утствуют вечные ценности и истины. Все эти книги вышли с одобрения немецкой цензуры.
Сартра и Камю объединяло сродство душ, но по духу они крайне различались. Хотя – это признавал даже сам Камю – из них двоих Сартр был умнее (а вдобавок столь буйный озорник, что Жирар на его фоне – тихоня), уроженец Алжира Камю был в целом сердечнее и более полно развит, да и лицом покрасивей.
Впоследствии Жирар написал о таких соперничествах, часто начинающихся с дружбы: «Когда уже не остается никаких различий, когда тождество наконец становится идеальным, мы говорим, что антагонисты стали двойниками»49. Разрыв отношений между Камю и Сартром, этими двойниками в полном смысле слова, был абсолютно публичным. Рассорились они после книги Камю 1951 года «Бунтующий человек», в которой он отверг коммунизм и – всем грехам грех! – упомянул о концентрационных лагерях в Советском Союзе. Сложилось мнение, что Камю отворачивается от «Великого марша вперед». Парижские интеллектуалы – многие из них состояли в компартии и почти все симпатизировали коммунистам – заняли неумолимую позицию. Камю признавался, что после этого оказался на долгие годы в одиночестве и изоляции, но особенно болезненным ударом стали осуждающие слова Сартра. Трещина, пробежавшая между Камю и Сартром, расколола французскую интеллигенцию. Все размежевались: кто был за Сартра, кто – за Камю. Жирар, по словам друзей, в то время принял сторону Сартра. В молодости Жирар находил, что философ со строгим и систематичным подходом ему ближе, чем прозаик, руководствующийся интуицией. В «Лжи романтизма и правде романа», первой книге Жирара, отчетливо заметно влияние Сартра. Тем не менее в Жираре совмещались систематическое мышление и визионерство, и в последующие годы проявятся обе грани его натуры, иногда одна в ущерб другой.
6 июня 1944 года Жирар еще затемно принялся колотить в двери всех номеров своего общежития – будил других студентов обнадеживающей новостью: союзные державы наконец-то высадились на побережье Нормандии, чтобы освободить Францию. Он услышал эту новость первым и наверняка упивался своей предрассветной миссией, расталкивая остальных.
Спустя несколько месяцев Париж освободили. 25 августа 1944 года – в день, когда в город вошли французские и американские танки, – генерал Шарль де Голль выступил перед толпой в парижской ратуше, пока на крышах еще сидели снайперы – немецкие и коллаборационистские. Его речь, произнесенная экспромтом, дала начало переписыванию истории: «Paris outragée! Paris brisée! Paris martyrisée!» 50
Вот слова Люстиже: «То, что произошло при освобождении, – иначе говоря, то, что сделал де Голль, – я назвал ловким ходом. Я не употреблял слово „ложь“. Одно далеко не равнялось другому! Возможно, это был всего лишь пластырь для ран, но пластырь этот понадобился, потому что стыд был нестерпимый, потому что было очень важно восстановить честь народа, ведь режиму Виши было свойственно эксплуатировать чувство стыда и примирение с неприемлемым. Если вы хотели, чтобы Франция вернула себе определенную репутацию, было очень важно наложить на этот стыд хотя бы временный пластырь; иначе страна снова сама себя разодрала бы в клочья»51.
Тем не менее под пластырем завелись черви. Тысячи коллаборационистов были убиты движением Сопротивления без каких-либо судебных разбирательств. Некоторые лидеры вишистского режима бежали, других отдали под суд, а некоторых казнили за государственную измену. Петена – полубога, которому тогда было под девяносто, – приговорили к смертной казни, но затем смягчили кару, заменив пожизненным заключением. Четырех официальных лиц судили за преступления против человечности – в особенности против евреев, но также против заключенных и участников Сопротивления, которое теперь взяло верх.
То, что повидал тогда Жирар, получило развитие в его позднейших работах, ведь в молодости Рене, несомненно, наблюдал за обществом вокруг себя столь же внимательно, как и спустя много лет. Тогда сложилась ситуация, которую Жирар впоследствии описывал вновь и вновь: раздираемое конфликтами общество, где необходимые различия стерлись, ищет козла отпущения, чтобы объяснить воцарившийся хаос: «Гонители в итоге всегда себя убеждают, что небольшая группа индивидов (или даже всего один индивид) может стать крайне вредоносна для целого общества, несмотря на свою сравнительную слабость. Стереотипное обвинение, которое санкционирует и облегчает это верование, служит своего рода посредником, мостом между малостью индивида и огромностью социального тела». Декларируемое «правое дело» утоляет и оправдывает свойственную толпе жажду насилия: «Участники толпы – всегда потенциальные гонители, так как они мечтают очистить сообщество от нечистых, развращающих элементов, от подрывающих это сообщество предателей»52.
Более двадцати тысячам женщин по всей Франции насильно обрили головы, а проделывали это tondeurs посредством освященного веками ритуала, цель которого – пристыдить женщин. Обритые женщины – tondues – обвинялись в коллаборационизме и подвергались нападениям разъяренных толп. Британский историк Энтони Бивор замечал: «Первыми мишенями почти всегда становились женщины, потому что они выглядели самыми легкими и самыми уязвимыми козлами отпущения – особенно для мужчин, которые вступили в Сопротивление только в последний момент… Месть женщинам представляла собой некую форму искупления за чувство фрустрации и бессилия у мужчин, для которых оккупация их страны была унижением. Почти что можно утверждать, что это был эквивалент изнасилования победителем»53. Не факт, что обвинения в коллаборационизме против всех этих женщин были надуманными, но эти женщины не участвовали в боевых действиях, а возлагаемая на них вина была несоизмеримо огромной и сугубо символической.
Как разъяснял спустя много лет Жирар: «Перед затмением культуры люди чувствуют себя беспомощными; их ошеломляет безмерность катастрофы. <…> Но вместо того чтобы винить самих себя, индивиды непременно принимаются винить либо общество в целом, что для них самих не ведет ни к каким практическим выводам, либо других индивидов, которые им представляются особенно зловредными по легко объяснимым основаниям. Этих подозреваемых обвиняют в преступлениях особого типа»54.
Кем же были эти подозреваемые? По словам Жирара, «Чтобы связать с жертвами „обезразличенность“ кризиса, их обвиняют в „обезразличивающих“ преступлениях»55, так что многих обвиняли просто в collaboration horizontale56, состоявшей, возможно, лишь в том, что они, поддавшись искушению, поужинали с каким-нибудь одиноким Францем, который оказался вдали от дома и мечтал возобновить учебу в Тюбингене. Некоторые были молодыми матерями без средств к существованию, и их поступки мотивировались голодом и нуждой, а не желанием предать родину или даже ублажить плоть. Другие были незамужние учительницы, в чьих домах принудительно расквартировали немецких солдат. Третьи – непоседливые девушки-подростки, флиртовавшие с иностранными солдатами. Одна работала уборщицей – наводила чистоту в немецком армейском штабе. Судебные разбирательства не проводились – были только стилизованные ритуалы возмездия, карнавал позора, в ходе которого женщин зачастую раздевали до нижнего белья и сажали на грузовики, чтобы провезти по городу. Их выставляли напоказ под барабанный бой, крики и презрительный свист – словно грузовики были повозками для осужденных на казнь и на улице снова был 1789-й.
В своих работах Жирар ссылался на так называемые «тексты гонений». Может быть, в данном случае «текстом гонений» образца ХХ века послужила фотография? Гонители выглядят столь наивными, столь убежденными в своей правоте, что просто не могут вообразить, какую гадливость вызовет эта документальная хроника у их потомков. «Эта перспектива по необходимости обманчива постольку, поскольку гонители убеждены в обоснованности своего насилия; они считают себя вершителями справедливости, поэтому им нужны виновные жертвы, но эта же перспектива частично правдива, так как уверенность в своей правоте позволяет этим же гонителям ничего не утаивать относительно устроенной ими резни», – писал Жирар57.
На одной из дошедших до нас фотографий две молодые женщины выслушивают обвинения из уст соседки постарше. На следующем фото мать одной из женщин преграждает дорогу «народным мстителям», не пуская их в свой дом. На многих фотографиях улыбающиеся мужчины – в зубах у них сигареты, на шее автоматы – грубо обращаются с женщинами: стригут их, обмазывают смолой или краской; иногда мужчинам помогают другие женщины, в чьих улыбках и хохоте сквозит ликующее злорадство. На шокирующем снимке фотографа Роберта Капы обритая наголо женщина пытается заслонить своего малютку-ребенка – наполовину немца – от улюлюкающей, осыпающей ее оскорблениями толпы, протянувшейся вдоль всей рю де Шеваль Блан в Шартре.
«В руках мучителей они походили на затравленных зверей», – писал о жертвах американский историк Форрест Поуг. Один американский полковник вспоминал: «Французы устраивали облавы на коллаборационистов, брили их и сжигали гигантские груды волос – запах можно было почуять за несколько миль. Кроме того, женщин-коллаборационисток, которые сотрудничали с оккупантами, проводили сквозь строй и действительно избивали»58. В Париже проституток забивали ногами только за то, что они обслуживали клиентов-немцев.
Подписи к фотографиям демонстрируют предвзятость и неподтвержденные предположения гонителей. Например, вот эта: «Утром в День Бастилии члены французской партии сопротивления подвергают наказанию всех известных коллаборационистов с державами Оси. 17 июля 1944 года горничных, слуг и прочих лиц, работавших у немцев, собрали вместе, обрили их наголо и провели по улицам французского Шербура. Их безволосые головы символизировали, что они нарушили партийные правила». Поскольку судебных разбирательств не проводилось, как, собственно, следовало устанавливать «известных» коллаборационистов – разве что положиться тех, у кого, возможно, были личные мотивы для того, чтобы обвинить этих людей?