалось ночью в беспросветную тьму – вплоть до наступления нового дня. К 1867 году, когда и произошло все то, о чем рассказал автор приведенного выше отрывка, Париж освещали 20 000 газовых фонарей. В 1907 году их насчитывалось уже 54 000; в Лондоне на тот момент было 77 000 фонарей, в большинстве из которых использовалась калильная сетка; каждая сетка сжигала до 140 литров газа за ночь[416]. Когда в 1914 году разразилась Первая мировая война, Париж сиял в 70 раз ярче, чем во время революции 1848 года. Известное высказывание Эдуарда Грея, министра иностранных дел Великобритании, в августе 1914 года о том, что огни гаснут по всей Европе, не имело бы смысла, будь оно произнесено тремя поколениями ранее.

Газ, вода и транспорт изменили эмоциональное и физическое пространство города, а вместе с тем и ритм городской жизни. Улицы, соседние районы и их жители оказались связаны, объединены водопроводными трубами, газопроводами, автобусами и трамваями. Электричество также станет еще одной объединяющей сетью, но до 1920-х годов оно использовалось прежде всего для работы трамваев и поездов. Во второй половине XIX века любой современный город стремился улучшить свою инфраструктуру. К 1870-м годам Буэнос-Айрес со 180 000 жителей имел газопровод общей протяженностью 268 км. В Эдо (ныне Токио) первые газовые фонари зажгли в 1874 году в квартале Гиндза. В наиболее развитых регионах Европы подобные городские сети существовали даже в маленьких городках, таких как Йовил в Сомерсете или Гамильтон в Шотландии, где в 1913 году газ был проведен почти в 3000 домов. Британские компании были особенно активны в распространении столичного ноу-хау за пределы родины, во все развивающиеся зарубежные города, начиная с Росарио в Аргентине и заканчивая Сиднеем в Австралии[417].

Впрочем, до идеально функционирующих систем этим проектам было еще далеко. Хотя градостроителям и инженерам нравилось сравнивать свои творения с сердцем и артериями, города едва ли можно было считать человеческим телом, органично и взаимосвязанно устроенным. Прокладка труб означала километры перерытых улиц и дорог. Трубы с водой протекали, газ взрывался. Водо- и газопроводные сети были естественными монополиями с гигантскими первоначальными вложениями. Все это приводило к жарким спорам о том, кому следует ими управлять и кто должен за них платить. Кроме того, они нарушали привычный распорядок дня. С появлением в домах газа и воды в обществе развернулись настоящие баталии за определение самой сущности потребления. Ванная и туалет – это «естественная потребность» или «роскошь»? Тысячелетиями люди жили без газа и без воды из крана. Так что их появление в жизни горожан не могло пройти гладко.

В течение XIX века потребление газа и воды достигло невероятных высот. Изначально бо́льшая часть водо- и газопроводов строилась для промышленных предприятий. Впервые газ начали применять в 1790-х годах на заводах, и вплоть до 1870-х годов бизнес оставался главным его потребителем, пока первенство не перехватили города. Многие компании, предоставляющие газ и воду, брали слишком высокую плату с мелких фирм и индивидуальных потребителей, а их большие промышленные клиенты при этом пользовались услугами на гораздо более выгодных условиях. Ливерпуль стал одним из первых городов, которые в 1840-х годах смилостивились над семьями и мелкими магазинами, предоставив им скидки как «круглогодичным пользователям». Однако по-настоящему прочно газ вошел в домохозяйства лишь в 80–90-е годы XIX века благодаря росту доходов, снижению цен и появлению счетчиков. Счетчик был идеальным вариантом для семей из рабочего класса, бюджет которых был невелик и которые часто переезжали с места на место. В 1913 году в Лидсе газопроводом пользовались 112 000 потребителей, что в два раза больше, чем тридцать лет назад; почти половина из них использовали счетчик, а 15 % имели даже газовую плиту. Новые газовые плиты, пришедшие на смену плитам на твердом топливе, давали в два раза больше тепла, что, разумеется, было гораздо удобнее. В Цюрихе в 1908 году бо́льшая часть газа использовалась уже не для освещения, а для готовки и отопления. Три четверти всего населения имели дома газопровод. Потребление газа выросло почти в три раза за десять лет и достигло одного миллиарда кубического фута в год. Лондон накануне Первой мировой войны расходовал уже 50 миллиардов, что кажется невероятным. Латиноамериканские города, такие как Сан-Пауло, старались не отставать[418].

Примерно в это же время города начали потреблять воду в тех объемах, в каких они делают это сегодня. В 1802 году среднестатистический парижанин обходился пятью литрами воды в день. К концу столетия эта цифра увеличилась в десять раз. Если вы полагаете, что огромный расход воды – проблема современная, вам стоит взглянуть на Соединенные Штаты того времени. Американские города быстро заявили о себе как о сверхпотребителях. Чем больше город, тем сильнее его жажда. В 60-е годы XIX века маленькие города Новой Англии ежедневно потребляли от 35 до 45 галлонов воды из расчета на одного человека. В Бостоне, Чикаго и других крупных городах тратили от 60 до 100 галлонов. В Атланте в 1884 году расход составил целых 225 галлонов (855 литров) на человека, что в десять раз больше, чем в Мадриде или Берлине[419]. Растущим городам нужны были объемные водохранилища, более широкие акведуки и все больше дополнительных ресурсов. Колодцы и водовозы уступили место водопроводу. Первоначально спрос на воду возник не у жителей домов, а у владельцев фабрик и заводов, которые заседали в городских советах и потому имели возможность требовать больше чистой воды для своих предприятий. Когда ученые обнаружили, что некоторые заболевания передаются через воду, необходимость достаточного объема чистой воды для каждого человека стала еще очевиднее. Городские фонтаны и бесплатная вода в школах стали предметом национальной гордости.

Как и в случае с газом, обыкновенные граждане стали использовать больше воды из водопровода в последние десятилетия XIX столетия. Целый ряд реформаторов в сфере здравоохранения, филантропов и бизнесменов (которыми руководил чисто коммерческий интерес) призывали людей потреблять больше воды. В то, что чистота стоит в одном ряду с благочестием, крепко верили и в Европе, и Северной Америке. Однако если в XVIII веке быть чистым означало «иметь опрятный вид и чистую одежду»[420], то в XIX столетии особое внимание стали уделять чистоте тела. Реформаторы говорили, что соблюдать гигиену жизненно необходимо не только для самого человека, но и для здоровья всего общества: пока богатым приходится хвататься за нюхательные соли, проходя мимо грязных нищих, социального конфликта не избежать. Впрочем, грязнулями были не только не имевшие денег. Спустя три столетия после того, как в 1854 году выяснили, что холера передается через воду, лондонский доктор Джон Саймон написал в своем руководстве по гигиене, что многим представителям высшего общества еще только предстоит «развить в себе нетерпимость к грязи»[421].

Американские города быстро заявили о себе как о сверхпотребителях.

Эпидемиология, микробная теория и санитарные реформы – все вместе оказали серьезное влияние на общество и на демократию. Инфекционные болезни могут перепрыгивать с класса на класс. Нельзя говорить о какой-либо безопасности, пока кто-то продолжает игнорировать водные процедуры. Контролировать ситуацию должны были представители власти, компании по водоснабжению, строители, домовладельцы, и, разумеется, каждый человек нес ответственность за свое поведение. Регулярно мыться – значит уважать себя и уважать других. В начальной школе устраивали проверки чистоты, чтобы с детства приучать учеников к этой новой привычке. Во Франции в школьных заданиях часто говорилось о связи между гигиеной, порядочностью и любовью. В тексте одного диктанта 1890-х годов, к примеру, мать не хотела целовать дочку, потому что у той было грязное лицо. В другом тексте диктанта говорилось о том, что дружелюбность и усердие не могут оправдать нечистоплотность: друзья в отвращении отвернулись от грязного товарища. «Просклоняйте: я знаю свои обязанности. Я мою руки»[422]. Потому что грязь, также как и болезнь, изолирует человека из общества. Ванная комната – место обучения юных граждан, мыло и водопроводная вода – атрибуты гражданина.

К 1900 году водопровод и газовое освещение стали такими же символами современного города, как музей и универмаг. Объем воды, поступавшей в дома горожан, неуклонно продолжал расти. Туалеты и ванные комнаты создавали дополнительный расход – на очередной слив в туалете уходило два-три галлона воды. Один лондонский инженер подсчитал, что в среднем на то, чтобы помыться дома или в общественной бане, уходит от 90 до 120 американских галлонов[423]. Постоянная подача воды была впервые введена в Лондоне в 70–90-е годы XIX века. Вместо того чтобы накачивать воду в определенные часы, а затем хранить ее в баках и цистернах, отныне городские жители могли получить доступ к проточной воде в любой момент, когда им это потребуется. Это было сбывшейся мечтой потребителей. В 1913 году Лондон качал ежедневно и еженощно свыше 200 миллионов галлонов для 7 миллионов своих жителей. В 1912 году в Лидсе 480 000 человек каждый день получали 26 миллионов галлонов воды по трубам общей протяженностью 510 миль. Водопроводная компания Александрии качала из Нила 5 млрд галлонов воды для 400 000 человек.

Тем не менее наряду со всеми этими победами инженерной мысли мы не должны забывать об ограничениях и совершенных ошибках. В большинстве городов постоянная подача воды все-таки была скорее исключением, чем правилом. Накануне Первой мировой войны, когда весь Лондон перешел на круглосуточное снабжение водой, лишь у каждого пятого парижанина была подобная роскошь. Студентам, приезжающим в Париж из других стран, советовали кипятить воду по крайней мере 15 минут, прежде чем пить ее. В Гамбурге воду качали прямо из Эльбы, не фильтруя, что привело в 1892 году к вспышке холеры. В Шанхае, городе с миллионом жителей, водопроводная компания поставляла воду лишь 30 000 зданий, а жители тысяч грязных хижин вынуждены были копать собственные колодцы, чтобы добыть воду. В Ханчжоу, крупном городе на южном конце Великого канала, водопровод был построен лишь в 1931 году; спустя 20 лет только 1 % населения пользовался водой из-под крана. Даже в Европе в период между мировыми войнами, когда водопровод являлся одним из главных отличий города от деревни, в некоторых крупных городах по-прежнему не было даже системы канализации; в Италии две трети всех домов не имели водопровода вплоть до 1950-х годов[424].

Чтобы понять, как менялось потребление в городе, мы не должны смотреть на его инфраструктурные сети лишь с точки зрения инженеров и планировщиков городов. Нам также стоит взглянуть на них глазами женщин, мужчин и детей, которые открывали кран, проверяли стояк или набирали воду в ванну. Общий спрос на воду рождался из нескольких действий, которые люди повторяли изо дня в день. Не существовало какой-либо типичной системы городского газо- и водоснабжения, так же как и не существовало универсального потребителя.

Города, районы и даже соседние улицы имели доступ к разному количеству воды. На это влияли местоположение, класс и тип жилья. К примеру, в 1900 году многим рабочим, жившиим в Луизенштадте, одном из районов Берлина, посчастливилось заселиться в дешевые квартиры в новых, более престижных домах с водой и газом; естественно, у них было гораздо больше возможностей воспользоваться этими удобствами, чем у их товарищей, обитавших в других частях города. Кроме того, пользоваться водопроводной водой – это одно, а иметь собственную ванную, туалет и горячую воду – это совсем другое. В некоторых городах, таких как Ливерпуль, Лондон, Бостон и Нью-Йорк, туалеты быстро стали неотъемлемой частью жилища после 1860-х годов. В других же туалеты усложняли работу и без того перегруженных систем, поэтому властям приходилось убеждать людей отказываться от них и даже запрещать их, как это было, например, в Манчестере. К 1880-м годам большинство американских горожан по-прежнему использовали выгребные ямы, а не туалеты. В Тампере, первом промышленном центре Финляндии, выгребные ямы использовали вплоть до XX века. Муниципальный Совет Шанхая издал в 1905 году «Акт об иностранных строениях № 76»: «Запрещается присоединять какие-либо трубы к водопроводам – и общественным, и частным, и нечистоты должны устраняться так, как раньше». Совет оставлял за собой право даровать специальное разрешение на установку «утвержденной туалетной системы», однако при условии, что содержимое выгребной ямы желающего установить туалет должно быть уничтожено советом за ту цену, которую совет сам посчитает подходящей. В британских трущобах в 1950-е годы в домах имелись телевизоры и пылесосы, однако не было горячей воды, а туалет был на улице. Если рассматривать всю Европу, то отдельная ванная комната была роскошью вплоть до 1960-х годов[425].

В Азии водопровод появился благодаря небольшим колониальным государствам в государстве, в которых европейцы и японцы обладали особыми торговыми привилегиями и территориальной независимостью. В 1899 году в городе Тяньцзине, расположенном неподалеку от залива Бохайвань, британская компания начала снабжать поселение британцев водопроводной водой. Спустя четыре года к ней присоединилась только что основанная местная водопроводная компания Тяньцзиня. Однако лишь немногие китайцы в городе имели достаточно средств и подходящие условия в доме, чтобы присоединиться к водопроводу. В результате китайско-британское предприятие построило сеть уличных водоразборных кранов. Теперь люди отправлялись в так называемый «водный магазин», где покупали билет, разрешавший им набрать в ведра воду из уличного крана. В Пекине работала похожая система. Вместо того чтобы иметь дело с тысячами потребителей, тяньцзиньская компания делала выручку за счет пяти сотен «водных магазинов» – то была франшиза вроде MacDonald’s, только продавала она не фастфуд, а воду. И все же ни британской, ни тяньцзинской системе не удалось полностью положить конец устоявшимся обычаям. Чистая вода поступала в дома британской элиты, а вот труб для вывода грязной предусмотрено не было. Водовозы, объединенные в гильдии, понятным образом отказывались увозить только грязную воду. А вот водоразборные краны оказались для них возможностью неплохо подзаработать. Водовозы наполняли ведра наполовину водой из водоразборного крана, наполовину из реки, и, выдавая эту смесь за воду компании, продавали ее ничего не подозревающим жителям города[426]. Другими словами, водопроводные сети не были цельными, закрытыми, они вели себя как живые организмы. Новые, заимствованные привычки накладывались на уже устоявшиеся местные. Большинство людей пользовались и первыми, и вторыми.

Даже когда в Европе и Америке водовозы исчезли с улиц, водопровод не всегда работал исправно. Многие семьи из рабочего класса пользовались общим краном, который стоял во дворе. Давление не всегда было одинаковым, а иногда вообще отсутствовало. В Филадельфии в 1880-е годы один уважаемый инженер для того, чтобы помыться, попросил слуг принести ему воды в ванную в ведрах – к удивлению гостившего у него английского коллеги[427]. Кроме того, постоянная подача воды преподносила и неприятные сюрпризы. Иметь в доме воду круглосуточно хотели не только жильцы, но и домовладельцы. Однако следить за резервуарами для ее хранения было сложно, кроме того, они занимали драгоценное место. В результате из бедных районов вроде Ист-Энда в Лондоне домовладельцы их полностью убрали, при полной поддержке властей, опасавшихся распространения грязи и болезней. Когда морозы и засухи в 1890-е годы показали уязвимость системы постоянной подачи и водопроводные компании решили на лето вернуться к системе подачи воды в определенные часы, жители Ист-Энда, лишенные возможности запасать ее, потонули в грязи, так как не успевали за это время ни помыться, ни смыть свои туалеты[428].

Газификация и электрификация тоже проходили везде по-разному. Газ, как и вода, обещал сделать жилье более удобным. На плакатах, рекламирующих первые газовые плиты, были изображены счастливые домохозяйки, распрощавшиеся с грязным углем и ступившие в рай чистого топлива. Иногда изображались и мужчины, освобожденные от тягостной обязанности подолгу нагревать воду для ванной с помощью древесного угля. Если водопровод привел к появлению туалетов, ванн и позже душевых, то газ – к изобретению тостеров, легких утюгов и других домашних помощников. Дом превратился в «узел потребления»[429]. Газовые и электрические приборы, сберегающие драгоценное время, стали по-настоящему распространены в американских домах лишь в 1920-е годы, а в Европе и Азии вообще только после Второй мировой войны. Когда Жорж Брассенс, певец и поэт-песенник, переехал в 14-й округ Парижа в 1944 году, в его доме на улочке Флоримонт не было ни газа, ни электричества, ни водопровода[430]. А в 1949 году в Шанхае всего лишь 2 % жителей имели дома газ, хотя основа для газопроводной системы была заложена еще пятьдесят лет назад. Для общественных деятелей газ представлял собой символ счастливой жизни дома и безопасности на улицах. Благодаря счетчикам у бедных появилась возможность лучше осветить свои дома и, соответственно, повысить качество своей жизни. Борцы за трезвость были счастливы обрести в газовой плите главного союзника в войне против трактиров – теперь всего за один пенни можно было приготовить себе настоящий ужин. Если раньше мужья, чтобы перекусить и согреться, шли в пабы, где неожиданно для самих себя напивались, то теперь они могли остаться дома. Все оказывались довольны: и семья, экономившая деньги, и моралисты. По сути, новые блага цивилизации стали шагом и навстречу женской эмансипации. Борцы за права женщин подчеркивали, что газ освободил женщин от обязанности сидеть дома для того, чтобы разжигать огонь и поддерживать его. Наконец, газовые лампы на улицах должны были, по мнению заботливых граждан, помешать ворам и проституткам заниматься своими нечестными делишками[431].

Однако где свет, там и тьма. Иллюминация никогда не была полной, кроме того, она имела парадоксальные последствия. Газовое освещение усиливало особую атмосферу мест, предназначенных для развлечений. Наш путешественник в самом начале этого параграфа неспроста был так потрясен подсвеченными парижскими витринами и ресторанами. Газовые фонарики вводили в волшебное заблуждение. В Буэнос-Айресе в 1856 году зажег свои огни Аргентинский театр на улице Реконкиста. Библиотеки продлевали часы своей работы, несмотря на то, что серная кислота, которая образовывалась в результате горения зачастую неочищенного газа, портила книги[432]. При этом дома люди часто отказывались от расхваленного газового освещения, так как боялись, что, сгорая, газ раздражает органы чувств и из-за него сворачивается кровь. Дизайнеры и декораторы тоже с огромным недоверием относились к газовым лампам, предполагая, что они могут испортить гобелены и обивку; гораздо больше по душе им было электричество. В квартирах парижских буржуа в 1880-е годы газ использовался исключительно в прихожих и коридорах; в гостиной и прочих комнатах рекомендовалось пользоваться свечами, так как они лучше всего подсвечивают лица гостей[433].

Писатель Дзюнъитиро Танидзаки переживал, что уличное освещение разрушит концепцию тени в японской эстетике[434]. Однако далеко не на всех улицах имелись фонари. Большинство даже крупных городов не в состоянии было приблизиться к ночному Парижу, увешанному гирляндами света. В Бейруте газовые фонари появились в 1889 году, но их устанавливали только на перекрестках. Ночью полицейские свистели пешеходам, тем самым сигнализируя, где безопасно переходить дорогу[435]. В Эдо театры кабуки имели газовое освещение с 1870-х годов, а вот на улицах бедных районов увидеть фонарь можно было очень редко. Даже Лондон с десятью тысячами фонарей был известен как «город с худшим и лучшим освещением в мире». В 1911 году фотометры с трудом могли уловить тусклый свет в его бедных районах[436]. На осевое освещение центральных улиц очень часто жаловались. Из-за того, что фонари висели в центре улиц, пассажиры общественного транспорта не видели, что творится на обочине, и зачастую выпрыгивали из автобуса прямо на пешеходов. В городах, где сжигали много угля, из-за смога свет газовых фонарей, бывало, вообще был не виден на протяжении многих дней. Мистер Гуденаф, лондонский инженер, рассказывал в 1910 году, как «он спустился из своей квартиры и, стоя у порога, не мог разглядеть фонаря, хотя он висел всего лишь в 18 футах над дорогой». И вновь где свет, там и тьма. В лондонском Сити, центре мировой экономики, огни улицы Кэннон освещали далеко не все, а темные уголки становились «убежищем для опасных личностей»[437]. Чем больше было освещения, тем сильнее пугала и завораживала темнота. На каждый дополнительный ватт приходилась новая страшилка о темных переулках большого города[438].

Газ и вода поставили перед городом ряд абсолютно новых задач. Например, нужно было решить, кто должен предоставлять эти услуги. Требовались значительные вложения. Изначально этим занимались частные компании, которые впоследствии стали монополиями и утвердили свои цены на несколько десятилетий. В результате справедливые цены и качество превратились в предмет вечных споров. Компании не были особо заинтересованы в том, чтобы присоединять удаленные районы к общей сети или набирать воду из рек, расположенных далеко от города. Начиная с 1860-х годов задачу обеспечения жителей водой и газом все чаще брало на себя правительство напрямую. К 1880 году в британских и американских городах воду поставляло больше муниципальных, чем частных компаний. К 1913 году в Швеции коммунальные услуги полностью перешли в область задач муниципалитета, во Франции в большинстве городов тоже, хотя Париж по-прежнему получал воду от Парижской водопроводной компании. Испания являлась в этом вопросе единственным исключением – исторически сложилось так, что городская власть здесь никогда не могла похвастаться силой и влиянием. В Лондоне из-за административных разногласий городские власти взяли на себя поставку воды лишь в 1902 году[439].

Эта тенденция также известна как «муниципальный социализм», хотя ее движущая сила никак не была связана с социалистическими партиями, которые только-только начинали формироваться. Муниципальный социализм возник под давлением роста города и ограниченности природных ресурсов. В конце XIX века, в отличие от продуктов питания и одежды, вода становилась дороже, а не дешевле. Город продолжал расти, и это означало увеличение количества труб и цен на воду. Частным компаниям были на руку высокие цены, установленные в свое время законодательными органами, и им было совершенно не выгодно делать какие-либо дополнительные инвестиции. Городская власть, таким образом, была попросту вынуждена взять на себя эту задачу. Многие предприниматели даже радовались этому, ведь главное для них было получить достаточно воды для своих заводов. А вот с газом все обстояло иначе. В отличие от воды поставки газа приносили огромную прибыль – благодаря технологическим инновациям. В особенности в новых, быстро растущих городах, пока не имеющих достаточно мощных источников дохода, газ был настоящей денежной жилой. Как сказал один историк, в отношении газа был скорее не «муниципальный социализм», а «муниципальный капитализм»[440]. Именно прибыль от подачи газа населению позволяла городским властям создавать общественные блага общего пользования, то есть строить парки, библиотеки, детские площадки, бассейны и т. п.

Часто исследователи забывают рассказать о тех сложностях, с которыми столкнулись получатели новых услуг. Газ и вода поднимали ряд мучительных вопросов о самой сути потребления. Является ли вода «даром Божиим» или услугой, которую нужно приобретать за деньги? Если верно последнее, то какой должна быть цена за эту услугу и как можно заставить людей платить? Какое количество галлонов воды можно считать необходимостью, а какое уже будет роскошью? На протяжении пятидесяти лет начиная с 1850 года многие города чуть ли не воевали из-за ответов на эти вопросы. В разгар этих «битв» горожане начали впервые объединяться в «лиги потребителей». Некоторым домовладельцам и владельцам магазинов казалось, что монополии обворовывают их, поэтому они учреждали собственные организации, призванные проводить выгодную им ценовую политику. Так, в 1879 году в Париже был основан Союз парижских потребителей газа. В Марселе и в некоторых других городах мелкие торговцы и владельцы ресторанов пытались в 1890-х годах бойкотировать газовые компании, однако без особого успеха. По другую сторону Ла-Манша недовольные горожане основали Общество взаимопомощи потребителей газа южного Лондона[441]. Людям приходилось оплачивать свет, который нередко работал с перебоями, а показатели газовых счетчиков постоянно оказывались неверными (в связи с чем появилась даже поговорка «Врет словно газовый счетчик»). Инженеры ломали головы над тем, как сделать удобный и надежный счетчик, а потребители тем временем продолжали неверно считывать показатели (так как средний циферблат работал против часовой стрелки), подделывать их с помощью магнита и, что вызывало особые опасения, увеличивать крохотное газовое отверстие, прибегая к помощи местного слесаря. Газ и электричество нельзя было продавать килограммами. Но что в таком случае должны были покупать люди – величину напряжения, энергию или силу света? Когда напряжение падало, свет становился тусклым, однако счетчик продолжал считать. В Париже в 1893 году Компания по поставке сжатого воздуха была оштрафована и потеряла свою монополю из-за того, что плохо следила за напряжением и оно постоянно оказывалось низким[442].

Недовольство по поводу воды было особенно сильным. Ведь ее, как хлеб или сахар, как раз можно было продавать в килограммах (1 литр = 1 килограмм), именно так водовозы и делали на протяжении столетий. Однако появление водопроводных сетей внесло серьезные изменения. Компании использовали счетчики, когда речь шла о крупных клиентах, а вот ставить их в каждом доме и квартире казалось бессмысленным. Установка счетчика стоила дорого, и массово они начали появляться только в 1880-е годы. До тех пор поставщики воды устанавливали жесткие правила. В некоторых странах плата взималась за количество людей в семье. В Соединенных Штатах на основе длины фасада дома высчитывалось, сколько людей там проживает и, соответственно, какое количество воды они потребляют. В Великобритании для домовладельцев за основу тарифа на воду брался налог на собственность, и в этой связи арендная плата для жильцов постоянно росла. В результате всех этих правил бережливый холостяк, живущий в одиночестве на огромной вилле, должен был платить за воду больше, чем его многодетные соседи в доме поменьше.

В точности так же, как санитарные реформы в начале Викторианской эпохи привели к настоящему кризису в здравоохранении, теперь тарифы на воду стали причиной споров о правах и интересах потребителей. Некоторые требовали «водного парламента». Другие видели выход в усилении защиты потребителей. В начале 1880-х годов в Лондоне появилась целая сеть «лиг защиты потребителей», юристы которых растолковывали жителям города, как частные водопроводные компании их обворовывают и как правильно отказываться платить. Вторая волна разногласий коснулась ванных. По законам 1850-х годов водопроводные компании должны были предоставлять жителям воду на «бытовые нужды». Проблема заключалась в том, что стандарты быта постоянно менялись. Представители среднего класса вовсю устанавливали ванны и туалеты. Однако водопроводные компании расценивали это не как «нужды», а как «излишества» вроде садов, за которые нужно взимать дополнительную плату – 8 шиллингов за каждую единицу для лондонского дома, условная годовая аренда которого составляла от £100 до £200. Средний класс пришел в бешенство. Мэр Шеффилда так описывал сложившуюся ситуацию: «Любой мужчина рассуждает так: если не считать расход воды на умывание и поддержание чистоты расходом на бытовые нужды, то что тогда им считать?» Жители Шеффилда основали Ассоциацию по защите ванны и бойкотировали дополнительную плату. Некоторые рисовали красную линию на внутренней стороне ванны, чтобы следить за тем, сколько воды они тратят, и требовать соответствующей оплаты. Впрочем, суд это не впечатлило, и он подтвердил существовавшие тарифы.

Потребление и политика уже не раз оказывались в одной лодке: вспомните первые бойкоты чая, сахара, получаемого трудом рабов, а также кампании против потогонного производства в метрополии. Особенностью потребительского движения, возникшего из-за высоких тарифов на воду, был тот факт, что его инициаторами выступили не покупательницы-женщины, как раньше, а мужчины, имеющие недвижимость. Именно высокий имущественный налог, который они платили, заставил этих респектабельных викторианцев податься в активисты. По сути, они боролись не столько за свои гражданские права, сколько за дешевую воду для своих домов. А то, что главными активистами были британцы, объясняется тем, что в Великобритании тариф на воду высчитывался на основе имущественного налога (а не на основе израсходованных галлонов). Таким образом, потребитель вновь оказался на политической сцене, и благодаря сложившемуся государственному устройству Британии им был имущий налогоплательщик мужского пола. Не стоит, однако, идеализировать движение этих активистов. У горожан, разумеется, не было единого мнения по вопросам тарифов. Многие респектабельные жители города мыслили довольно узко: почему это город должен тратить деньги налогоплательщиков, заработанные таким трудом, и строить широкую систему водоснабжения или другие удобства, тем самым угождая массам людей, которые вообще не платят никаких налогов?[443] Но также мы не должны забывать о том, что и они тоже внесли свой вклад в усиление роли потребителя на политической сцене.

Засуха в 1890-е годы спровоцировала третью волну «водных» недовольств. К этому моменту лондонцы уже привыкли к постоянной подаче воды, и когда их краны начали то и дело оказываться сухими, они стали злиться. Теперь политикой водопроводных компаний возмущались и рабочие, и женщины, и прогрессивные либералы, и социалисты, и обеспеченные граждане[444].

Активисты говорили о правах, но как насчет обязанностей? Одной из причин, по которой «потребитель» оказался в центре дебатов, было то обстоятельство, что водопроводные компании обвиняли его в дефиците воды и ее дороговизне. Они утверждали, что во всем виноват расточительный потребитель, а вовсе не трубы, инженеры или владельцы компаний. Любой сфере было не избежать расхожего в то время простого видения: прогресс означает более высокий уровень потребления. Даже скорее так – одним из условий прогресса является рост потребления. «Когда появились железные трубы и двигатели с высоким давлением, – писал в 1890 году Арчибальд Доббс, юрист, возглавлявший лиги потребителей в Лондоне, – расход воды резко вырос. Требования домовладельцев все время растут, это естественно и логично, ведь уровень жизни постоянно растет»[445]. Спустя десятилетие, когда Нью-Йорк почти полностью иссушил воды реки Кротон и власти активно искали выход из сложившейся ситуации, в одном из отчетов появилось следующее: «Вода должна быть в изобилии, и нужно не ограничивать ее подачу, а призывать людей использовать ее больше, чем сейчас»[446]. Предложить гражданам быть более экономными казалось нереальным. Поэтому решать проблему стали другими способами.

Литература изобилует данными о потреблении в расчете на человека. Однако анализировать их нужно с осторожностью. Городская власть на самом деле не знала, сколько в точности потребляет каждый житель. Фиксировался лишь тот объем, который качали. Между тем вода утекала и из дырявых труб и неплотно закрытых кранов. В 1892 году в переписке представитель Королевской комиссии задал вопрос известному инженеру сэру Фредерику Брамуэллу, председателю водопроводной компании Восточного Суррея: «Население Лондона привыкло потреблять большое количество воды. Как вы думаете, существуют ли способы уменьшить потребление?» «Позвольте не согласиться со словом потребление», – возразил Брамуэлл. «Постойте-ка. Я использовал слово «потребление», так как считаю, что оно наилучшим образом характеризует происходящее», – ответил представитель комиссии. Брамуэлл не согласился, ему больше нравилось слово «подача»[447]. То, что следует относить к потреблению, зависит от точки зрения. Имеется ли здесь в виду только вода, которую использовали для стирки, готовки и питья, или же сюда относятся и те многочисленные галлоны, которые были потеряны из-за плохо закрученных кранов? А как насчет воды, утекшей из дыр в трубах – такое вот невидимое потребление?

Современники разделились на два лагеря, и неспроста. В некоторых регионах утечка воды намного превышала тот объем, который все-таки использовали по назначению. В 1882 году каждый житель Шордитча, района на севере Лондонского Сити, получал 37 галлонов воды в день. Благодаря устранению протечек и новым добротно сделанным трубам это число снизилось вдвое. Инспекторы выяснили, что в июне того же года в соседнем и более богатом районе Финсбери-Парк жители расходовали 18 галлонов воды в течение дня и 105 галлонов, пока спали, так как «специально не закрывали шланги в своих садах»[448]. Как ни крути, круглосуточная подача воды и современные удобства очень даже способствовали подобному расточительству. В прачечной воду не выключали, чтобы сэкономить на мыле; в туалете смыв тоже не прекращался, чтобы унитаз и трубы оставались чистыми. Жители Ньюарка, штат Нью-Джерси, во время суровых зимних морозов в 1895/96 году вообще не закрывали краны, чтобы предотвратить замерзание труб, и тем самым чуть ли не полностью истощили городской запас воды. Верно будет утверждение, что до 1880-х годов, когда получили распространение приборы учета, европейские города теряли где-то между четвертью и половиной всей накачанной воды из-за разного рода утечек. Причинами их, приходит к выводу автор одного из наиболее полных исследований расхода воды в то время, являлись скорее дефектные трубы и старые краны, а вовсе не умышленное желание навредить: «съемщики и не помышляли о том, чтобы обкрадывать своих хозяев»[449].

Чем больше этажей в доме, тем меньше расход воды. Именно по этой причине, наряду с увеличением числа ванн и туалетов, показатели Америки были так невероятно высоки: новые американские города строились куда менее компактными, чем были старые европейские. Разумеется, чем больше в городе одноквартирных одно- или двухэтажных домов, тем больше требуется оборудования и труб для проведения воды. В 1890 году в Берлине каждая водопроводная труба снабжала водой 70 семей. В Детройте эта цифра была в разы меньше. Другими словами, если ежедневно 30 % воды терялось из-за протечки, то для жителя Берлина это означало 5,4 галлона, в то время как для жителя Детройта – 75 галлонов. Зная все это, мы можем более точно определить, какое количество воды на самом деле потребляли люди. Тем не менее снизить цифры фактического расхода воды это все равно не поможет. К 1900 году в этом отношении в мире установилась следующая трехуровневая иерархия: немецкие города находились в самом низу (5–30 галлонов на человека в день), далее шли британские города (17–40, благодаря жителям Глазго, которые на каждый смыв туалета тратили, как правило, три галлона) и в самом верху – американские города (30–100+ галлонов). В 1903 году выборочные проверки на Манхэттене (повсеместная система счетчиков еще не была введена) показали, что в среднем каждый житель в действительности потребляет 30 галлонов воды в день, а еще свыше 50 галлонов вытекают из-за протечек или по каким-либо иным причинам. Также 50 галлонов уходило на производство и государственные нужды. При этом данная информация не давала представления о том, насколько расход воды отличался у представителей разных классов. После обнаружения утечки большого количества воды из-за дефектных труб инженеры вычислили, что типичный житель съемной квартиры в Бруклине расходует в среднем 39 галлонов в день, а житель более роскошного Верхнего Вест-Сайда тратит в пять раз больше[450].

Города научились активно обмениваться опытом и новыми знаниями. В Ливерпуле появился счетчик Дикона, который помогал определять места утечки, отслеживая показатели в определенных районах ночью и затем сравнивая их в течение дня. Вскоре эту систему решили внедрить в Бостоне, некоторое время ее также использовали в Иокогаме и Франкфурте; в Бостоне в 1883–1184 годах счетчик сократил расход воды на треть. В Ньюарке власти заставили установить счетчики несколько тысяч наиболее расточительных горожан. В Берлине счетчики были установлены повсеместно, и такой подход вызывал восхищение у правительств американских городов. У нас нет точных данных, которые бы демонстрировали влияние счетчиков на потребление воды отдельно взятыми людьми: в Берлине счетчики измеряли показания дома в целом, а не каждой семьи. Тем не менее мы знаем, сколько процентов всех труб находилось под наблюдением счетчиков. Это позволяет нам провести пусть грубое, но весьма познавательное сравнение. В Атланте благодаря домашним счетчикам резко уменьшился расход воды. В Ньюарке и Провиденсе, наоборот, они мало что поменяли. Ситуация улучшилась после того, как счетчиками снабдили главных транжир, однако дополнительная установка счетчиков в остальных домах уже ничего не изменила. В некоторых немецких городах, например в Берлине, система работала отлично, а в других случались и неудачи, например в Дрездене. Вюрцбург и многие другие города в Германии продолжали отказываться от системы счетчиков, а вот в Америке к 1920 году водопроводные счетчики начали использовать две трети городов.


Города хотят пить: потребление воды, 1870–1904

* Только бытовое потребление, исключая полив растений и городские нужды, подсчитаны для Вюрцбурга за 1892–1894 годы.

+ Территория «Нью-Ривер Компани» (Северный Лондон) с множеством домов, типичных для Лондона.

‡ После инспекции по отходам и установки оборудования компанией «Нью-Ривер Компани».


Белой вороной оказалась Великобритания: здесь счетчики появились лишь в маленьких городишках вроде Абингдона и Малверна. Сегодня мы можем по ошибке усмотреть в этом очередной пример британского эксепционализма, политики невмешательства и попустительства в отношении окружающей среды. Однако нельзя забывать о том что в то время ни одна страна не рассматривала счетчик в качестве инструмента изменения образа жизни. Его использовали для того, чтобы сократить утечку, а не потребление. Сторонники использования счетчиков на самом деле говорили о том, что если домовладельцы починят трубы, жильцы получат возможность чаще плескаться в ванне. Автор одного исследования 1906 года в Нью-Йорке пришел к выводу, что «в данной ситуации винить стоит… не сотни тысяч человек, которые пользуются водой, а тех нескольких домовладельцев, которые отказываются следить за состоянием труб»[451]. Британский подход как раз и заключался в том, чтобы сфокусироваться на этих нескольких. Вооружившись счетчиком Дикона, инспекторы находили самых расточительных домовладельцев и заставляли их устанавливать новые трубы, проверенные водопроводной компанией. Лишь в 1905 году в Манчестере было проведено 40 000 проверок. В некоторых районах это позволило сократить потребление на целых 50 %[452]. Ни один британский город не сталкивался с такими колоссальными утечками воды, как Детройт или Атланта в США. Жажду Лондона можно было регулировать. Впрочем, так же, как и жажду Берлина. Однако тот факт, что Лондон и другие британские города, в отличие от Берлина, не считали нужным взимать с потребителя плату за то количество воды, которое он действительно использовал, отражает политические взгляды и ценности британцев. Либеральной Великобритании не хотелось требовать от всех домовладельцев установки счетчиков, как это сделали в Пруссии. Показательны здесь слова инженера Брамуэлла, обращенные к Королевской комиссии: «Если из ста человек, которые пользуются водой, у десяти есть утечка, а у девяноста нет, то вам не стоит тревожить последних… займитесь теми десятью, которые этого заслуживают»[453].

Какое же влияние оказало появление водопроводного крана на привычки людей? Мнения существовали разные. Одни вслед за Мишелем Фуко утверждали, что люди стали более замкнуты и в физическом, и в духовном смысле. Туалеты представляли собой закрытое личное пространство. Новые гигиенические стандарты, обусловленные появлением в домах водопроводной воды, прививали людям самодисциплину, столь необходимую либерализму, учили их управлять собой. «Либеральная правительственность» родилась в водопроводных трубах[454]. Впрочем, люди в действительности были менее изолированы в тот период, чем принято думать. Связывая квартиры в единую сеть, водопровод заставлял людей активнее общаться друг с другом. Технологии распространялись медленно и неравномерно в зависимости от привычек и особенностей представителей того или иного класса. В 1890-е годы ванная с душем была настолько в диковинку даже в богатых домах Лондона, что хозяева, имевшие ее, не упускали случая похвастаться и показать ее гостям, приглашенным на ужин. В Берлине ванная была лишь у каждого семьдесят девятого жителя. Лишь к 1954 году ванная появилась в доме каждого десятого француза[455].

Туалеты распространялись быстрее: к 1913 году их наличие было нормой не только в Лондоне, но и в Лейпциге, и в Лилле. И все же для большинства людей туалет не являлся полностью личным пространством. Инспекторская проверка XIV округа Парижа в 1904 году выяснила, что лишь в каждой пятой квартире имелся собственный туалет. Остальные жители дома пользовались общим туалетом либо на своем, либо на первом этаже. Частные раковины были тоже редкостью[456]. Личная гигиена и общение с соседями, иногда перерастающее в конфликты, оставались тесно связанными друг с другом. В Ганновере каждая третья семья делила уборную с десятком или даже бо́льшим числом людей. Зачастую это помещение располагалось во внутреннем дворе дома – после войны один наблюдатель вспоминал о неприятном запахе внутреннего двора, возникавшем из-за близкого расположения человеческих испражнений и кухонных отходов[457]. В 1930-е годы в Барселоне, городе рабочего класса, нередко туалет располагался на кухне. А в Великобритании озабоченные родители заставляли своих подростков-мальчишек оставлять дверь в туалет открытой, чтобы у тех не появилось греховных мыслей.

По-прежнему личная гигиена оставалась далека от идеала. Даже те семьи, которые жили в квартирах с ванной и горячей водой, вовсе не собирались принимать душ каждый день. По их собственным словам, представители среднего класса в Шеффилде наполняли ванну только 62 раза в год, и для всей семьи сразу. Школьные учителя восхваляли чистоту, однако к 1920 году в половине всех французских школ не было умывальных, а большинство учителей не имели водопровода у себя дома. Многие считали поддержание чистоты коллективным ритуалом: общий душ в школе, купание в ближайшей речке или городских бассейнах воспринимались как объединяющее всех общественное. В Хельсинки люди нагишом шлепали вокруг городского бассейна, правда, мужчины и женщины посещали бассейн в разные дни. И в Европе, и в Азии общественные бани служили местом общения: там не только смывали с себя всю грязь, но и делились слухами. Для того чтобы набрать ванну при отсутствии водопроводной воды (а не имело ее большинство), требовалось много усилий, так что люди совершенно по-разному решали вопрос мытья. Некоторые принимали ванну раз в неделю по субботам, другие мылись в раковине каждый вечер. Некоторых детей мыли вместе в одной ванной, в других семьях мать сначала сливала воду, оставшуюся после первого ребенка, затем кипятила и наливала новую для другого. Одна женщина, родившаяся в 1897 году в Брадфорде, так рассказывала о своем детстве. В семье было восемь человек, отец работал инженером-путейцем. В доме имелась «просторная ванная комната» с «большой цинковой ванной», однако воду нужно было греть на газовой плите в кухне. Наша героиня и ее три старшие сестры мылись в ванне раз в неделю вечером в субботу. А ее двое братьев ходили в бассейны для купания. «Как видите, все мы регулярно мылись. И всех такой режим более чем устраивал»[458].

Шопинг

Пекин, новая столица Китайской Республики (1911–1928), был городом магазинов и развлечений. Свергнув династию Цин, революция 1911 года погубила рынок, который обслуживал двор, императорскую семью и евнухов. Теперь, однако, стали появляться и новые места, куда можно было сходить за покупками. А старым рынкам на окраине города удалось уцелеть. На улице Ванфуцзин на юго-востоке города, где жило много иностранцев, начали открываться торговые центры. Самый большой рынок появился на юго-западе города, в районе Тяньцяо, называемом «Небесным мостом» (см. иллюстрацию 23). Новые правители республики хотели улучшить движение в центральной части города, транспортная сеть была расширена, и Тяньцяо по-настоящему повезло: он стал конечной станцией маршрутов троллейбуса. Дороги вокруг него становились шире, болота осушались. Всего лишь за одно поколение эта деревенька, окруженная болотами, превратилась в оживленное место, где можно было выгодно отовариться и немного повеселиться. На рынке Тяньцяо свой товар выставляли более трех сотен торговцев. Четверть продавали шелка и другие ткани, еще одна четверть – поношенную одежду. Семь магазинов специализировались на зарубежных фабричных товарах, один торговец предлагал костюмы из западных стран. Голодных покупателей ждали 116 закусочных и 37 ресторанов. Не существовало, пожалуй, ни одной потребности, которую бы этот рынок не смог удовлетворить. Тут были фотоателье, бакалеи, опиумные притоны и даже публичный дом. Посетители могли ненадолго отвлечься от шопинга и посмотреть выступления акробатов, певцов и фокусников. В 1918 году в районе появился сверхсовременный центр досуга «Парк развлечений южного города». Он был открыт с 11 утра до 11 вечера, здесь студенты и представители среднего класса могли за 30 центов поиграть в боулинг, покататься на коньках, увидеть театральное представление и потанцевать; за дополнительную плату рестораны угощали «заграничным обедом». Тяньцяо значил много как для бедных, так и для богатых. Герой известного романа Лао Шэ «Рикша» (1936) был не в состоянии покинуть город из-за притягательности Тяньцяо[459].

Историю становления республиканского Пекина как «современного города» едва ли можно считать обычной. С одной стороны, в нем, конечно, наблюдались определенные тенденции, характерные для западного массового потребления. Но с другой, мелких лавок и магазинчиков здесь было еще больше, чем крупных торговых центров, и развивались они с не меньшей скоростью. Цены в небольших магазинах были не фиксированные: можно было договориться, торгуясь или прибегая к обману. Магазины в Китае нередко называли «клеткой тигра»: продавец был тигром, покупатель – добычей. И хотя в парке развлечений Тяньцяо было что-то от Кони-Айленда, на улицах основного рынка покупателей развлекали как прежде – актеры и акробаты. Впрочем, и их выступления уже больше нельзя было назвать «традиционными». Пекинские певцы пытались скрыть свое провинциальное происхождение за сценическими именами: становясь настоящими профессионалами, они превращались в звезд, и газеты составляли рейтинги их популярности. Тяньцяо вовсе не был хранителем обычаев – напротив, именно здесь люди впервые увидели непривычные для них вещи – например, актрис-женщин и потешную борьбу. Уличные забавы и парк развлечений развивались параллельно.

На Западе, как и на Востоке, в 1920-е годы можно было говорить о настоящей революции шопинга, случившейся за последнее столетие. Конечно, люди совершали покупки с древнейших времен[460], однако в XIX веке в этой области произошли качественные изменения. Поход по магазинам превратился из способа приобрести вещи в популярное времяпрепровождение, появилось понятие «покупатель». Магазины процветали, расширялись благодаря росту городов и увеличению реальных зарплат, что было особенно характерно для Европы и обеих Америк после 1860-х годов. Иллюстрировать эту историю принято на примере универмага «Бон Марше», основанного в Париже в 1852 году. Париж, как выразился культуролог Вальтер Беньямин, был столицей XIX века, образцом буржуазного образа жизни в момент его расцвета. Немецкий ученый Вернер Зомбарт считал универсальные магазины первыми ростками современного капитализма[461]. В 60-е годы XX века такая точка зрения казалась правильной, потому что универмаги продолжали увеличивать свою рыночную долю. Однако с тех пор многое изменилось: торговые гиганты оказались в кризисе, их потеснили дискаунтеры и возродившиеся уличные рынки. Именно поэтому Пекин представляется нам отличным местом, чтобы начать изучать мир шопинга, ведь здесь мы сможем увидеть, как различные виды розничных магазинов развивались параллельно друг с другом. В Европе и Америке, как и в Китае, существовали самые разные магазины. Важно не путать инновации с размером и концентрацией покупателей. Конечно, это не означает, что мы собираемся полностью игнорировать универмаг – совсем наоборот. Однако мы должны рассматривать его наравне с уличными торговцами, рыночными площадями и кооперативными магазинами, ведь все они в равной степени возникли в результате растущих потребностей городского населения.

Мнения историков в отношении универмага сильно разнятся. Одно поколение назад историки смотрели на него как на символ перехода к массовому потреблению. «Бон Марше» и ему подобные торговые центры осуществили настоящую социальную и психологическую революцию, возбудив в людях новые желания и сведя их общение в магазине к минимуму. «Сильнейший гипноз этих мест, – писал один историк, – типичен для современного массового потребления в точности так же, как салонное общение было типично для дореволюционного потребления в высшем обществе»[462]. С такой точки зрения универмаг резко поместил людей, не привыкших иметь какие-либо вещи, в мир желаний и соблазнов. Все же это заявление слишком категорично. Как мы уже убедились, люди были потребителями и в раннее Новое время.

Более современные авторы не спешат с радикальными заявлениями. Они подчеркивают, что универсальный магазин вовсе не ознаменовал собой новую эру. Все его особенности имели длинную историю, которая хорошо прослеживается. «На людей посмотреть и себя показать» – подобный девиз для похода в торговые ряды существовал в Антверпене, Париже и Лондоне еще в XVII веке. То, как эти торговые ряды вызывали в людях сначала желание иметь вещи, а затем и сексуальное желание, Пьер Корнель высмеивал в 1632 году в своей комедии под названием «Галерея Дворца». Примерно в это же время на базарах в Стамбуле работало больше 10 000 магазинов и лавок[463]. В XVIII веке покупатели уже сравнивали цены и товары, рассматривали их в витринах, а продавцы использовали зеркала, световые фонари, придумывали наиболее удачное расположение вещей на прилавках, чтобы завлечь покупателя. К 1800 году многие бакалейщики выставляли на прилавок чай и другие товары с табличками, на которых были написаны точные цены, а также использовали специальные карточки для рекламы. В Ньюкасле в компании «Бейнбридж», торговавшей мануфактурными товарами, начали писать цены на тканях уже в 1830-х годах, стремясь сделать поход по магазинам более спокойным. Такой подход был характерен для торговцев, практиковавших бизнес-модель с высоким оборотом и низкой маржей. С течением времени из этого выросли первые универсальные магазины, а затем гигантские торговые центры с огромными помещениями, в которых несколько сотен продавцов предлагали покупателям качественные товары по оптовым ценам. С 1840-х годов прозрачное стекло их витрин начало активно добавлять хрустальной сказочности центральным улицам. Нет, универмаг вовсе не являлся внезапным изобретением, скорее это был очередной и закономерный этап развития розничной торговли, существовавшей на протяжении уже многих веков[464].

Тем не менее в конце XIX века люди видели в универмаге символ нового общества. Хотя его позабытые предшественники в свое время ничуть не меньше поражали воображение, все же у торгового центра была одна особенность – он смог объединить самые различные новшества под одной огромной стеклянной крышей на массивном стальном каркасе. Крупнейшие магазины располагались в зданиях, напоминавших дворцы и ратуши. Магазин А. Т. Стюарта в Нью-Йорке носил название «Мраморный дворец» (1846). В 1906 году «Бон Марше» занимал площадь 53 000 м2 (см. иллюстрацию 19). Стеклянные стены создавали иллюзию бесконечной витрины, поднявшейся от мостовой до самой крыши. Некоторые торговые здания являлись настоящими архитектурными шедеврами, например, строение архитектора Виктора Орта в стиле ар-нуво (1901) или парижский «Принтемпс» архитектора Рене Бине (1907). Магазины нередко становились воплощением технологического прогресса. Первые электрические лампочки были установлены в торговом центре «Маршалл Филдс» в 1882 году. Торговый дом «Мюр и Мерилиз» стал первым зданием с эскалатором в Москве (1908). В торговом центре «Корвин» в Будапеште покупатели так полюбили кататься на эскалаторе, что руководство магазина решило взимать за это плату[465].

Торговые центры были самодостаточными международными институтами, невиданными ранее. Они работали в тандеме с другими силами глобализации – международными выставками, пароходством, миграцией. На первых Всемирных выставках 1851 года в Лондоне и 1867 года в Париже и на последующих выставках товары со всего света представлялись таким образом, что грань между культурой и предметами потребления становилась едва заметной. А в это время магазины превращались в музеи. Здесь люди могли познать мир как некое собрание товаров, аккуратно разложенных под стеклом. Уильям Уайтли считал свой магазин преемником Всемирной выставки в Лондоне, так как в нем покупатели могли прикоснуться к товарам со всего света[466]. В Берлине Герман Титц велел водрузить на одноименный универсам, расположенный на Лейпцигской улице, модель земного шара высотой 4,5 м, которая подсвечивалась ночью. Торговые дома становились настоящей международной семьей, управляемой потоками капитала, знаний и модных тенденций. У «Бон Марше» появились двойники в Брикстоне и Ливерпуле. В 1912 году в Буэнос-Айресе появился филиал лондонского «Харродса» на улице Флорида – главной пешеходной улице столицы. Инициатива исходила не только от европейских городов, множество торговых центров страны третьего мира открывали самостоятельно. Магазин «Гаф и Чавес» в Буэнос-Айресе стал результатом сотрудничества креола Лоренцо Чавеса и британского мигранта Альфредо Гафа. Вдохновившись фиксированными ценами и обслуживанием потребителей в универсаме Энтони Хордерна в Сиднее, Ма Ин основал в 1917 году четырехэтажный торговый центр «Синсере Кампани» в Шанхае[467].

Амбиции торговых домов хорошо прослеживались в ассортименте их товаров. Лондонский «Уайтлис» окрестил себя «универсальным поставщиком». Здесь можно было найти одежду, мебель, ткани. Однако этим предложение торговых центров не ограничивалось. В каталоге «Харродса» 1895 года можно найти буквально все, начиная от батистовых рейтузов («с рюшами из муслина, с застежками, ручная работа» или более дешевых моделей фабричного производства), чайников, часов с кукушкой, лакированных на японский манер туалетных столиков и заканчивая услугами гадалки («в костюме цыганки», два часа стоят £2 2s) и похоронными услугами, включающими в себя предоставление гроба, надгробного камня из любой породы, катафалка, траурных экипажей, обслуживающего персонала и кучера – все в зависимости от бюджета заказчика[468]. В универмаге «Селфриджес» появился детский отдел, а также начал проводиться детский день. Отныне жизнь человека с младенчества и до самой могилы была неразрывно связана с универмагом.

Главным фактором успеха был поток, а вернее два потока – людей и товаров. Низкие цены требовали огромного, быстрого оборота, и эта особенность в корне изменила атмосферу внутри магазина, а также отношение к городской среде снаружи. По сравнению с первыми магазинами Нового времени универмаг был экстравертом. Вместо того чтобы создавать особую, почти интимную атмосферу для элитных клиентов, торговый центр врывался в город, привлекал внимание толпы и открывал для нее свои двери. В 1890-е годы появились декораторы витрин, которые воплощали в жизнь самые смелые фантазии. В Чикаго Артур Фрейзер превратил весь фасад торгового центра «Маршалл Филдс» в замок XVII века. В провинциальных магазинах витрины украшали кораблями из проволоки и моделями собора Святого Павла из бумаги. В «Селфриджесе» свет горел с 8 вечера до полуночи, чтобы даже ночью люди могли глазеть на витрины. Магазины достраивали крытые галереи, выводя свои торговые ряды на улицу, и все сложнее было сказать, где заканчивается сфера торговли и начинается публичное пространство.

Стоило вам поддаться искушению и зайти в торговый центр, как вы тут же становились жертвой новых уловок и трюков, призванных удержать вас в нем как можно дольше. В «Харродсе» в 1898 году была запущена «двигающаяся лестница», перевозившая до 4000 покупателей в час[469]. Товары перевозили с помощью ленточного конвейера. Записки из отдела в отдел передавались по пневматической почте. Быстрый товарооборот был важнее всего. «Распродажи» к этому времени существовали уже столетие или даже больше. Однако именно торговый центр превратил их в сезонный ритуал. В торговом доме «Мюр и Мерилиз» в марте проходила распродажа перчаток, в апреле – духов, а в августе – ковров. Во всех магазинах были так называемые «белые недели» скидок, как правило, в январе, а также недели, когда действовали «специальные цены». Во время распродаж число покупателей вырастало в четыре раза, и, например, «Бон Марше» посещало в день до 70 000 человек. Магазины полностью опустошали свои склады целых шесть раз за год. Сумасшествие распродаж высмеивалось карикатурщиками, беспокоило моралистов, волновало самих покупателей. «Пристрастный путеводитель по лондонским магазинам» 1906 года сообщал, что «распродажа»…

«магическое слово, которое способно заполнить наши гардеробы, уничтожить наши кошельки, расстроить наш распорядок дня, заворожить нас, внушить нам отвращение, порадовать и разочаровать нас дважды в год в Лондоне… Распродажа – настолько неоднозначное явление, что в какой-то момент она кажется вещью хорошей и правильной с точки зрения морали, а через минуту совершенно ясно, что все это плохо и неправильно, поэтому, я уверен, еще ни одна женщина до конца не определилась, как ей следует относиться к распродажам»[470].

То было рождение невиданного доселе шопинга. Торговые центры организовывали концерты, строили картинные галереи и библиотеки, предлагали посетителям чай, устраивали курительные комнаты. Во время открытия и рекламных недель вестибюли торговых центров напоминали волшебные театральные декорации. Наиболее ярко атмосферу торгового центра смог описать Эмиль Золя, который после подробнейшего изучения универмага «Бон Марше» посвятил целых двадцать страниц описанию белой выставки в своем романе «Дамское счастье», опубликованном в 1883 году. «Все кругом белое, все предметы во всех отделах белые; это была какая-то оргия белого, какое-то белое светило, и его сияние в первый момент так ослепляло, что в этом море белизны невозможно было различить деталей» (здесь и далее цитируется перевод Ю. Данилина. – Прим. переводчика). В галантерейном отделе и трикотажном отделе «возвышались сооружения из перламутровых пуговиц, огромная декорация из белых носков; целый зал затянут был белым мольтоном и залит падающим сверху светом». Особенно яркий свет излучала центральная галерея, в которой продавались белые шелка и ленты. «Лестницы были убраны белыми драпировками… [которые] тянулись вдоль перил, опоясывали залы и поднимались до третьего этажа». «Казалось, белые ткани взлетели на крыльях, там сбиваясь в кучу, тут рассыпаясь, как стая лебедей. А выше, под сводами, белье ниспадало дождем пуха, снежным вихрем, крупными хлопьями». И далее:

«Но величайшим чудом, алтарем этого божества белизны был воздвигнутый в главном зале, над отделом шелков, шатер из белых занавесок, спускавшихся со стеклянного потолка. Муслин, газ, художественной работы гипюр стекали легкими волнами; богато вышитый тюль и полотнища восточного шелка, затканные серебром, служили фоном для этой исполинской декорации, похожей одновременно и на алтарь, и на альков. Это была какая-то гигантская белая постель, необъятное девственное ложе, ожидавшее легендарную белую принцессу, которая должна в один прекрасный день явиться во всем блеске своего величия, в белой подвенечной фате. – О, великолепно! – восклицали дамы. – Изумительно!

В парфюмерном отделе продавцы декорировали витрину белыми фарфоровыми баночками и флаконами из белого хрусталя, а в центре красовался серебряный фонтан в виде пастушки, стоявшей в окружении цветов. Но настоящее сумасшествие творилось в кружевном отделе, где «грандиозная выставка белых товаров достигла… своего апогея в ослепительной белизне тончайших драгоценных кружев». «Это было наиболее опасным искушением, желания бешено разгорались, женщины прямо сходили с ума»[471].

В романе Золя, одном из наиболее успешных, написанных в зарождающемся жанре магазинного романа, социальные наблюдения перемежались с нравственным беспокойством. В торговом центре, который описывает Золя, мечта о невинности (белая кровать, пастушка) сталкивается с животным вожделением. Женщины бледнели от желания, испытывали «чувственную потребность» погрузить руки в шелковые и бархатные ткани и «забыться». Торговый центр заменил дьявольскую фабрику, бывшую всегда микрокосмом социального зла. Муре, глава выдуманного магазина «Дамское счастье», пришел на смену безжалостным владельцам фабрик из ранних викторианских романов. Воспользовавшись состоянием женщин и вдоволь насладившись ими, он готов был выбросить их на свалку. Золя описывает магазин как жестокую «машину», призванную соблазнить и завоевать женщин. Во время распродаж «поток» людей в магазине превращался в «океан», готовый поглотить каждого[472].

«Дамское счастье» – блестящее собрание всех страхов того времени. Многие опасались, что «соборы торговли» заменят настоящую церковь, а поклонение вещам заставит людей забыть о Христе. Владельцы мелких лавочек и консерваторы беспокоились, что большие торговые центры уничтожают семейные магазины, а вместе с этим нарушают социальное равновесие и подрывают национальную мощь страны. В романе Золя владелец мелкого магазина в отчаянии бросается под омнибус. Критики утверждали, что торговые центры отобрали у миллионов торговцев их хлеб. Говорили, что общество скоро разделится на два лагеря – небольшую группу дельцов и армию потребителей. Семья, религия, нравственность – все будет уничтожено. В 1890-х годах, отмечал Золя, многие продавцы магазинов не имели права жениться, потому что любовь могла плохо сказаться на их работе. С другой стороны, секс уже тогда считался двигателем рекламы, а газеты возмущались, что торговые центры нанимали проституток или мужчин с приятной внешностью, чтобы привлечь противоположный пол. Роман шведского писателя Сигфрида Сивертса «Большой универмаг» (1926) начинается с постельной сцены в отделе кроватей – шведы всегда были на шаг впереди. Повсюду торговые центры оказывались под перекрестным огнем. В Испании шопинг обвиняли в упадке некогда великой державы[473]. В Германии считалось, что торговые сети, которыми владели евреи, тормозят расцвет набирающей силы империи.

В действительности, однако, на универмаги приходилась лишь небольшая доля всей розничной торговли. При этом они создали новые рабочие места и привели больше покупателей в центр города, что некоторые мелкие торговцы даже научились ценить. Страхи, связанные с большими магазинами, черпали силу из нескольких важных тенденций: ставшего более заметным присутствия женщин в городе, влияния городской жизни на религиозность и все более агрессивного национализма. Некоторые скептики предрекали кризис семьи и кризис нации. В Лондоне в XVIII веке обвиняли «макарони» – фатоватых мужчин, любящих итальянские песни и шляпы с перьями, – в том, что они ослабляют нацию[474]; именно женственность жителей американских колоний высмеивали британские военные в оригинальном тексте «Янки-дудл», появившемся во время Семилетней войны (многим позже на эту песню в США стали смотреть в патриотическом свете).

Впрочем, не всегда магазины изображали местом, несущим угрозу нравственности. В романе Джейн Остин «Эмма» (1816) мисс Гарриет Смит прячется от дождя в магазине одежды, где встречается с респектабельным мистером Мартином, и в этой сцене нет и намека на обман или развращение. В реальной жизни представительницы среднего и рабочего классов свободно ходили по улицам в одиночку[475]. К концу века, однако, атмосфера изменилась. Феминистическое движение набирало обороты, все больше женщин получали образование и выбирали себе уважаемые профессии, так что вскоре в дамах без сопровождения увидели настоящую угрозу. Казалось, торговые центры будят животные инстинкты даже в респектабельных леди. Очень часто на воровстве ловили женщин с тугими кошельками, таких как госпожа де Бов в «Дамском счастье», с которой случился «нервный припадок» из-за столкновения ее «страстного и неудовлетворенного стремления к роскоши с невероятным, жестоким искушением больших магазинов»[476]. Желание иметь вещи вырывалось из самых глубин женского тела. По мнению криминологов, многие женщины становились клептоманками в период менструации.

За этими опасениями в отношении пола скрывались настоящие страхи о потере самоконтроля и индивидуальности. Универмаг привлекал и отталкивал одновременно, потому что казался предвестником нового массового общества. Один современник сравнил торговый центр с морским лайнером, на котором оказались все слои общества[477]. В 1900 году немецкий социолог Георг Зиммель описал два взаимосвязанных процесса в обществе. Один касался влияния денег и городов на отношение человека к предметам. Гармония между вещами и людьми была нарушена. В крупных городах, по мнению Зиммеля, отношения с предметами становились неестественными и поверхностными. Мода, новинки, реклама – все это менялось с огромной скоростью, было очень ярким, чтобы привлечь внимание человека. «Рост потребления, – писал Зиммель, – зависит от расширения материальной культуры, так как чем более материален и чем менее индивидуален какой-либо предмет, тем большему числу людей он подходит». Вещи потеряли свою индивидуальность. Некогда уникальные предметы искусства, они теперь превратились во взаимозаменяемые массовые продукты. Второй процесс касался взаимодействия индивидуумов и социальных групп. Жизнь в городе отдаляла людей от их окружения и класса. Раньше говорили, что «городской воздух делает свободным», однако теперь свобода казалась не более чем дорогой иллюзией. Люди могут свободно передвигаться от магазина к магазину. По мнению Зиммеля, они превратились в «серую» массу. Приобретя ценность в качестве покупателей, они потеряли ценность как индивидуумы. Продавцы больше не делали различий между офицером с медалями и солдатом, простым студентом и господином профессором доктором Зиммелем; они относились одинаково ко всем, кто готов был потратить деньги. В современном городе «обесцвечивание» вещей и людей происходило параллельно[478].

В 1930-е годы немецкий философ и эссеист Вальтер Беньямин обратился к этому лишенному человечности портрету современного покупателя, еще более сгустив краски. Беньямин покончил с собой 10 октября 1940 года на границе Франции с Испанией, так как ему грозила депортация в нацистскую Германию. После себя он оставил легендарный труд – так называемый «Проект Аркады», в котором подверг Париж XIX века небывалой критике. Беньямин смешал Маркса и Пруста, добавив немного Фрейда. Реальность не такая, какой она нам кажется, заявил он. В XIX веке Европа погрузилась в сон. Вот почему капитализм до сих пор не умер и не умрет естественной смертью. Чтобы пробудить своих современников, Беньямин решил стать кем-то вроде историка-врача и расколдовать заснувший Париж XIX века[479].

В отличие от Макса Вебера Беньямин не считал, что современность освободила мир от иллюзий. Совсем наоборот: магазины, новинки и реклама стали новыми божествами человечества. Торговые пассажи 20–40-х годов XIX века являлись общими «домами мечтаний»[480], дорожками в прошлое; Беньямин сравнивал их с «пещерами, в которых хранятся останки исчезнувшего монстра – потребителя доимпериалистической эры капитализма, последнего динозавра Европы»[481]. Крытые пассажи со своими магазинами и променадами породили обитателя нового типа: гуляку. Бродя по городу безо всякой цели, гуляка словно фотоаппарат выхватывал и запечатлевал сцены общественной жизни, коллекционируя их. Толпа была его домом. Перестройка Парижа под руководством Османа в 1860-х годах выжила гуляку. По широким бульварам граждане должны были двигаться с определенной скоростью. В результате торговый центр оказался единственным сохранившимся островком, где можно было гулять и глазеть. Однако здесь, подчеркивал Беньямин, свобода ограничивалась единообразием и контролировалась со стороны. В торговом центре «впервые за всю историю… потребители начали осознавать себя как массу»[482]. Нравилось ему это или нет, но гуляка и сам оказывался у всех на виду.

Подобные пессимистические взгляды бросают мрачную тень на XX век. В этой связи их необходимо поместить в правильный исторический контекст. Какими бы гениальными эти прозрения ни казались, они повествуют скорее о теоретической стороне шопинга, чем о реальном положении дел в конце XIX века. Беньямин писал свой труд, когда его преследовали нацисты. Он видел прямую связь между универмагом и Адольфом Гитлером. Тоталитарные государства используют «массу» для достижения своих целей: «расовое единство… стремится отобрать у отдельных индивидуумов все, что может помешать им стать толпой потребителей»[483]. Однако в 1900 году не было нацистов. Для многих людей того времени шопинг не означал автоматически слияния с толпой и моральный упадок. В конце концов, Золя восстановил социальную гармонию, выдав продавщицу Дениз замуж за владельца магазина Муре в своем «Дамском счастье» и тем самым объединив общество и торговлю, мораль и богатство, целомудренную малую буржуазию с классом нуворишей. На самом деле многие защищали магазины, так как они дали женщинам доступ к общественной жизни. Шопинг вовсе не должен быть легкомысленным, утверждали представительницы Женской ассоциации, начавшие организовывать экскурсии для женщин по Лондону в 1888 году. Отправляясь за покупками, женщины посещали музеи или делали остановки в местах, где можно было полюбоваться городом. В результате они становились более рациональными потребителями, учились осознавать свой гражданский долг и гордиться империей. Для Гордона Селфриджа, открывшего свой знаменитый магазин на Оксфорд-стрит в 1909 году, шопинг служил отдыхом и освобождал одновременно; к слову, Селфридж активно выступал за предоставление женщинам права ходить на выборы[484].

Защитники крупных магазинов активнее высказывали свое мнение в либеральной Англии, нежели в континентальной Европе, где мелких торговцев было больше и они были лучше организованы. Однако не следует преувеличивать количество оппозиционных мер и здесь. Специальные налоги на торговые центры действительно взимались на территории Германии, Венгрии и нескольких американских штатов, но эта мера была временной и вдобавок неэффективной, так как сумма налога была небольшой (чуть больше 1 % с оборота). Некоторые современники видели в универмагах возможность повысить уровень культурности населения. Находиться в одном из этих храмов торговли – «радость, удовольствие, праздник», рассуждал один немецкий наблюдатель в 1907 году. В конце концов, даже у «простых людей» появился шанс принять участие во всем этом «изобилии, приобщиться к прекрасному и при этом не потратить ни пенни», «научиться понимать красоту и гармонию, пусть и несколько в общем»[485]. Художники-модернисты праздновали рождение новой женщины, которая жаждет наслаждений. В фильме «Дитя большого города» русского режиссера Евгения Бауэра, вышедшего в 1914 году, милую осиротевшую швею Маню гипнотизирует торговый центр, и девушка превращается в роковую женщину, вытягивает деньги из своих поклонников, чтобы обеспечить себе красивую жизнь, полную танцев и ресторанов. Большой город развращает невинных девушек – таков должен был быть посыл фильма, однако Бауэр переворачивает мораль истории с ног на голову. Маня – героиня, а не жертва. В конце концов, свести счеты с жизнью пытается не она, а Виктор, один из ее богатых ухажеров, который не может перестать относиться к ней как к объекту желания и увидеть в Мане реальную женщину[486].

Единообразие «массового общества» преувеличивали, отчасти потому, что на торговый центр смотрели как на нечто, неразрывно связанное с буржуазией и большим городом. На самом же деле магазины отличались друг от друга по размеру, клиентуре и методам работы. Большинство из них и рядом не стояло со знаменитым «Бон Марше». В Германской империи первые магазины таких торговых сетей, как «Вертхайм», «Титц» и «Карштадт», были открыты в Штральзунде, Гере и Висмаре с населением менее 30 000 человек. Двадцать пять подобных провинциальных магазинов можно было бы поместить в «Бон Марше». В Великобритании многие универсальные магазины едва втиснулись между соседними зданиями. И в то время как «Бон Марше» обслуживал преимущественно буржуазию, прочие торговые центры были менее взыскательны. Их покупателями все чаще становились рабочие семьи с растущим доходом, что, кстати, является одной из причин, по которым городские торговые центры стали так популярны в конце XIX века. Когда братья Вертхаймы открыли первый универмаг своей сети в Берлине, это был дешевый магазин в рабочем районе, Кройцберге. И даже после открытия магазина на более престижной Лейпцигской улице в 1897 году сеть по-прежнему зависела от потребителей из рабочего класса. «Дюфаэль» обслуживал похожую публику на окраинах Парижа. Многие магазины впоследствии пытались изгладить из памяти покупателей ассоциации с дешевыми и некачественными товарами. Рассказывали, что респектабельные леди, посещая эти универмаги, просили персонал магазина завернуть купленные товары в сумки из коричневой бумаги, делая вид, что приобрели эти вещи для своих слуг. Трудно составить социальный портрет всех клиентов. Однако один универмаг в Рейнской области вел учет своим покупателям, записывая их профессию: ремесленники, пенсионеры, рабочие и служащие составляли одну треть от всех, кто приходил в этот магазин. Разумеется, далеко не каждый посетитель универмага уходил из него полностью загруженным пакетами с покупками. В среднем цена на распродаже не превышала одной марки, а ежемесячный заработок рабочего составлял около 60 марок[487].

Мужчины тоже ходили по магазинам. В «Харродсе» продавалось до сотни различных видов курительных трубок для джентльменов с хорошим вкусом. Универмаги рекламировали готовые костюмы для каждого времени года, а также включали описание размеров в свои каталоги. «Джон Льюис» с самого начала позиционировал себя как магазин исключительно мужской одежды. В 1890-е годы у мужчин появилась собственная мода: спортивный костюм, приталенный жакет, подкладки под плечи и корсеты – для акцента на узкой талии. Первый журнал для мужчин-модников вышел в 1898 году и назывался просто «Мода» (англ. Fashion). В этот период произошел постепенный отказ от классического костюма-тройки, а также уход от серого единообразия. Спортивная одежда и одежда для свободного времени становились все более популярны. В то же время рост числа рабочих мест в конторах превратил расходы на моду в оправданный вклад в карьеру. Модный костюм говорил о мужчине с амбициями. «Сшейте себе ваш билет в мир возможностей», – призывала американских мужчин компания «Роял Тейлорс»[488]. Кое-что в мужской моде было заимствовано у более низких слоев общества, в частности, в своих моделях портные использовали элементы костюмов артистов мюзик-холлов[489].


Покупатели универсальных магазинов Германии в 1900 году

Источник: Julius Hirsch «Das Warenhaus in Westdeutschland» (1909), стр. 26.


Женщины вовсе не были пассивными жертвами торговли. Половину всех частных инвесторов «Селфриджеса» составляли женщины. Покупательница, которая боялась попасть впросак, могла положиться на книги о том, как покупать качественный товар, договариваться о цене и не дать себя в обиду в магазине. В одном из первых подобных справочников по шопингу женщин предупреждали, что «три четверти всех мужчин-продавцов вообще не разбираются в товарах, которые выставляют. Зачастую их цель – продать вещь любым способом»[490]. В торговых центрах за покупки платили в большинстве случаев наличными, однако в мелких и специализированных магазинах товары по-прежнему можно было купить в кредит. Женщинам недоставало законной экономической независимости, однако существовало правило, что при необходимости она могла брать в долг, ссылаясь на мужа, «необходимые» товары (что считать «необходимым» в той или иной ситуации, зависело от социального положения и конкретных договоренностей). Модная шляпка могла быть роскошью для прачки, но необходимостью для жены купца. Стараясь казаться богаче, чем они были на самом деле, некоторые женщины покупали в долг такое огромное количество вещей, что были просто не в состоянии когда-либо заплатить за них. Для торговцев такие ситуации были страшнее всего, ведь суды постановили, что взыскивать долги, в которые жена залезла без ведома мужа, магазины не имеют права[491]. Поэтому, несмотря на весь шик и блеск магазинов, шопинг зачастую выглядел как игра в кошки-мышки – и продавец, и покупатель боялись, как бы один не обманул другого.

В мюзик-холлах шопинг высмеивали как бесплатное развлечение молодоженов:

Хор: Лучше всего – поход в магазин,

Денег-то нет, значит, выход один:

Изучим как следует каждый предмет.

«Чудесно! Как мило! Прекраснее нет!

Какая, вы говорите, цена?

Спасибо, мы завтра заглянем тогда!»[492]

На самом деле рассматривать товары, ничего при этом не покупая, не говоря уже о том, чтобы просто разгуливать по универмагу, было не так-то просто. Многие отделы нанимали администраторов и швейцаров, которые выгоняли из магазинов тех, кто только трогал все подряд, но ничего не покупал. Как-то Гордон Селфридж решил посмотреть, как обстоят дела у его лондонских конкурентов; притворившись покупателем, он ходил по торговому центру, и когда на вопрос, что он делает в магазине, Селфридж ответил, что «просто смотрит», его попросили «покинуть помещение». Более того, выбранный товар не всегда можно было купить легко и просто. В немецких универмагах каждый отдел, даже самый маленький, имел свою собственную кассу. Покупателям приходилось стоять в очереди и оплачивать товар отдельно в каждом отделе. Продавцы тем временем жаловались, что немецкие покупатели совершенно беспомощны и им недостает независимости французов[493].

Благодаря выставочным залам со стеклянными стеллажами между потребителями и товарами начали формироваться новые близкие отношения. «Возможно, – писал один историк, – стекло демократизировало желание иметь вещи так же, как оно демократизировало доступ к вещам»[494]. Это, конечно, не означало, что в стенах магазина переставали существовать человеческие отношения. Продавцов учили быть вежливыми, спокойными, а также искоренять в себе любые привычки, которые могли оскорбить покупателя: никакого яркого макияжа, глупых смешков или личных замечаний. Кроме того, владельцы провинциальных магазинов знали, как важно создать базу постоянных клиентов. В Буффало (штат Нью-Йорк), городе с полумиллионом жителей, господин Гибсон, управляющий магазина, стоял каждое утро на входе в магазин «Адам, Мелдрум энд Андерсон» и приветствовал покупательниц, обращаясь к ним по именам. В отделе игрушек продавцы старались всегда узнавать, как зовут их будущих покупателей. Универмаги всячески старались противостоять образу бесчеловечного монстра и участвовать в жизни общества, например, организуя парады для ветеранов войны или мастер-классы по приготовлению жареного молочного поросенка для домохозяек[495].

Очень часто забывают о первых универмагах, появлявшихся в таких уголках мира, как, например, Египет, с его многообразием религий, обычаев и языков. Здесь продавцы записывали в специальные тетради предпочтения своих покупателей и старались подружиться с ними. Необходимо было помнить, что к мусульманкам в парандже нужно обращаться иначе, чем к еврейкам или христианкам. В Каире «Оросди Бэк» нанимал как мусульман, так и греков, итальянцев, французов, русских, англичан, испанцев и сефардов. Худа Шаарави, египетская феминистка, вспоминала, как в юности ходила по магазинам. Это было где-то в 1900-х годах. Ей нравилось посещать универмаги в Александрии. А вот ее евнуху нет. Каждый запланированный поход в магазин вызывал…

«ожесточенные споры, которые длились на протяжении нескольких дней. Все в семье смотрели на меня так, как будто я собираюсь нарушить религиозный обычай или совершить какое-то преступление… Они настаивали на том… чтобы я шла вместе с Саидом Агха [евнух] и моими служанками… Когда я появлялась в магазине, персонал и покупатели с удивлением таращились на мою свиту в паранджах. Впереди шествовал Саид Агха, и вид его был настолько грозен, что люди в испуге отступали… Евнух шел напрямую к управляющему магазина и довольно грубо требовал места для своего гарема. Нас отводили в отдел женской одежды и быстренько загораживали меня от чужих взглядов парочкой ширм»[496].

Худа Шаарави не имела права находиться в роли массового потребителя, которого может видеть каждый. И все же, даже несмотря на то, что она была отгорожена от других покупателей ширмами, шопинг давал ей ощущение свободы. «Я могла не только выбирать из огромного ассортимента товаров, но и экономить, тратя деньги с умом». Она смогла убедить мать ходить по магазинам вместе с ней, а в конечном итоге добилась того, что ей разрешили отправляться за покупками в одиночестве.

Универмаг и возможность заказывать товары по почте сделали для шопинга то же, что телеграф для общения: они сократили время и расстояние. В сельской местности торговля также процветала. Это, по мнению Зомбарта, являлось важной заслугой коробейников, уже давно обвиняемых в соблазнении фермерских жен модными вещицами, о существовании которых те раньше даже не подозревали[497]. К середине XIX века большинство фермеров в Северной Америке и Европе активно использовали наличные, покупая и продавая вещи на рынке. И эта тенденция наблюдалась не только в развитых регионах Европы. В России крепостные крестьяне уже в 1820-е годы (то есть за целое поколение до отмены крепостного права в 1861 году) удовлетворяли свои потребности не полностью собственным трудом – они начали покупать и продавать продукты на воскресных рынках и близлежащих ярмарках. Когда крепостная Авдотья Ефремова умерла в селе Вощажниково в 1836 году, она оставила после себя гардероб, состоявший из пяти цветных платьев, трех французских косынок в розовом, голубом и черном цвете, двух ночных сорочек с хлопковыми рукавами, шубы с соболиной отделкой и зимних чулок. Авдотья владела не только несколькими кольцами и серьгами, но и жемчужным ожерельем. Она сохранила также вещи, которые в свое время служили ее приданым: три скатерти, одно байковое одеяло, одну перину, пару зеленых занавесок, несколько полотенец (одно, отделанное кружевом и тесьмой) и два самовара (один медный, другой железный). У крестьянина по соседству имелись серебряный кофейник и серебряный чайный сервиз из 40 предметов[498].

Если говорить в общем, то новинки добирались до деревни двумя путями – благодаря сельским ярмаркам и войнам. В середине XIX века на государственной ярмарке в Иллинойсе можно было купить изысканные часы, спортивные товары, парики и духи. Фермеры, возвратившиеся с фронтов Гражданской войны, имели представление о готовой одежде и других новинках[499]. С появлением каталогов, выпускаемых универмагами, сельские жители тем более не могли больше оставаться в неведении. К 1900 году универмаг «Итонс» в Торонто разослал 1,3 млн каталогов толщиной в 200 страниц, в результате чего каждый пятый канадец мог полистать дома такой каталог[500]. Город сам пришел в деревню.

Карл Маркс считал, что всю экономическую историю общества можно проследить по тому, как менялись отношения города и села[501]. Его, правда, больше волновало разделение труда, хотя поток товаров и новомодных тенденций ничуть не менее важен. Культурные границы между городом и деревней становились менее заметными. У магазина «Харродс» имелась служба доставки, которая могла привезти товар и в Аргентину, и в Занзибар. Московский «Мюр и Мерилиз» предлагал доставку по всей Российской империи, от Польши до Владивостока – правда, при условии, что сумма заказа составляет как минимум 50 рублей. В 1894 году «Бон Марше» выпустил 1,5 млн каталогов, половина из которых отправлялась в различные регионы Франции, а 15 % – за рубеж. Ежегодно парижский универмаг отправлял заказы стоимостью 40 млн франков в города и деревни по всей стране[502]. Модными вещами и удобствами можно было наслаждаться за тысячи миль от столицы. Антон Чехов в конце 90-х годов XIX века, когда у него обострился туберкулез, для восстановления здоровья жил под Ялтой и при этом продолжал получать из универмага «Мюр и Мерилиз» шляпы, пристежные воротнички и занавески[503].

Торговый центр помогал национальным элитам подчеркивать, что они идут в ногу со временем.

Американские писатели, которых волновала теория плавильного котла (теория формирования американской нации, объединившей в единый сплав иммигрантов различных рас и национальностей из многих стран мира. – Прим. переводчика), не могли не отметить значимую роль торгового центра в создании новой национальной идентичности. Социальные и этнические особенности в других странах также влияли на похожие процессы. Торговый центр помогал национальным элитам подчеркивать, что они идут в ногу со временем и не относятся к традиционалистским социальным и этническим группам, занимающим более низкое положение. Париж и Лондон считались главными столицами моды. В Сан-Паулу дочери кофейных баронов покупали французские платья в универмаге «Мэппин», а в пять часов отправлялись в салон пить английский чай. В Каире в универмаге «Маленький Лувр» – мраморном дворце с колоннами в стиле Людовика XVI, который построили братья Чемла из Туниса, – продавали самые модные шляпки из Парижа, а также там можно было воспользоваться услугами французского шляпника и мастера по корсетам. Считалось, что покупать товары у уличных торговцев и в мелких лавочках – удел крестьян и дикарей[504].

Однако на самом деле четко разграничить современный и традиционный шопинг было невозможно. Сам Аристид Бусико, основатель «Бон Марше», начинал как помощник коробейника. Перестройка старого Парижа при Жорже Османе и появление широких бульваров (которые должны были препятствовать возведению баррикад) создали благоприятные условия для распространения больших магазинов, но это было исключение, а не правило. Даже в Каире, который усерднее других стремился во всем подражать Парижу, небольшие магазины и уличные торговцы продолжали находить своих покупателей на окраинах города. В то время как на бульварах царствовали огромные универмаги, продававшие западную одежду, соединявшие эти бульвары узенькие переулочки кишели сотнями портных, продавцов безделушек, продуктовых магазинчиков, в которых можно было купить орехи и пряности на развес. На улице Фуад лоточники, не имея на то никакого разрешения, продолжали торговать своими товарами. Большинство местных жителей пользовались услугами и тех, и других, даже не задумываясь о том, поступают они «традиционно» или «современно». Когда был особый повод, они отправлялись в универмаг, при этом по привычке заходили к одному из местных сапожников за дешевыми ботинками в западном стиле, а домой возвращались с кульком сладостей из Дамаска, купленным у уличного разносчика. В общем, жители города были и «традиционными», и «современными» покупателями одновременно[505].

Принять распространение универмагов по всему миру за признак их лидерства на рынке соблазнительно, однако это было бы ошибкой. В конце XIX века мир шопинга разрастался во всех направлениях. Не только в торговых домах росли продажи, они росли и у их конкурентов – от лоточников до кооперативных магазинов. В 1914 году в Западной Европе универмаги контролировали менее 3 % розничной торговли; в Соединенных Штатах – чуть больше[506]. Мало где на универмаги приходилось 10 % всей проданной в стране одежды и мебели. Другие участники рынка не тратили попусту время. Число мелких магазинов росло. К 1910 году в Гамбурге насчитывалась 21 000 магазинов, то есть один на 44 жителя, что в два раза превышало количество торговых точек, существовавших пятьюдесятью годами ранее. По всей Европе мелкий семейный бизнес обеспечивал занятость миллионов людей, прежде всего женщин. Тот факт, что он продолжал расти как на дрожжах, объясняет и беспокойство владельцев по поводу новых конкурентов, и их стремление к инновациям в целях привлечения клиентов. Небольшие магазины очень часто задавали тон в рекламе, упаковке и демонстрации товара, продавали и колониальные, и готовые продукты[507].

Развитие городов, мобильная рабочая сила и растущий уровень жизни создали благоприятные условия и для уличных торговцев. Будет неверным считать, что к тому времени этот род деятельности стал не более чем пережитком Средневековья. Странствующим торговцам удалось на удивление хорошо приспособиться к нуждам города. Несмотря на то, что выяснить точное количество уличных торговцев затруднительно, так как многие из них не могли или не хотели участвовать в переписи населения, по подсчетам экспертов их число в британских городах увеличилось примерно вдвое во второй половине XIX века и достигло 70 000 (что отчасти объясняется общим ростом численности населения). В Пруссии, несмотря на различные налоги и ограничения, их было в два раза больше[508]. В Гамбурге 3000 уличных торговцев продавали буквально все: от фруктов и овощей до детективов. В небольших городах и поселках разносчики, как правило, торговали фабричной продукцией, а не корзинками и посудой ручной работы. Отмена гильдий и большая свобода в торговле в начале столетия способствовали появлению дискаунтеров, таких как передвижной магазин (нем. Wanderlager). Дискаунтеры выставляли в помещениях, снятых в аренду на несколько недель, непроданный товар, дешевую одежду, продукты питания и ковры, оставшиеся от разорившихся магазинов; их покупателями были, как правило, жители небольших городов. В 1910 году в Германии насчитывалось до тысячи дискаунтеров[509].

Главной альтернативой универмагу был кооперативный магазин. Как и универмаги, кооперативы снижали цены за счет отказа от посредников, однако они пошли еще дальше, чем все остальные, превратив магазин в совместное предприятие, которым владеют сами покупатели. Прибыль выплачивалась в качестве дивидендов. В Англии некоторые сообщества взаимопомощи начали продавать продукты питания для общей выгоды еще в 1760-е годы; в Японии нечто похожее на кооператив существовало уже в XIII веке. Но настоящий прорыв произошел лишь после 1844 года, когда группа ткачей фланели и социалисты-оуэнисты открыли кооперативный магазин в Рочдейле, Ланкашир. «Рочдельские пионеры» стали звездами международного радикализма и нашли почитателей даже в России и Японии. В тот момент весь мир узнал о Рочдейле. Провал революции 1848 года не оставил надежды на социальных реформаторов «бесстрашного характера» – определение, которым их наградил лидер кооперативного движения Джордж Якоб Холиок, – и кооперативы стали казаться приемлемой возможностью улучшить жизнь людей[510]. Вместо того чтобы открыто атаковать безжалостное капиталистическое чудовище, кооперативы усмиряли его, культивируя вокруг себя добродетель и взаимовыручку. Вступление в кооператив означало и вклад в создание лучшего мира, и более дешевые продукты питания.

Успех данной модели в других странах напрямую зависел от того, какие альтернативы универмагу в них уже существовали, а также от размера и позиции местных социалистических партий. В Дании, например, социал-демократы считали, что кооперативы не улучшат, а ухудшат положение людей, так как отберут хлеб у мелких торговцев. В отсутствие Рабочей партии в Великобритании XIX века кооперативы, наоборот, стали крупнейшим общественным движением. К 1910 году около 3 миллионов британцев (то есть каждая четвертая семья) состояли в одном из 1400 потребительских кооперативов. В основном это были представители рабочего класса. Особенно хорошо кооперативы развивались в некрупных городах промышленного северо-запада, где розничная торговля до сих пор была представлена скудно. Накануне Первой мировой войны на кооперативные магазины приходилось 8 % всей розничной торговли в Великобритании – в три раза больше, чем на универмаги, и чуть больше, чем у некоторых торговых сетей. В Германии в кооперативах состояло 1,6 миллиона жителей; во Франции – миллион; полмиллиона – в Италии, в основном на севере. В Японии кооперативы стали популярны в период между двумя мировыми войнами. А в скандинавских странах в кооперативы вступали крестьяне.

Ассортимент кооперативов состоял в основном из самых необходимых продуктов питания. В бельгийском «Доме народа» половина всех продаж приходилась на хлеб. Однако и кооперативные магазины расширяли ассортимент. Они разрабатывали собственные бренды, использовали рекламу. В них начали продавать украшения и мебель, продавцы украшали витрины. «Основные потребности» постепенно расширялись. Кооперативы хотели преодолеть и культурную, и материальную бедность. Чтобы люди стали более культурными и с бо́льшим уважением относились к своему окружению, необходимо провести настоящую революцию вкуса и реорганизовать их свободное время, считали лидеры этого движения. Они предложили рабочему классу возможность полноценного шопинга с чистой совестью. Как и универмаги, местные кооперативные магазины организовывали концерты, чаепития и кулинарные уроки. Они открывали библиотеки и читальные залы. На прилавках кооперативов можно было увидеть продукты со всех уголков света, пусть это была и не модная одежда из Парижа, а качественная мука, простые ботинки и столовые приборы, произведенные партнерами по Международному кооперативному альянсу, основанному в 1893 году[511].

Как мы увидели, мнение о том, что развитие магазинов способствовало сокращению общественного пространства, слишком поверхностно. Шопинг не только ворвался в прежние общественные пространства, но и создал новые, а также способствовал развитию социальных связей. Города оказались своеобразной зоной боевых действий, в которой воевали сторонники разных взглядов на устройство общественного пространства. И в первую очередь на передовой оказались уличные торговцы, на примере которых мы можем рассмотреть, каким образом городские власти пытались отрегулировать поток товаров и людей и насколько непростой задачей это оказалось. Первым делом санитарная революция коснулась улицы. На лоточников стали смотреть как на разносчиков болезней и возмутителей порядка, ведь за ними невозможно было уследить, потому что они быстро перемещались с места на место. Останавливающиеся на перекрестках, передвигающие тележки, выкрикивающие названия товаров, они были словно кость в горле любого уважающего себя мэра и санитарного инспектора. Городские власти по всему миру приняли решение поместить их всех в крытые рынки, чтобы их можно было контролировать (см. иллюстрацию 22). С помощью крытых рынков стало проще выдавать разрешения на торговлю и следить за качеством и ценами, а кроме того, управлять людьми и их поведением: крытые рынки создали дополнительное пространство для концентрации городской толпы. Запрет уличной торговли, санитарные реформы и постройка крытой рыночной территории – все эти процессы, как правило, происходили одновременно. Для создания огромного крытого рынка в Болтоне площадью в один акр потребовалось снести почти две тысячи бараков. Хулиганов и пьяниц не пускали внутрь. На территории рынка запрещалось плевать, ругаться и кричать. В каком-то смысле крытые рынки являлись лицом города. Крикгейт-маркет в Брадфорде представлял из себя восьмиугольный павильон со стеклянной крышей на узорчатом стальном каркасе, окрашенном в золото и бронзу. На открытие рынка в Дерби в 1866 году была организована процессия из городских знаменитостей, а хор из 600 человек исполнил ораторию «Мессия»[512]. Сторонники постройки крытых рынков видели в них истинные школы прогресса, способные обучить низшие слои хорошим манерам, а также предоставить им дешевую, но более здоровую пищу благодаря оптовым закупкам, морозильным камерам, санитарным инспекциям и хранению продуктов в соответствии с санитарными нормами.

Тем не менее изменение торговых пространств и привычек покупателей оказалось более сложным предприятием, чем реформаторы предполагали. В Берлине, к примеру, в крытых рынках процветали оптовики, продающие продукты питания и цветы, а вот розничным торговцам приходилось их покидать. К 1911 году наблюдатели заметили, что покупатели почти не обращают на рынки внимания[513]. Несколько рынков даже закрылись. Иногда людям было выгоднее купить товар у торговца на улице, чем у того, кому приходится платить за аренду места на рынке. Кроме того, в маленьких магазинчиках продукты по-прежнему отпускали в долг, а на крытых рынках всегда требовали наличные. Многим рынкам для привлечения клиентов недоставало великолепия рынка в Брадфорде. В Шанхае, к примеру, открылось четырнадцать муниципальных рынков. Рынок «Элгин Роуд» представлял собой «старую деревянную постройку», готовую развалиться на глазах. Каркас рынка «Пердон Роуд» был облицован цементом, однако половина первого этажа здания пустовала. Рынок «Учжоу» трудно было держать в чистоте, потому что многие торговцы продавали здесь готовую пищу. На рынке «Малу», находившемся за зданием городской администрации, отдел китайских товаров процветал, а в отделе зарубежных товаров никто ничего не продавал. Рынок «Цицикар роуд» пустовал, в то время как обитавшие неподалеку уличные торговцы пользовались большой популярностью. Власти в Шанхае не тешили себя иллюзиями, что им удалось достичь «пространственной согласованности»[514] – этот термин ввел в обиход Анри Лефевр, один из первых исследователей ежедневной жизни горожан. «Огромное число разносчиков, торгующих едой, – постоянная причина для беспокойства, и даже с помощью санитарной инспекции невозможно… контролировать данный вид торговли». Они хранят пищу в своих спальнях и используют в качестве «охлаждающего вещества… нечто, известное как природный лед, но правильное его название – замороженные нечистоты»[515].

Разумеется, существует простое объяснение всего происходящего – уличные торговцы предлагали дешевые товары, и покупать у них было крайне удобно. В тот момент, когда приличный магазин закрывал свои ставни, на углу появлялся лоточник. Их было много, и они были повсюду. Покупка продуктов на крытом рынке зачастую включала в себя длительный путь пешком или дополнительные траты на трамвай. Централизация имела ощутимые недостатки, о которых часто забывают, описывая большой город того времени, с его бульварами и торговыми центрами. Тележки и уличные ларьки были обычным делом в нью-йоркском Нижнем Ист-Сайде, а также в других районах и городах с высокой долей мигрантов. Еженедельные рынки продолжали привлекать покупателей в Кельне, выжили они и в Кито, и в Сан-Паулу[516]. Даже в Великобритании городским властям пришлось отменить некоторые из своих прежних постановлений, так как оказалось, что крытые рынки не в состоянии обслужить растущее население, готовое тратить и покупать больше. Так, накануне XX века, спустя два поколения запретов и штрафов, уличные торговцы и рынки под открытым небом вернули себе свое законное место[517].

Впрочем, уличные торговцы умели постоять за себя. История провинциального мексиканского города Морелия прекрасно демонстрирует все непростые перипетии пространственной городской политики. В 1888 году здесь появилось электрическое освещение. Открылся универсальный магазин под названием «Ливерпульский порт». Коммерсанты и городские чиновники объединили усилия в стремлении очистить публичное пространство и создать привлекательную среду для шопинга. Магазины обзавелись стеклянными витринами. К сожалению, по сообщениям комиссии в 1913 году, эту прекрасную новую обстановку наигрубейшим образом нарушали уличные торговцы, которые просто-напросто отбирали клиентов у торгового центра и других достойных магазинов. Вместо того чтобы отправиться за покупками в порядочный магазин, покупатели разгуливали снаружи, среди уличных палаток, в которых можно было найти все, от ботинок до мороженого. Киоски тоже вырастали то тут, то там. Городские власти понимали: уличные торговцы должны уйти. Однако приказ очистить улицы имел неожиданные последствия. Вместо того чтобы собрать свои вещи и исчезнуть, уличные торговцы объединились и основали профсоюз. И в 1917 году, во время революции, они отвоевали право торговать на улицах[518].

Из всего вышесказанного ясно, что и старые, и новые формы торговли вносили свой вклад в потребление города. Все это в большей степени история усиления разнообразия, чем рассказ о приведении к единому знаменателю. Давайте теперь оставим пространство шопинга и обратимся к его ритмам. Многие писатели жаловались на то, что современный город регулирует, дисциплинирует и лишает индивидуальности движение жителей. Словно загипнотизированные, спешат они по бульварам, переходят от магазина к магазину, повинуясь невидимому дирижеру. Лефевр сравнил современную жизнь с «конной дрессурой», так как людей, словно лошадей, учат повторять по очереди одни и те же движения на автомате. Свобода – иллюзия, утверждал он. «Люди могут повернуть направо или налево, но их походка, ритм их ходьбы… не изменятся от этого»[519]. Мы можем возразить, что рутина способна как подавлять, так и освобождать[520], однако прежде всего следует разобраться, действительно ли городская жизнь в тот период была таким бессердечным, монотонным циклом.

В действительности город поражал многих современников разнообразием своих ритмов. Журналист Джордж Симс смог почувствовать пульс британской столицы и отразил его в своем труде о жизни Лондона, увидевшем свет в 1904 году (Living London). Он заметил, что торговые районы отличались друг от друга «не только внешне, но и методами, манерами продавцов, языком, на котором общались покупатель и торговец между собой; создавалось впечатление, что эти торговые зоны относятся к разным городам». Улица Уэстборн Гров, на которой располагался универмаг «Уайтлис», а леди щебетали о «ценах, скидках, каталогах и прочих вещах», сильно отличалась от Ист-Энда, где предприимчивые торговцы продавали мебель и посуду прямо на улице, «посреди колонн из скрученных листов линолеума и ковров, словно первые проповедники в разрушенных античных храмах», а «покупатели останавливались, чтобы поторговаться с продавцами». Вечером в субботу на Уайтчапел-роуд магазины одежды и детских товаров были открыты, а тележки уличных торговцев стояли, «прижавшись друг к другу на тротуаре». «Продавец жареной картошки двигал туда-сюда свою тележку, а из большой черной трубы на нее падали искры. Все пабы были заполнены посетителями; по тротуарам шли мужчины, женщины, дети – хорошо и плохо одетые, уважаемые и неуважаемые, одни заходили в магазины, другие просто прогуливались». Когда публика из театров заполняла улицу после окончания спектаклей, картинка снова менялась, пульс города учащался[521].

Новые публичные пространства, такие как крытые рынки, также являлись свидетелями разных ритмов жизни. По будням сюда приходили покупатели в поисках отменного куска мяса или, скажем, за граммофоном. «Просим вас не плеваться и не свистеть». В воскресенье многие рынки были открыты до самой ночи. Для молодежи это было место, где можно погулять и пофлиртовать. А кто-то заходил сюда, чтобы посмотреть на ирландских танцоров или взвеситься. В воскресенье снова начинали торговаться. В чайных кафешках можно было отдохнуть и освежиться. Те, кто спешил, всегда могли купить пирожок или мороженое в каком-нибудь ларьке на территории рынка. Жонглерам, акробатам и другим уличным артистам разрешили вернуться; на рынке в Глазго был даже тир[522]. В такие моменты крытые европейские рынки отличались от рынка в Тяньцяо лишь отсутствием подержанных товаров.

Развлекательные пространства

Общественное пространство города, как утверждал Лефевр, – это не просто совокупность улиц и зданий. Это социальный продукт общения, определенных действий и обмена опытом[523]. Оно включает в себя восприятие человеком своего личного пространства и осознание им своего места в окружающем мире. В современном городе с ощущением пространства произошли значительные перемены, так как город сам изменился благодаря водопроводу и стеклянным окнам. И важную роль во всем этом сыграли развлечения. Теперь город служил источником не только товаров, но и эмоций. Несомненно, города оставались пространствами работы, они предлагали «хлеб и зрелища» с древнейших времен. Как бы то ни было, в период с 1880-х по 1920-е годы резко возросло число коммерческих пространств, посвященных удовольствиям, – это и мюзик-холл, и кинотеатр, и парк развлечений, и стадион, и велодром. Современному читателю может показаться забавным то, как люди тогда проводили выходные и на что они тратили деньги в свободное время, однако не стоит забывать, что в тот период впервые за всю историю у большинства работающих людей появились какие-то свободные деньги и выходные. Некоторые небольшие города получали основной доход от развлекательной сферы. Например, английский курорт Блэкпул в 1893 году посетили 4 миллиона человек. Многие фабричные рабочие именно туда отправлялись в свой первый отпуск; Зигмунд Фрейд тоже останавливался там дважды и любил плавать на байдарке у побережья Ирландского моря.

Неоднозначное отношение к городу давно стало частью европейской культуры. Еще в 1800 году романтик Уильям Вордсворт предупреждал о том, что оживленность города может стать причиной «чуть ли не дикого оцепенения». Спустя столетие это обвинение подкрепилось переменами в восприятии времени и пространства. Если раньше время двигалось степенно, плавно, как часы, то теперь оно неслось словно поток, то затихая, то вновь ускоряясь. Писатели-модернисты растягивали минуты, сжимали года, даже обращали время вспять[524]. У всех складывалось впечатление, что общество ускоряет свой бег и разваливается на части от напряжения. Каждый мечется из стороны в сторону, освобожденный от норм и иерархий[525]. Скорость и динамика города становятся причиной нового психического состояния человека – «пресыщенного отношения» ко всему, как назвал его в 1903 году Георг Зиммель в своем труде, до сих пор считающемся наиболее значимой работой о больших городах: «Пресыщенность появляется… в результате быстрых изменений среды и огромного количества разнообразных впечатлений». В большом городе мы находимся под влиянием двух сил, считал он. Одна сила – это «непреодолимое желание получить удовольствие», которая «делает нашу нервную систему настолько чувствительной, что в конечном итоге она отказывается реагировать на происходящее». Вторая сила – это непрекращающийся поток впечатлений, которые могут быть небольшими и безобидными сами по себе, но их столько, что наша нервная система просто не выдерживает напряжения. В результате мы оказываемся не в состоянии «реагировать на новые впечатления с должной энергией. Так и возникает пресыщение, которое, по сути, ощущает любой ребенок большого города, в отличие от детей, выросших в маленьких городах или сельской местности». Для такого состояния характерны оцепенение, поверхностное восприятие жизни. У города есть только разум, но нет сердца. Жители большого города приобретают бездушный интеллект вычислительной машины, которому проще соответствовать высоким требованиям городской жизни: человек должен быть пунктуален, точен, а его действия согласованы. В конечном итоге жители города превращаются в одинокую толпу псевдоличностей. «Пресыщенному человеку», подытоживал Зиммель, все происходящее вокруг кажется «одинаково однообразным и серым»[526].

Кинотеатр с его быстро меняющимися изображениями на экране стал настоящим символом перегруженности города впечатлениями, его опустошенности и гомогенизации. «Кино – это зеркало современного общества», – писал в 1927 году Зигфрид Кракауэр. Его статья о зрителях в кинотеатрах предназначалась для «Франкфуртер Цайтунг», в которой он руководил отделом театральной и кинокритики. «Глупые и неестественные фантазии кино – грезы общества». Они прививают «массовый вкус», типичный для больших городов. Все, что касается кино, ненастоящее, начиная с неправдоподобных романтических историй, в которых бедные девушки выходят замуж за богатых мужчин, и заканчивая внешним видом кинотеатров; претензия на барокко берлинского кинотеатра «Глория-палас» – типичный пример «помпезной поверхностности». В небольших городах кинотеатры были развлечением для низших слоев общества, и средний класс держался от них в стороне. В Берлине, наоборот, неугомонный поток городской жизни делал каждого частью массового общества, в том числе богатых и образованных. В результате получалась «гомогенная городская публика… к которой принадлежала и примадонна, и машинистка». Кракауэр ни секунды не сомневался в том, что каждого в этой городской массе лучше всего характеризует его принадлежность классу потребителей; серию своих статей он назвал «Молодые продавщицы идут в кино»[527].

Подобные взгляды оказали огромное влияние на следующие поколения, и это легко объяснимо. В последующие десятилетия кино использовалось тоталитарной властью, происходило навязывание стандартов голливудской индустрии. Однако в ретроспективе события прошлого могут быть интерпретированы искаженно. Рассуждения о «массовом обществе» зачастую не учитывают исторического развития. В них присутствует образ универсального, пассивного потребителя, существующего вне временных рамок, как будто кино и его зритель никогда не менялись. Когда Кракауэр открыл «культ отвлечения», кино уже праздновало свой 32-й день рождения. И ранние годы кинематографа значительно отличались от его зрелости.

Первый кинетоскоп появился на Бродвее в Нью-Йорке в 1894 году в помещении, где раньше находился обувной магазин. Через окуляр можно было увидеть двигающиеся картинки. Изначально кинетоскопы являлись частью существовавшей развлекательной сферы, никто не воспринимал их как какую-то самостоятельную отрасль. Кинетоскопы можно было увидеть в мюзик-холлах, в общественных бассейнах, на ярмарках и в залах миссий. Путешествующие кинотеатры гастролировали по маленьким городам и сельской местности, таким образом знакомя людей с новым носителем информации. В Нидерландах, к примеру, кинетоскоп посмотрели миллион человек. В парке Тиволи в Утрехте имелась специальная палатка, в которой могли останавливаться путешествующие кинотеатры. Типичное местное варьете в 1904 году показывало двигающиеся картинки примерно 70 000 зрителям в неделю. Некоторые путешествующие кинотеатры были настоящими дворцами на колесах, с зеркалами высотой 13 метров, позолоченными декорациями, орга́ном, сотнями лампочек и обитыми шелком сиденьями в первом ряду. Они спокойно вмещали до семи сотен человек. Типичным можно назвать «Бродячее кино» Гвидо Зеебера, появившееся в 1904 году. Сеанс начинался с музыкального концерта, затем публике показывали короткий фильм о Кубке Гордона Беннетта – первых международных автомобильных гонках 1903 года. Далее следовала киноэкскурсия по лондонскому зоологическому саду, за ней – бой быков в Мадриде, по соседству с испанским королем. В завершение демонстрировали «Спящую красавицу» и фильм о «завораживающей лесоторговле в Канаде» – все вместе стоило 40 пфеннигов[528].

В 1906 году кинотеатры начали прощаться со своей кочевой жизнью. В большинстве городов Соединенных Штатов и Западной Европы – и крупных, и небольших – теперь появлялись специальные помещения и даже здания для показа кино. Первым кинотеатром в Лондоне был «Бэлхэм Эмпайр», вмещавший до тысячи человек. В американском Лексингтоне, штат Кентукки, с численностью населения 25 000 человек имелось целых два кинотеатра. Рост числа этих заведений в последующие годы был просто феноменальным. Уже к 1914 году в Великобритании насчитывалось до 3800 кинотеатров. В одном только Лондоне их было пять сотен, а общая вместительность каждого достигала 400 000, что в пять раз превышало возможности мюзик-холлов. За всего лишь десятилетие кино стало главным видом развлечения. В 1913 году 250 000 лондонцев ежедневно ходили в кино. В Нью-Йорке еженедельная посещаемость приближалась к миллиону; почти треть всех зрителей составляли дети. Удовольствие еще никогда не было таким дешевым. Почти у каждого всегда находилось пять центов в кармане, чтобы заглянуть в никелодеон («одеон за пятачок», ироническое название дешевого кинотеатра в США. – Прим. переводчика). В Великобритании детям частенько давали два пенни на карманные расходы – один пенни на билет в кино, второй – на покупку сладостей, которые можно съесть во время сеанса[529].

Сюжеты первых фильмов вовсе не были шоком для неподготовленной психики невинных зрителей, напротив, первые кинематографисты использовали ряд уже известных приемов для привлечения внимания публики. Путешествующие кинотеатры влились в существующую культуру ярмарок. В мюзик-холлах первые фильмы шли вперемешку с песнями и юмористическими номерами. Нет оснований полагать, что первое поколение зрителей видело в кино нечто пугающее и тревожное. Проекционный фонарь и панорама (большие живописные круговые картины) прекрасно подготовили к демонстрации двигающихся картинок и иллюзиям кино представителей всех классов – и в аграрной Ирландии, и в центре Парижа. Панорамы появились в 90-х годах XVIII века и переносили зрителей в пейзажи и сцены сражений, нарисованных на огромных полотнах шириной, нередко достигавшей 200 м2. Через пару десятилетий появилась диорама, которая сама приближала к публике передний план. К 1889 году в Париже насчитывалось 17 диорам. Диорама в Турене демонстрировала модель парохода реального размера. Находясь внутри нее, рабочие и крестьяне, никогда не видевшие прежде Атлантического океана, наслаждались путешествием вдоль французского побережья со всеми необходимыми атрибутами – волнами, пляжами и отелями. Эту диораму посетили миллион человек. Другая диорама предлагала парижанам отправиться в получасовое морское путешествие из Венеции в Константинополь, во время которого можно было даже почувствовать запах морской воды и движение волн. Даже тогда, когда кинотеатры перестали переезжать из города в город, они не сразу превратились в отдельный развлекательный жанр. В 1907 году в Париже открылся «самый большой кинотеатр в мире» под названием «Ипподром», его целью была максимальная зрелищность. Кинотеатр представлял из себя круглый холл с открытой ареной для лошадей, а позже и для слонов. Играл настоящий оркестр. В день открытия публике показали восемнадцать короткометражных фильмов, а также выступил хор и состоялся боксерский турнир[530].

Публика кинотеатров вовсе не представляла собой инертных зрителей, погруженных в транс. Они поддерживали героев одобрительными возгласами и шикали на злодеев. Для продюсеров мощность аплодисментов служила главным показателем таланта актера. Иногда публика сама служила главным развлечением. Нередко сеансы прерывались. Один житель Лондона вспоминал, как он в детстве в 1910 году ходил в местный кинотеатр, вмещавший в себя человек тридцать; дети сидели в первом ряду. Каждый раз, когда очередной короткий фильм неожиданно прерывался, «тучная леди, всегда сидевшая на мягком стуле возле выхода… дергала за цепочку газовой лампы, висевшей рядом с дверью». Зал тут же наполнялся светом: «руководство кинотеатра предпочитало не оставлять детей в темноте, когда ничто не занимает их внимание». В «более солидных развлекательных домах» работники в коричневой униформе «ходили между рядов, разбрызгивая над головами зрителей дезодорант»[531]. Кинотеатры нанимали актеров, читающих голос за кадром, а также музыкантов, которые вносили в сцены на экране свою интерпретацию. Многие заведения работали с самого утра до полуночи. Люди приходили и уходили когда им вздумается. Привычный нам формат просмотра, когда люди приходят во время вступительных титров и уходят после слова «конец», появился лишь в 30-х годах XX века и далеко не сразу стал популярен.

До 1909 года длина фильма была не более 300 метров (16 минут). Затем на экранах появились «Камо грядеши» и «Отверженные» – фильмы, которые впервые за всю историю кино длились по два часа. Однако первоначально к новому формату отнеслись с подозрением, и здесь свою роль наверняка сыграли привычки. Редактор французского киножурнала (Ciné-Journal) так отзывался об увиденном в октябре 1911 года:

«публика приходит и уходит в середине представления… Наши зрители, как правило, приходят в кино на час, чтобы испытать разнообразные эмоции и быстро удовлетворить свое любопытство. Они любят короткие драмы и добрые комедии. Им интересно узнавать о новостях или смотреть фильмы о дальних странах, экзотических племенах и естествознании. Как мы можем начинать свою программу длинным фильмом, который сам по себе длится как целая программа?»[532]

Постоянная смена жанров во время программы заставляла публику переключаться с одного метода просмотра на другой. А это не очень-то напоминает массовый гипноз.

Как утверждал Зиммель, у психики есть два уровня. Глубокие эмоциональные переживания сосредоточены на «менее осознаваемых уровнях психики и вырастают самостоятельно в постоянном ритме непрерываемых, повторяющихся ритуалов», с которыми часто ассоциируют жизнь в деревне. Непосредственно разум располагается на «прозрачных, сознательных, более поверхностных уровнях психики»[533]. Жизнь в городе, считал Зиммель, высушивает глубокие уровни и одновременно перенапрягает поверхностные. Однако Зиммель не учел, что кино тоже способно давать новые возможности. Благодаря местным фильмам, снятым у фабричных ворот, рабочие смогли увидеть себя на экране. Люди кричали от радости, узнавая на экране себя и своих друзей. Фильмы о природе и путешествиях помогали людям путешествовать во времени и пространстве. «Я обожаю кинематограф, – признался один француз в 1907 году. – Он удовлетворяет мое любопытство… Я путешествую по миру и останавливаюсь, где хочу: хочу – в Токио, хочу – в Сингапуре. Я исследую самые невероятные маршруты». С помощью кино можно было подняться на Скалистые горы или увидеть водопад Виктория[534].

В 1914 году большинство жителей Америки и Западной Европы регулярно ходили в кино, и это вовсе не превращало их автоматически в однообразную публику. Привычки и предпочтения зависели от класса, образования, пола и национальности. Для представительниц рабочего класса кино играло освобождающую роль. Вместо того чтобы в субботу вечером оставаться в одиночестве дома, они, как и их мужья, отправлялись развлекаться. Девочки ходили в кино реже, чем мальчики, у которых было больше прав распоряжаться своими деньгами и временем. Различные иммигрантские общины имели свои собственные кинотеатры. В еврейском кинотеатре Нижнего Ист-Сайда в Нью-Йорке ставили водевили на идише, а потом показывали фильмы на религиозную тематику. Итальянских мигрантов одинаково интересовали как фильмы об американском образе жизни, так и итальянские фильмы. Возможно, именно такие фильмы, как «Ад» (1911), заставили сицилийцев начать причислять себя к итальянцам. В Чикаго афроамериканцы ходили в кинотеатр для черных в Саус-Сайде. Для богатых покупателей строили кинотеатры рядом с торговыми центрами и устраивали в них специальные дневные сеансы. Можно сказать, что уже в 1910 году кинотеатр привлекал представителей всех классов любого города[535].

Наиболее ясное представление мы имеем о публике кинотеатра в Германии, где в 1913 году студентка Эмилия Альтенло наблюдала за посетителями кинотеатров Мангейма в рамках работы над докторской диссертацией по «социологии кинотеатра» – по сути, первой научной работой на эту тему. В Мангейме проживали 200 000 человек и имелся десяток кинотеатров. У залов было несколько уровней. Рабочие платили 50 пфеннигов за вход, а местная элита в десять раз больше: ее представители приходили в вечерней одежде и сидели в ложе. Между этими двумя группами расположились офицеры, инженеры и коммерсанты. Реже всего в кинотеатрах видели ученых – на этот момент стоит обратить внимание, учитывая пренебрежительный тон, с которым Кракауэр и прочие интеллектуалы того времени отзывались о кино. Предпочтения у всех, в том числе и у представителей низших классов, были совершенно разными. Заводским рабочим, обнаружила Альтенло, больше всего по душе были комедии и любовные истории. Мелкой буржуазии нравились историческая драма и фильмы о войне. Мастеровые же предпочитали фильмы о природе и воспитательные фильмы. Для них важнее всего, чтобы развлечение имело практический смысл. Невозможно отделить правду в этом исследовании от социальных предрассудков, царивших в то время. Альтенло явно разделяла популярное мнение о том, что с помощью кино пролетариат повышает свой уровень культуры, а также демонстрирует страсть к историям об индейцах и грабителях, однако остается совершенно невосприимчив ко всему, что требует более глубокого понимания. И все же ее интервью дают нам возможность увидеть разнообразие культурных практик, которого так недостает в теориях о массовом потреблении. «Я хожу почти на все, – рассказывает пятнадцатилетний слесарь. – В понедельник иду в кино. Во вторник я дома. По средам хожу в театр. По пятницам у меня гимнастика, а по воскресеньям я гуляю с соседкой в парке»[536]. Он не доложил о том, что происходит после, однако перечислил свои любимые киножанры. Особенно по душе ему пришлись романтические любовные истории и фильмы об индейцах и авиаторах. Кроме того, его также приводили в восхищение Вагнер и Шиллер. Образ этого разностороннего рабочего разрешает нам предположить, что предпочтения людей сто лет назад могли быть далеко не так примитивны, как принято считать. Ковбоям и Фантомасу, гениальному преступнику, не удалось затмить «Лоэнгрина».

Опасения по поводу излишнего потока впечатлений в кино являются частью переживаний более общего характера относительно свободного времени. Попытки регулировать отдых и изгнать плебейские развлечения из общественной сферы предпринимались еще в XVII веке и даже раньше. Индустриализация обострила общественные опасения. Промышленность требовала больше дисциплины, меньше выпивки и меньше свободного времени на рабочем месте. Отделившись от работы, свободное время превратилось в общественную проблему, которую надо было как-то решать. Что, если люди тратят свое свободное время на аморальные вещи и глупеют вместо того, чтобы самосовершенствоваться? Викторианцы запустили целую кампанию в поддержку «рационального отдыха»[537]. Города, церкви и компании открывали библиотеки, клубы для рабочих, YMCA (англ. Young Men’s Christian Association – Юношеская христианская ассоциация. – Прим. переводчика) и спортивные секции. Их тревога отражала невозможность дать правильный ответ на сложный вопрос о потребительском выборе: можно ли доверить индивидуумам самим выбирать способы проведения досуга? Сокращение рабочего дня одновременно с ростом покупательной способности резко увеличили количество разнообразных соблазнов. В конце 50-х годов XIX века американские рабочие трудились почти 70 часов в неделю. К 90-м годам XIX века количество часов сократилось до 60; в 1918 году они уже работали 54 часа. Казалось, меняется весь облик национальной жизни. «Страна рабочих» на глазах превращалась в «страну бездельников», о чем предупреждал президент Колгейтского университета штата Нью-Йорк. Америка повторяет ошибки Древнего Рима, развлечения доведут ее до гибели, говорили люди. Свободное время было так опасно, потому что оно позволяло выйти наружу всем инстинктам, которые раньше заглушала тяжелая работа. Развлечения были «дешевыми, они изнуряли и портили», и все грозило закончиться «моральной и интеллектуальной деградацией»[538]. В Европе кинотеатры, казино и дансинги тоже обвиняли в негативном влиянии на людей. А милитаристы разжигали недоверие к развлечениям, утверждая, что те подрывают национальную мощь.

Все больше детей и молодежи становились потребителями, и это лишь усиливало царящую в обществе тревогу. Фридрих Ницше и молодежные лидеры призывали юное поколение избавиться от «псевдожеланий», навязываемых городской жизнью. Примечательно, что именно в это время – в 1904 году – американский психолог Стэнли Холл обозначил юность как отдельный этап в жизни, период «смятений и стрессов», во время которого человек наиболее всего склонен к нарушениям и пороку[539]. Трудные подростки вовсе не были чем-то новым для истории человечества, однако о них впервые заговорили как об отдельной проблеме, выделив их в особую группу: малолетние преступники. Особенно тревожно становилось от осознания все большей независимости молодежи в вопросах денег и передвижения. Собирая жестяные банки, бутылки, бумагу и выброшенную мебель и продавая все это старьевщику, дети и подростки города приобретали свободу как потребители. Рост заработка освободил молодых рабочих от родительского контроля. Один офицер по вопросам быта и организации отдыха в Германии без особого энтузиазма отзывался о восьмичасовом рабочем дне, который ввели сразу после Первой мировой войны. Дело в том, объяснил он, что у молодежи теперь столько денег и свободного времени, что они готовы на любое развлечение, только бы убить скуку. Они «соблазнились новым образом жизни, который сильно вредит их еще растущему организму»[540].

Уличные танцевальные площадки и дансинги стали настоящими камнями преткновения в спорах о свободном времени. Такие американские реформаторы, как Джейн Аддамс, чувствовали, что пытаются выиграть невероятно сложную битву. Конечно, кинотеатр и магазин сладостей за углом привлекали подростков гораздо больше, чем школьный концертный зал. В Нью-Йорке 95 % детей играли на улице. Исследование, проведенное в 1909 году в Нижнем Ист-Сайде, показало, что в районе, занимающем всего лишь одну треть квадратной мили между Восточной Хаустон-стрит, Гранд-стрит и Суффолк-стрит, расположено 188 магазинов и ларьков со сладостями, 73 магазина содовой, 9 дансингов и 8 кинотеатров. Там же располагались 9 синагог и церквей, один полицейский участок – и ни единой детской игровой площадки. Если бар был «клубом бедняков… то магазин сладостей и мороженого можно было смело считать клубом детей». Здесь они социализировались и развлекались. В магазинах сладостей стояли игровые автоматы и разыгрывались лотереи. Агентства по защите детей постоянно повторяли, что сладости и азартные игры нередко вынуждают детей заниматься воровством и закладывать свои школьные учебники. Улица словно призывала совершить преступление; лишь в 1920-е годы, когда машины окончательно завоевали улицы, юные разносчики газет ушли из центра города. Отчасти в том, что дети буквально жили на улице, была виновата перенаселенность городов. Дом был уже не «милым домом», а скорее «логовом, где можно поспать и поесть», как выразился секретарь Комитета охраны детства города Нью-Йорка[541]. Поэтому подростки искали приключений на улице.

Однако преступления совершали не только бедные. Досуг стал темой ожесточенных споров именно потому, что молодежь из богатых семей нередко представала перед судом. Одно исследование в Кливленде обнаружило, что часто преступниками становятся дети недавно разбогатевших родителей. «Внезапно приобретенное благополучие позволило их детям получить неожиданный доступ к комфорту, деньгам и свободному времени». Такие молодые люди желали напрочь отказаться от «патриархального семейного контроля». «И единственное, чего бы им хотелось, – это производить яркое впечатление на “толпу”. Они… символизируют новую социальную норму, позволяющую сходить с ума». Чаще всего звучало беспокойство о том, что молодые люди оказывались ночью не дома. Появлялись уличные банды. Девушки гуляли без сопровождения. Леди из семей с хорошим доходом проводили от двух до пяти часов в день, занимаясь домашними делами, однако по будням они тратили от четырех с половиной часов на прогулки и кино, а в выходные на это уходило целых семь часов. «Часто они встречались в это время с молодыми людьми». Леди в седьмом классе ходили кататься на коньках и уже имели сексуальный опыт. Некоторым из этих девушек приходилось отвечать за свое поведение перед судом. В исследовании говорилось, что именно «благополучные» районы являются наглядным примером «одной из наиболее серьезных ошибок в организации свободного времени»[542].

Любовь к танцам породила новые страхи. В самом начале XX века танцы стали одним из наиболее популярных видов досуга, уступая лишь чтению. Дансинги и танцевальные академии появлялись то тут, то там. Главными посетителями были девушки в возрасте от 16 до 21 года и молодые парни чуть старше. Шесть групповых танцевальных уроков стоили один доллар. В 1919 году в Кливленде, городе с 800 000 жителями, было 115 дансингов. Два из них, расположенных в Луна-парке и пляжном парке «Евклид», на берегу озера Эри, продавали свыше 120 000 билетов в неделю. В приличной танцевальной академии запрещалось танцевать «дикие танцы», то есть «обниматься, вертеться и болтать» во время танцев[543]. В «Евклиде» танцы проводились в соответствии с «самыми строгими правилами пристойности». Можно было танцевать только шотландку, вальс и тустеп. Если парам вдруг вздумывалось добавить какие-то па от себя, их просили покинуть зал. Проблема заключалась в том, что во многих дансингах продавали алкоголь. Например, в половине дансингов Манхэттена можно было купить ликер. Многие танцевальные академии сдавали в аренду свои залы. «Особенно нежелательно» было, что «бывалые девушки и развратные парни оказывались рядом с еще невинными девушками и парнями». «Случайные знакомства» становились обычным делом. Чтобы подобное происходило как можно реже, власти Кливленда выступали за увеличение числа инспекторов в дансингах, а также настаивали на том, чтобы молодежь посещала танцы в компании «бдительных и мудрых сопровождающих». Предполагалось, что последние должны контролировать не только танцевальный зал, «но и близлежащие улицы»[544].

После Первой мировой войны власти стали тратить еще больше средств на организацию досуга горожан.

Все попытки организовать досуг молодежи можно разделить на две группы. Во-первых, пытались увести подростков из города. Бойскауты, «Вандерфогель» и другие культурно-образовательные и туристические молодежных движения организовывали походы в лес и горы, чтобы оставить позади городскую суету и зарядиться природной энергией. Если тут и случалось танцевать, то это могли быть только народные танцы или же хороводы вокруг деревьев. Во-вторых, старались повысить качество досуга внутри города. Агентства по защите молодежи вели настоящую борьбу с непорядочностью и развратом. В Гамбурге учителя и пасторы распространяли списки правильной литературы и бойкотировали книжные магазины, которые продавали молодым людям детективы и романы о Буффало Билле. По субботам в молодежных центрах демонстрировали разрешенные фильмы, читали сказки и устраивали кукольные представления с Панчем и Джуди (Панч и Джуди – традиционный уличный кукольный театр, возникший первоначально в Италии в XVII веке, а затем, в конце того же века, появившийся и в Великобритании)[545]. Однако такие мероприятия привлекали лишь очень небольшую часть населения.

Гораздо масштабнее оказались новые пространства для отдыха, которые открывали городские власти. В середине XIX века европейские города решили открыть ворота ботанических садов для всех горожан, хотя не обошлось и без сопротивления со стороны некоторых буржуа. Американские города подхватили эту инициативу и даже превзошли европейцев. Реформаторы говорили о том, что нельзя заставлять людей впадать в пуританство. Отчасти такая реакция являлась защитной, так как в воздухе витали страхи о вооруженном восстании рабочих. Городская, заводская жизнь была тяжелой: наверное, лучше разрешить рабочим немного развлекаться, а не ждать, пока обозленные рабочие начнут революцию, утверждали власти. Забастовки заставили первых критиков кино согласиться с тем, что кинотеатр – меньшее из двух зол.

Тем не менее существовали и те, кто искренне считал, что развлечения положительно влияют на развитие человека. Стремление к удовольствию «совершенно нормально», подчеркнул в 1912 году секретарь нью-йоркского комитета по вопросам организации отдыха и оздоровления. Наука психология «доказывает нам, что радость – это сила, что правильный отдых не только способствует улучшению самочувствия, но и помогает человеку развиваться»[546]. Главной ошибкой городов было не то, что они позволили свободному времени людей увеличиться, а то, что они не смогли правильно организовать его. Не нужно закрывать дансинги и магазины сладостей, необходимо лишь контролировать их работу. Кроме того, города сами должны предлагать жителям больше альтернатив для проведения досуга. В городах стали разбиваться парки. Открывались бассейны. В 1980 году в парк на озере Квинсигамонд в Вустере, штат Массачусетс, ежедневно приходило 20 000 посетителей – то есть каждый пятый житель города. В 1892 году городские власти Кельна построили первые муниципальные спортивные площадки; спустя 20 лет в районе Полль появились стадион, пять футбольных полей, одна хоккейная площадка и десять теннисных кортов. В Англии в 1908 году власти Манчестера купили у собственников парк «Платт Филдс» и превратили бывшую зону отдыха на природе в настоящий муниципальный спортивный комплекс, построив 46 теннисных кортов, 13 футбольных полей и 9 полей для крикета; также было оборудовано озеро для лодочного спорта и специальное место на озере, где могли купаться дети. В американских городах строились детские площадки со спортивным инвентарем. «Больше детских площадок – меньше людей в тюрьмах», – гласили листовки. В 1910 году в Вустере впервые состоялся сезон летних мероприятий. Город нанял 50 работников, которые должны были помочь в проведении спортивных соревнований, игр, уроков пения и шитья в двадцати разных точках. Почти 7000 детей ежедневно принимали участие в программе[547]. После Первой мировой войны власти стали тратить еще больше средств на организацию досуга горожан. С 1925 по 1935 год расходы по этим статьям выросли в два раза. К этому времени в Соединенных Штатах уже было построено почти 10 000 игровых площадок и 8000 бейсбольных полей[548]. Причем вложения как частного, так и муниципального секторов росли параллельно. За отдых в городе отвечала смешанная экономика.

Однако самыми популярными были парки развлечений неподалеку от крупных городов. Знаменитый Парк «Тиволи» в Копенгагене открылся в 1843 году: здесь можно было покататься на карусели, поезде с открытыми вагончиками, посмотреть на сооружения в восточном стиле. Около 1900 года произошел настоящий бум парков развлечений. На полуострове Кони-Айленд в Бруклине было построено три парка развлечений – «Дримлэнд», «Стиплчейз» и Луна-парк. Один только Луна-парк занимал территорию площадью 36 акров, на которой расположились Электрическая башня 200 футов высотой, бассейны, водные горки, аттракционы «Путешествие на Луну» и «Путешествие на подводной лодке», создателей которых явно вдохновили романы Жюля Верна. Это была настоящая сказочная страна с 1200 башнями, величественными зданиями и вышками. Две тысячи огней освещали Луна-парк ночью. Такие места, как Луна-парк, сочетали в себе ностальгию и технологии, отдых и риск, праздник и любопытство. За одно посещение можно было покататься на американских горках, пощекотав себе нервы, посмотреть представление бродячего цирка, узнать, как живут инуиты, и завести приятные знакомства.

Как же вся эта гремучая смесь повлияла на горожан? Согласно одной из теорий, коммерческий досуг смешал разные иммигрантские культуры до состояния более однообразной массы. В самом деле, изначально парки развлечений на Кони-Айленде привлекали самых разных посетителей, хотя существовал и негласный «цветной барьер». Тем не менее не стоит переоценивать социальное и культурное слияние. К началу 1920-х годов элита уже полностью игнорировала Кони-Айленд, и разбогатевшие рабочие и служащие стали переключаться на более респектабельное побережье Джерси. В других частях света парки развлечений имели свои характерные черты, указывающие на социальные и культурные особенности их посетителей. Парк развлечений на пляже в Блэкпуле, первом английском курорте, привлекал до миллиона посетителей в выходные дни и славился своей демократичностью. По мнению газеты «Блэкпул Таймс» 1904 года, курорт сводил вместе «коммерсанта и механика, модницу и фабричную работницу… самых могущественных и самых бедных»[549]. Если сравнивать его с Кони-Айлендом, можно заметить, что публика в Блэкпуле была более однообразна: его посещали протестанты из одних и тех же промышленных регионов, имевшие одинаковые представления о достойном и спокойном отдыхе. И все же здесь тоже чувствовались классовые различия, и городские власти старались сделать так, чтобы карусели и аттракционы не строились на территории северного побережья, где селился респектабельный средний класс. В колониальном Сингапуре в 1923 году был открыт парк развлечений «Новый мир». До тех пор в местной сфере развлечений существовала расовая сегрегация, однако новый парк открыл свои двери представителям всех классов и всех рас. С шести вечера до полуночи можно было смотреть боксерские матчи, играть в азартные игры, посещать кино, театры и рестораны. Кабаре парка имело самую большую танцевальную площадку в Малайи. Однако успех парка был обусловлен скорее не его открытостью для всех, а тем, что разным этническим группам он предлагал разные виды развлечений. Рядом с малайской оперой бангсаван соседствовала китайская опера. Тут можно было увидеть не только малазийские, но и европейские танцы, в том числе фламенко. В театре ставили все, начиная с Шекспира и голландских пьес и заканчивая хиндустанскими сказками[550].


К 1914 году крупные города в индустриальных странах представляли из себя сети из газо-, водопроводов и коммуникаций. Образ жизни горожанина основательно отличался от образа жизни сельского жителя. Летом жители маленьких городов и деревень, привыкшие брать воду из колодца, с непониманием смотрели на городских туристов, уже избалованных ваннами и водой из-под крана в любое время суток. В то же самое время рекламные каталоги универмагов и дискаунтеров, рассылаемые почтой, знакомили сельчан с веяниями моды города. Потребительская культура не исчезала за несколькими сохранившимися городскими укреплениями. В этом смысле город даже начал терять в чем-то свою уникальность[551]. Больше не нужно было жить в Париже, чтобы выглядеть как парижанин. Однако не менее важными по сравнению с другими особенностями были различия внутри городов и между ними. Современный облик города возник благодаря совпадению нескольких тенденций. Старое приспосабливалось к новому, новое подстраивалось под старое. В городах находилось место торговым центрам и уличным торговцам, коммерческим кинотеатрам и муниципальным спортивным площадкам, горячей воде из-под крана в ваннах и колонкам на узких улочках и во дворах. Характерной чертой больших городов был не монотонный образ жизни и не пресыщенность, а разнообразие практик, ритмов и пространств потребления. Именно поэтому будет скорее неверным рассматривать этот период единственно как переход от обычаев и общности к торговле и индивидуализму. Города и их жители вовсе не превратились в одночасье в рабов товаров и своих желаний. Параллельно с ростом числа магазинов в городах благодаря потреблению появлялись новые общественные пространства.

5