. Романтическая ли это книга? Пожалуй, что да, и местами темно написанная: взять хоть утверждение, что «дьявол, который пишет в основном плоско, в двух измерениях, стал самым востребованным из непризнанных художников прошлого; почти все в искусстве, созданное при его участии, вновь обретает жизнь». В 1951 году все три тома объединили в один и переиздали под названием «Голоса безмолвия». Жирар в далекой Индиане поспешил отыскать эту книгу.
«Голоса безмолвия» – научный труд циклопического охвата, преследующий поразительно амбициозные цели. Собственно, этим книга похожа на Жирара: перед нами ошеломляющее справочное издание о развитии искусства на протяжении истории – в цивилизованных и примитивных, знаменитых и малоизвестных культурах. На вклейках – черно-белые репродукции произведений искусства, часто сфотографированных крупным планом; эти произведения мы, возможно, раньше не видели, а если и видели, то несколько иными глазами. Загадочное, непроницаемое выражение на лице женщины в плаще, восставшей из могилы (это каменная скульптура XIII века, сохранившаяся в Реймсе), живой ум тевтонской королевы, изваянной наумбургским мастером: она поднимает воротник, загораживая лицо от воображаемого ветра. Глаза разбегаются – тут и целый ряд чарующих Будд школы Гандхары с изысканной таинственностью во взоре, и бизоны со стенных росписей, обнаруженных в пещере Альтамира.
Если учесть, что Жирар был сыном хранителя художественного музея и сам организовал громкую художественную выставку, примечательно, что после отъезда из Франции он, вероятно, лишь единожды коснулся темы изобразительных искусств и их истории. По словам Жирара, его глубоко потряс пассаж, где говорится, что история – «уже не хронология, а тревожный взгляд в прошлое в надежде прочесть там судьбу мира». Мальро писал, что западная цивилизация начала сомневаться в себе и целая вереница демонов объявилась снова: тут и демоны войны, и демоны психологических «комплексов» – но все они присутствовали уже в первобытном искусстве. Человечество устремляется к самоуничтожению: «у демонов Вавилона, христианства, Фрейда и атолла Бикини – одно лицо».
Мальро печалили наши «города-призраки» и порожденная ими искаженная концепция человека. «Какое государство XIX века осмелилось бы подвергать людей физическим пыткам?» – вопрошал он. В темном, путаном тексте Мальро есть образ выпотрошенных городов западных стран – они стали очень похожи на мир первобытных племен, который когда-то дал им начало, и «последние чахлые дымки… смешиваются с чадом крематориев»86.
Даже спустя много лет Жирар помнил, как его потрясла вычитанная у Мальро ассоциация «опустошительных последствий войны в наши времена» с искусством, «его дегуманизацией и дегуманизацией мира вокруг нас, натиском абсолютного насилия». Вот прямая линия, соединяющая книги, прочитанные Жираром на заре научной карьеры, с его «Насилием и священным», а затем и с его последним крупным трудом – «Завершить Клаузевица».
Кроме того, Жирара заинтриговала реакция критиков на Мальро: «Эстеты, не будучи ни настоящими художниками, ни настоящими мыслителями, приходят в ужас от выводов, вытекающих из этого взаимодействия. Им хочется, чтобы искусство продолжало существовать, чтобы их критические бури в стакане воды, их пустопорожняя и корыстная суета вокруг искусства длились до скончания века, чтобы их благополучию ничего не угрожало. Им хотелось убедить себя, что в том, как Мальро ставит проблему, есть что-то крайне необычное и настораживающее». Жирар написал, что некоторые упреки критиков были справедливы, но слишком суровы, если сопоставить их со значимостью книги. «Произведя казнь, критики практически перестали говорить о нем и его труде, и так продолжалось до самой его смерти. Интеллигенция совершила одну из тех радикальных казней, одно из тех жертвенных изгнаний, которые так мастерски умеет совершать».
Для Жирара концепция Мальро стала стимулом, а общественное порицание автора «Голосов безмолвия» – толчком, всколыхнувшим чувства. «Все подняли крик, возмущаясь автором, но для меня это было как глоток свободы, как брешь в тюремной стене». У Жирара полегчало на душе от того, что «кто-то смог заговорить с сердцем нашего времени, не притворяясь, будто ничего не происходит. Как будто кто-то чуть-чуть приподнял гигантское надгробие, которым придавлена страшная тайна нашего времени. В большинстве своем интеллектуалы сидят на этом могильном камне и, напыжившись, разглагольствуют до хрипоты. В одно мгновение я открыл для себя вселенную, где власть над городом имеют лишь те, от чьей болтовни уши вянут»87. Но посреди этого города пустословия он обнаружил, что осмысленные слова до сих пор возможны.
Он обрел мотивацию и вдохновение с большой примесью презрения к миру. «Задачу публиковаться в американских научных журналах я счел непростой, но выполнимой, – писал Жирар, – поскольку оттого, что я был к ним равнодушен, они выглядели не такими уж недоступными». Он засел за работу над научными статьями, но слишком поздно.
Почему его уволили из Индианского университета? Если не вдаваться в нюансы, университет предпочел взять на постоянную штатную должность другого француза – Робера Шампиньи, писателя и специалиста по Сартру. Так решила администрация с подачи Сэмюэла Уилла, завкафедрой французского и итальянского языков, – впоследствии он вывел свою кафедру в пятерку лучших в США. Марта сказала, что на тот момент распределение постоянных штатных должностей еще «не было крайне нервирующей процедурой, в которую превратилось позже». И все же для молодого мужчины, убежденного в том, что он обладает культурным превосходством и вообще намного лучше других, этот удар должен был стать беспощадным шоком. Его резко окунули в атмосферу ожесточенной конкуренции, свойственную труду в сфере науки и образования. Жирар описал это так: «Я больше не производил впечатление „многообещающего молодого человека“, и появилась необходимость от меня избавиться»88.
«Публикуйся или сдохни» – избитая фраза, но количество и громкая слава научных статей и книг имели огромное значение для продвижения в академической иерархии. Раскаявшись, Жирар перестал легкомысленно пренебрегать требованиями академической среды. «Руководствуясь этим принципом, я начал писать. Было это примерно в 1950 году, после двух-трех лет, потраченных в общем и целом на студенток и автомобили. Я так плохо знал эту систему и так слабо в ней ориентировался, что не прислушивался к предостережениям своего завкафедрой – а они, по мере иссякания его терпения, звучали все откровенней и жестче. Я долго умудрялся все пропускать мимо ушей, – писал он. – Должно быть, у меня в голове засел французский подход к делу, и мне казалось, что, если уж преподаватель занял место, вытурить его невозможно»89.
Теперь Жирару пришлось расплачиваться за свои убеждения: срочно подыскивать другую работу. «Я едва избежал катастрофы, но тот факт, что несколько из моих статей уже приняли к публикации, не дал мне впасть в то полукаталепсическое состояние, которое когда-то могла спровоцировать одна лишь перспектива неудачи»90.
Тут можно задать вопрос и поинтереснее: как сложилась бы судьба Жирара, если бы он еще тогда получил постоянную штатную должность? По воспоминаниям Апостолида, Жирар говорил ему, что если бы не переезд в Америку, он никогда не стал бы Рене». Опубликовал бы он хоть одну книгу, оставшись на уютном насесте в Индиане?
Жирар четко разъяснял, что Индианский университет был для него чем-то вроде чуда – новым миром, к которому прилагались веселье, счастье и любовь. Остался бы он там жить? Возможно, в конце концов доработал бы в Индиане до пенсии? Такое предположение от обратного не так уж и невероятно. Его жизненной опорой стали бы легкая популярность среди студентов и супружеское счастье, и, пожалуй, можно предположить, что тогда не было бы ни «Лжи романтизма и правды романа», ни «Насилия и священного», ни конференции 1966 года, познакомившей Америку с французской интеллектуальной мыслью, ведь то, что подтолкнуло его ко всем этим затеям, поджидало в будущем, в других городах.
Фреччеро вспоминает, как на одной конференции в начале 1960-х профессор Сэмюэл Уилл приветствовал Жирара рукопожатием и шутливым вопросом: «Вы ведь, наверное, рады, что мы вас уволили?» В его шутке была доля правды.
Анри Пейр несколько раз упоминается в диссертации Жирара, а теперь входит в его жизнь. По выражению одного из коллег, Пейр слыл «крестным отцом мафии преподавателей французского языка и французской литературы»; Марта называла его «богом трудоустройства на ниве преподавания французского». Будучи завкафедрой романских языков в Йеле, Пейр устраивал преподавателей французского языка и французской литературы на солидные должности в разных штатах США, расставляя и переставляя их, словно фигуры на шахматной доске. Он обладал поразительно широким интеллектуальным кругозором и, казалось, бесконечно разветвленными связями. Он публиковался в «New York Times», написал на английском и французском тридцать книг и чуть не до самой кончины сочинял остроумные, провокативные статьи и книжные рецензии. После каждой лекции рвал свои заметки, чтобы, как сам говорил, «год от года не повторяться»91. Пейр славился своей неустанной корреспонденцией – письма писал фиолетовыми чернилами, кудрявым, дерзким почерком, заполняя весь лист от угла до угла. Он писал письма даже на занятиях, сидя на задней парте, пока студенты выполняли задания или писали контрольные. По словам экс-президента Йеля, «в этих письмах была неутомимость, страстность, скрупулезность, радикальная порядочность, непременно – забота о том, что заботит адресата, способность на безудержную нежность и стальное красноречие; эти письма не терпели лицемерия, не боялись сантиментов – во всем отражали человека», который их писал