.
Для двоих молодых людей, свободных как птицы, это было нечто головокружительное. «Мы с другом были в состоянии непрекращающегося миметического опьянения оттого, что сознавали свою причастность к столь важным культурным событиям. Помню, как приехал в парижскую мастерскую Пикассо на набережной Гранд-Огюстен и вместе с другом и остальными отобрал двенадцать картин – мы отвезли их в Авиньон на маленьком грузовичке, – рассказывал Жирар. – А еще помню, как небрежно обошелся с картинами Матисса, и в результате на полотне из серии „Румынские блузы“ появилась заметная дырка, которую быстренько заштопали»62, – и хорошо, что заштопали, потому что фестиваль не обеспечивал страховыми полисами шедевры, которые перевозили на грузовиках. Тандему Жирара и Шарпье понадобился месяц, чтобы собрать для выставки картины Пикассо, Анри Матисса и Жоржа Брака (каждый из них дал по дюжине полотен), а также произведения Марка Шагала, Пауля Клее, Макса Эрнста, Василия Кандинского и других.
В Пало-Альто Жирар оглядел свою удобную, просторную гостиную, обвел ее рукой, как бы измеряя, и сказал, что у арт-импресарио Зервоса «комната втрое больше вся была заполнена знаменитыми картинами ХХ века». И добавил, что он и его друг Жак «подпали под искушение всего этого».
В истерзанный войной, обносившийся до дыр регион прибыли суперзвезды:
«Летом в Авиньон приехал Пикассо – на собственной машине с шофером. Он шутливо, но громогласно жаловался, что вдоль всего шоссе от Парижа до Авиньона не было никакой рекламы выставки»63.
По словам Жирара, у Пикассо были тайные мотивы: он хотел удостовериться, что Матисс и Брак дали на выставку столько же картин, сколько и он, и притом равные его собственным по цене и значимости. Когда Жирар наблюдал борьбу художников за превосходство или, самое малое, паритет, это преподало ему еще один урок миметического соперничества.
Пикассо провел в их кругу два месяца; живя в Авиньоне, он расчехлил свой мольберт и распаковал краски. «У меня сложилось впечатление, что он был очень умный человек, и именно поэтому с ним было очень весело, – сказал Жирар. – Пикассо все время шутил». Жорж Брак, верный духу соперничества, тоже приехал и провел среди авиньонцев целый месяц.
С кого начался Авиньонский фестиваль? У Жирара оригинальная точка зрения: это, мол, заслуга не Зервоса, не Вилара, а одного нищего малоизвестного испанца, который ехал этой дорогой в Париж, когда мировыми войнами еще и не пахло. «Возможно, изначальная идея выставки исходила от самого Пикассо – он обожал рассказывать, как впервые оказался в Авиньоне. Он заехал в Авиньон по дороге из Испании, когда впервые направлялся в Париж. Зашел в Папский дворец – хотел его посмотреть, и, поскольку был очень беден, предложил привратнику: давайте напишу ваш портрет за пять франков. Предложение было отвергнуто. На закате жизни Пикассо захотелось, чтобы его последняя выставка состоялась в Папском дворце – так и вышло»64.
И действительно, в 1970 году уже очень больной, замкнуто живший художник выставил в Папском дворце 165 картин и 45 рисунков. И все же это был не последний раз – не во всех отношениях последний. За десять дней до смерти в апреле 1973 года художник, разменявший сотый десяток лет, готовил более двухсот картин для выставки на Авиньонском фестивале искусств в мае того же года, вновь в Папском дворце. Его связи с этим таинственным городом пустили глубокие корни.
Припомнив привратника, который полстолетия назад отказался купить за пять франков портрет его работы, Пикассо в 1947-м на выставке сделал тонкий жест, воздав дань уважения голодному юнцу, которым был когда-то. У входа на выставку очень красивая женщина продавала билеты. Жирар вспоминал: «Приходит Пикассо, смотрит на нее, берет у нее альбом репродукций своих картин, который она рассматривала. Раскрывает альбом и в несколько секунд делает на титульном листе карандашный рисунок – типичную „пикассовскую“ голову черта. Подписывает рисунок и возвращает альбом женщине, отвесив ей поклон до земли. Дань уважения ее красоте»65.
Когда я оказалась в обществе Жирара в его гостиной, он почти достиг возраста Пикассо на момент последней авиньонской выставки и уже прожил на свете дольше Матисса. Размышляя спустя много лет о том, как весело было работать с Пикассо, Жирар добавил, что, на его взгляд, репутация художника уже не та, что прежде. «У меня есть проблема в отношениях с нынешним искусством. Такое ощущение, что это заговор торговцев, – размышлял он вслух. – Все виды искусства. Они мертвы – сегодня искусство мертво. Нет подлинной музыки, если вы предпочитаете смотреть на ситуацию пессимистично». Он добавил: «Современная музыка, современное искусство – что еще они могли бы сделать? Похоже, они уже все перепробовали».
«Глядя на сегодняшний упадок, европейцы склоняются к ницшеанству. Вот еще одна грань молодого духа Америки – ведь Америка не переваривает таких априорных оценок, что, мол, все в полном упадке, – сказал он. – Большинство европейцев скажут вам: „искусство и философия мертвы, им пришел конец“».
На закате жизни он полагал, что мы живем в длинном «загоне для передержки скота», и это и есть апокалипсис – не катастрофический взрыв, а затяжной период, когда старые решения людских конфликтов больше не работают, а новые пути не найдены или не опробованы. Он признал, что ожидание становится слегка утомительным, но затем вернулся в мыслях к нашей эпохе. «Впрочем, по меркам океана времени это в любом случае один миг. А следовательно, этот миг еще ничего не доказывает».
Вилар поддерживал связи с Авиньоном до самой смерти в 1971 году: он расширил культурную базу фестиваля, увеличил количество официальных театральных площадок до четырех и организовал спектакли на других площадках по всему Авиньону – например, во внутреннем дворе иезуитской школы. Теперь программа фестиваля включает от тридцати пяти до сорока различных спектаклей, в том числе много премьер – первых показов в мире или во Франции; ежегодно проводится в общей сложности три сотни представлений, а число зрителей составляет почти двести тысяч. Пожалуй, это самая прославленная и самая новаторская театральная площадка на всю Францию. Потому-то неудивительно, что лавры основателя достались Вилару.
В одном из тех неосуществленных вариантов блестящего будущего, которыми пренебрег Жирар, после организации невероятно успешного мероприятия он бы остался во Франции пожинать плоды своих трудов в художественном мире.
Однако спустя несколько недель он отправился в эмиграцию. Вот что любопытно: он, верно, по неопытности и молодости не распознал вовремя, какой шанс ему выпал. Жирар говорил: чтобы его будущее пошло иным путем, Зервосу было бы достаточно просто упоминать его имя в разговорах в Париже. Не прошло и двух лет, как Жирара осенило, что он мог бы сделать блестящую карьеру в крупном арт-бизнесе. Но тогда единственным будущим, брезжившим для него на горизонте, было существование архивиста-медиевиста. «В Средневековье его приходилось тащить силком – он кричал и отбивался», – сказал Джон Фреччеро, специалист по творчеству Данте и его будущий коллега, осведомленный о родословной Жирара и годах его учебы в Школе хартий. В 1947 году Жирар нетерпеливо поджидал момента, чтобы зашвырнуть Средневековье подальше.
Отец поступал мудро – не подталкивал Рене в сторону своей профессии. «Он этого не хотел, потому что видел, что я совершенно не создан для работы такого типа. Но выбор тогда у меня был крайне узкий», – узкий не только из-за специфики эпохи, но и из-за незыблемых цеховых иерархий во Франции, заранее предопределявших возможности выпускника Школы хартий – «хартиста». Тем временем Америка манила: благодаря Закону о военнослужащих демобилизованные солдаты скопом поступали в университеты, и эта относительно процветавшая (на фоне других) страна искала помощи за рубежом – приглашала преподавателей отовсюду, где могла их найти. «Моим первым шансом съехать из родительского дома стало предложение преподавать в США, и я немедля согласился», – сообщал Жирар.
«Вначале я получил место в Библиотеке ООН. Это определенно было престижнее, но я довольно быстро смекнул, что в основном это работа эксперта по документам, обслуживающего представительства стран в ООН, а проведение каких-либо собственных исследований не входит в мои обязанности. Вдобавок первый, с кем я там познакомился, оказался моим собратом-„хартистом“! Этого мне хватило, чтобы предпочесть второе из предложенных мест и отправиться в Индианский университет, где, как предполагалось, я буду преподавать французский и писать диссертацию по истории»66.
Проэкзаменовать соискателя – молодого провинциала – поручили профессору Лэндеру Макклинтоку, преподававшему французский в Индианском университете с 1920-х. Жирар понял, что «скромная должность», к которой прилагалась стипендия, может стать путем к зачислению в штат. Когда я спросила, что произвело впечатление на американцев, он ответил: «Культурная традиция, воспринятая мной от родителей, была очень мощной. Ее можно было немедля пустить в дело».
«Автомобиль – таково было мое главное желание», – уверял он. Эта фраза, которую часто повторяют, стала одной из легенд, существующих вокруг Жирара, и, пожалуй, дежурной остротой. Но еще один его друг вспоминает: Жирар как-то признался, что впечатления от столкновения с нацистами стали со временем ощущаться более резко и внесли определенный, хоть и не ключевой вклад в его решение уехать. Европа казалась Жирару слишком шаткой для того, чтобы связать с ней свое будущее. «Мне колоссально нравилась идея поехать в США. И действительно, в общем и целом это было лучшее, что я сделал, – сказал он. – Преподавание в Америке представлялось мне единственным выходом».