Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара — страница 13 из 76

* * *

Прежде чем мы оставим молодость Жирара позади, во Франции, давайте заглянем в недолгий «прустовский» эпизод его жизни, произошедший, когда он еще не открыл для себя Марселя Пруста. Жирар сказал, что это случилось, когда ему было чуть за двадцать, но не уточнил, где это было – в Париже или Авиньоне. Разумеется, он и до этого встречался с женщинами, но, по-видимому, все они, кроме одной, не производили на него глубокого впечатления. Эта женщина не стала для него ни Лаурой, ни Беатриче – если ее красота и даровала блаженство, то на Жирара определенно не действовала гипнотически. Тут скорее важно, как на него повлияла ее линия поведения. Дело было на том жизненном этапе, когда мужчины и женщины естественным образом начинают подумывать о браке, но когда она предложила пожениться, Жирар отшатнулся. Однако когда она ушла своей дорогой, его интерес к ней вновь усилился – «совсем как у Пруста»67, дивился он спустя много лет. Впоследствии он десятки лет говорил коллегам, что тогда его посетила первая догадка о природе миметического желания – мол, мы жаждем того, чего жаждут другие, и крепче цепляемся за объект желаний, когда он ускользает.

Он часто описывал свою жизнь так, будто она протекала исключительно в его мыслях и идеи рождались на свет наподобие Афины из головы Зевса, но дело обстояло немного иначе. Как и у любого другого человека, его идеи коренились в жизненном опыте и подкреплялись прочитанными книгами. Но канва, на которой эти идеи были вышиты, была невесомо-тонкой. Даже в молодости на его душевном строе оставляли отпечаток еле заметные потрясения. Это вам не Раскольников, которому, чтобы расшевелить в себе совесть, пришлось кое-кого зарубить топором. Пожалуй, это отличало Жирара от многих из нас: чтобы впечатать что-то в его сознание, хватало и относительно размеренного ритма его жизни.

Он созрел для Пруста. Незадолго до окончательного отъезда из родного города он наконец-то набрел в одной библиотеке в окрестностях Авиньона на «Поиски утраченного времени». Самое большое впечатление произвела на него часть под названием «Комбре». Это открытие, сказал он позднее, было «первым, что меня по-настоящему заинтересовало в области литературы». Прустовский шедевр стал третьей книгой, сильно повлиявшей на Жирара. Вместе с надолго засевшими в голове книгами из детства – «Дон Кихотом» и «Книгой джунглей» – цикл Пруста стал завершающим элементом строительных лесов для мыслей Жирара в будущем: здесь было все – от подражательного желания до коллективного насилия и жертвоприношения. Трут достаточно высох, чтобы разгореться от искры. Однако друзья Жирара не разделяли его новую страсть.

«В то время я с упоением погрузился в Пруста. Шару и его друзьям-сюрреалистам тот не нравился», – сказал он, вспоминая поэта, который был одним из ведущих деятелей Сопротивления. А затем иронично добавил: «Для этого им не хватало революционности»68. И уточнил: «Мои друзья этого не одобряли, потому что роман вообще и Пруст в частности считались чем-то ужасно démodé и dépassé69».

«Когда я уехал в США – хотя вначале предполагалось, что я еду всего на два года, – Рене Шар отнесся к этому весьма критически. Он расценил этот шаг как своеобразное предательство и был в некоторой мере прав. Мне была чужда интеллектуальная и эстетическая атмосфера, в которой я находился. Не сознаваясь в этом, даже не сознавая этого по-настоящему, я хотел из нее вырваться»70.

Глава 4Невозможного нет

Для меня это было как глоток свободы, как брешь в тюремной стене.

Рене Жирар

Однажды я спросила Жирара, какие события своей жизни он назвал бы главными. Ох, сразу же заверил он меня, все события такого рода происходили исключительно в его голове. Его мысли – вот что важно. Эти слова меня не убедили, и я принялась расспрашивать. Наверняка ведь в его жизни были события, которые произошли во внешнем мире и при этом стали поворотными. Как-никак мысли появляются не на пустом месте, а в голове задерживаются, только если созвучны увиденному и пережитому нами в мире вокруг нас. Тогда Жирар ответил с нажимом: «Это был приезд в Америку». Благодаря этому шагу, сказал он, стало возможно все остальное.

В сентябре 1947 года Жирар взял самый дешевый билет на французский океанский лайнер «Де Грасс» – роскошный пароход, который курсировал между Гавром и Нью-Йорком, пересекая Атлантику за девять суток. На борту Жирар нашел себе спутника-единомышленника, с которым можно было скоротать время, – Этьена Блока. В основном Жирару запомнились развлечения: он сказал, что они вместе ухлестывали за девицами. Но у их приятельства была и серьезная грань – отец Этьена, выдающийся историк Марк Блок, писал о капитуляции 1940 года71, а в 1944-м был расстрелян гестапо. Жирар совершил это путешествие во времена, когда коммерческие авиарейсы еще не были будничным явлением. Лишь спустя несколько лет Жирар впервые поднимется на борт самолета, добираясь в Университет Дьюка в Северной Каролине.

Вероятно, культурный шок по приезде в Индианский университет был просто головокружительным. Послевоенные лишения и озлобленность внезапно остались за спиной, и Жирар обнаружил себя в просторном зеленом кампусе со зданиями, выстроенными в XIX веке из известняка; студентов было тысяч шесть-семь, но ожидалось, что их численность значительно увеличится, так как в кампус нахлынули демобилизованные солдаты, вернувшиеся с войны. Вначале Жирара поселили в профессорском клубе, и там ему очень понравилось – эту роскошь невозможно было не предпочесть холодному парижскому отелю военного времени. Но, если не считать привычных известняковых построек, во всем остальном Жирару, верно, показалось, что его занесло на Луну.

Современным американцам моложе сорока будет нелегко понять, в какой изоляции он оказался: они-то родились в мире, где все беспрерывно находятся на связи благодаря интернету, скайпу, смартфонам и сотне тысяч авиарейсов в день. Что же касается общего духа, то Блумингтон тогда был от культурных центров Америки еще дальше, чем в наше время. Стоило чуть-чуть отъехать от города, и ты видел придорожные лотки, с которых торговали кукурузными початками, патиссонами и свежесобранными помидорами с окрестных ферм. Запеканка с тунцом, макароны с сыром, SPAM, «Чириос», кетчуп, сэндвичи с джемом и арахисовым маслом – все это должно было показаться Жирару такими же иноземными диковинками, как обычаи жевать бетель или колоть кокосы о каменные глыбы. Авиньонец, вскормленный «Шатонёф-дю-Пап» из окрестных селений, теперь оказался в стране, которая еще не оправилась от сухого закона – законодательного акта, совершенно непостижимого для тех, кому не привычна американская психологическая атмосфера. Стирание общественных различий, которое в послевоенной Франции аукнулось столь жесткими последствиями, здесь было, фигурально говоря, топливом, на котором работали «моторы» и самой Америки, и в особенности ее университетов.. Ты мог стремительно, на манер Гэтсби, возвыситься, но так же быстро скатиться на дно, причем твой головокружительный крах не смягчила бы никакая «подушка безопасности». А возвыситься пытались все. «Миметическое желание – это и есть теория американских университетов», – сказал Жан-Мари Апостолид (впоследствии коллега Жирара по Стэнфорду). Он припомнил ожесточенную схватку между Гарвардом и Стэнфордом, в которой сам был «лакомым кусочком», objet du désir. Чем недостижимее приз, тем фееричнее посулы. Впоследствии таким же призом стал Жирар – за него соперничали еще больше. «Для нас обоих Америка была второй матерью, – добавил Апостолид. – Благодаря ей мы преуспели куда больше, чем нам удалось бы во Франции». Америка – край, где люди неутомимо изобретают себя заново и перекраивают свой имидж. Америка вознаграждала за усердный труд, гибкость и умение находить решения экспромтом, по ходу дела – а у авиньонца, уже прошедшего через несколько перерождений, все это получалось само собой. За спиной Жирар оставил будущее, пределы которого обозначались его статусом «хартиста» – то есть выпускника Школы хартий. Эти профессиональные иерархии, классовые предрассудки и порожденная ими затхлая атмосфера наконец-то оказались вдали, за тысячи и тысячи миль.

Парижский психиатр Жан-Мишель Угурлян (позже он стал коллегой Жирара и они вместе работали над текстами) не удивился, услышав от меня, что главным событием своей жизни Жирар назвал прибытие «Де Грасса» в Нью-Йорк. «Переезду в Америку он обязан всем, – сказал Угурлян в 2013 году. – Авиньон запомнился Рене своей petiteness: там все маленькое». Он добавил, что французы доныне называют словом «petite» все что угодно – «„моя маленькая женушка“, „мой маленький домик“, „моя маленькая жизнь“. В Америке все наоборот. Там все большое – амбиции безмерные. В Авиньоне царила полная закрытость. Это-то его и бесит, – сказал Угурлян. – Он американизировался. Он склонен широко открываться миру».

Это не прошло для Жирара даром: он столкнулся с иными, новыми для себя разновидностями лишений и дефицита. Как писал Милан Кундера – эмигрировавший во Францию чешский писатель, с которым Жирар позднее подружится, «быть на чужбине – значит идти по натянутому в пустом пространстве канату без той охранительной сетки, которую предоставляет человеку родная страна, где у него семья, друзья, сослуживцы, где он без труда может договориться на языке, знакомом с детства»72. Бесспорно, в то время английский язык Жирара оставлял желать лучшего. Мне он сказал, что на уроках английского в лицее не выучил ничего, кроме стихотворения Вордсворта «Я бродил одинокий, как облако», но это не совсем так. Его лицейские табели свидетельствуют, что по английскому у него было «отлично», но, возможно, став взрослым, он смог припомнить только Вордсворта. В любом случае оказалось, что Жирару было трудно говорить понятно, а студентам его акцент поначалу подкидывал головоломки.