и нехорошо; бывшие надзирательницы нацистских лагерей теперь сделались приятными во всех отношениях домохозяйками и живут под другими именами107.
Точно так же развитие технологий привело к тому, что возможности сколачивать толпы, чтобы устроить самосуд, расширились в геометрической прогрессии. Разумеется, никто никогда даже не подозревает, что присоединяется к разъяренной толпе: он, мол, борется за то, чтобы все решилось по справедливости, хочет постоять за себя, прогнать взашей все это отребье, защищает свою семью или свой город. «Это всегда подражательное поведение, – сказал мне Жирар. – Так формируются толпы. Всякий раз, когда добавляешь еще одного человека, процесс единения толпы ускоряется, она становится все сильнее и все притягательнее». В том, что линчеватели довольны своим судом Линча и не считают нужным оправдываться, Жирар, разумеется, прав.
Возможно, стародавние истории «утаивались» просто потому, что в тех обществах не было типографий, газет, телефонов, фотоаппаратов, интернета, а вот нынешние технологии – все эти твиты, посты в инстаграме и эсэмэски – трезвонят обо всем на весь мир, не утаивают ничего. Сегодня наши линчевания ad hoc надевают сверхсовременные высокотехнологические личины. Поэтому травля за какую-нибудь запись в твиттере или оброненную фразу оборачивается для ее жертв испорченными репутациями, потерей работы, банкротствами и насильственными преступлениями108 – перед нами своего рода символическое линчевание, оставляющее на совести не столь тяжкий груз, как физическое. В разговоре со мной Угурлян заклеймил нашу эпоху: «Люди склонны без зазрения совести линчевать других – морально, символически, физически». Многие научно-технические перемены произошли при жизни Жирара и теперь все более ускоряются, а XXI век идет своим путем. Мы живем в эпоху, где все сохраняется в акашической лавине картинок, аудиозаписей и текстов, которые показывают по телевизору, распространяют через интернет и транслируют вживую, и эта лавина поступает к нам двадцать четыре часа в сутки семь дней в неделю. Удалять из интернета что бы то ни было – новое табу. Когда все публично, разве существует то, что стоит скрывать? Какой смысл чего бы то ни было стыдиться? Для «поколения гугла» стыд – такой же антиквариат, как пятидюймовые дискеты. Парадоксально, но факт – хотя и идущий вразрез с тем, что в соцсетях мы, к удовольствию глобального интернет-сообщества, ритуально порицаем друг друга.
Возможно, когда Жирар описывал природу подобного насилия, наступил этап, когда утаить это насилие стало уже невозможно и подход виновников уже ничего не меняет? Или насилие найдет новые, остроумные способы маскировки?
Посиживая в парижских кафе, французский коллега Жирара шел параллельным курсом, видел те же картины коллективного насилия, брал во многом те же «кирпичики», но здание из них выстроил совершенно другое. В 1960 году Сартр написал второй из своих масштабных философских трактатов – «Критику диалектического разума», смешав марксизм и экзистенциализм в убийственном коктейле.
Сартр употреблял апокалиптические и высокопарные выражения, нанизывал длинные заковыристые фразы, где, словно в рекламных брошюрах семинаров нью-эйдж, слова типа «Другой» и «Террор» пишутся с прописной буквы. Он восхвалял «братство-террор», которое рождается из насилия и само есть насилие, даже превозносимое насилие, «утверждающее себя как узы имманентности». Все работало на то, чтобы укрепить сплоченность и мощь «группы», изъясняясь тревожно «очищенным» от ценностей языком; насилие стало чем-то вроде самоцели. Новый образ мысли Сартра, по-видимому, предполагал одобрение и узаконивание убийства – и даже линчевания: Сартр заметил, что это «praxis общего насилия линчевателей постольку, поскольку его цель – уничтожение предателя», заподозренного в вероломстве «справедливо или несправедливо». Предатель остается членом группы, он связан с ней узами, а группа «воссоздается посредством истребления своего провинившегося члена, то есть изливая на него все свое насилие». В действительности предатель – жертва, которую приносят группе, а убийство – что-то вроде секулярного таинства. Сартр также утверждал, что линчевание требует единодушия линчевателей: «очевидно, всякий, кто держался в стороне от братства, окажется на подозрении», – пишет он. Но он, в отличие от Жирара, не отмечает, что совесть индивида погружается в сон, когда люди осуществляют волю группы на практике. Собственно, Сартр, по-видимому, встает на сторону линчевателей и видит в насилии истинное благо. Оно не только «Террор, направленный против предателя», но и «практические узы любви между линчевателями».
Убийство в описании Сартра содержит еще и элементы ритуала. Например, с обвиняемым «жестоко обращаются во имя его собственной клятвы и во имя права иметь над ним власть, признанную им в лице Других». Более того, этот акт – «жестокое повторное осуществление клятвы как таковой, поскольку каждый брошенный камень, каждый нанесенный удар заново подтверждают клятву: всякий, кто участвует в казни предателя, заново подтверждает непреложность группового бытия как предела своей свободы и как свое новое рождение, причем он утверждает это посредством кровавого жертвоприношения, которое, более того, конституирует открытое признание принудительного права всех, властного над каждым индивидом, и угрозы, которую несет всем каждый»109. Словом, Сартр рассуждает о той же динамике, которая прежде ужаснула Жирара, но не отвергает ее, а, наоборот, превозносит.
Все то время, которое я провела тогда в Париже, я ломала голову над словами Угурляна. Мне по-прежнему не казалось убедительным возражение Жирара, что его теории – исключительно результат прочитанного и передуманного. Будь оно так, они не нашли бы отклика в душах такого множества людей, которые едва ли были свидетелями линчеваний, но столкнулись с бытовыми вариациями механизмов козла отпущения и изгнания, а возможно, лично наблюдали случаи насилия в своих сообществах. По моим подозрениям, в душе Жирара тоже что-то всколыхнули наблюдения и личные впечатления от несправедливостей на расовой почве в Америке, и неважно, в какой форме он это наблюдал и пережил и что думают об этом те, кто сомневается в правдивости его слов.
Впрочем, было бы, разумеется, неверно противопоставлять два возможных истока теории Жирара, «его голову», с одной стороны, и его непосредственный или обобщенный жизненный опыт, с другой. Развитие его теории невозможно объяснить даже аномально обостренной чувствительностью к насилию. Он изучал поведение людей, отраженное в величайших литературных произведениях, и выявил, что там вновь и вновь встречаются аналитические замечания о серьезных последствиях миметического поведения. Это открытие раскрыло Жирару глаза на потаенную динамику группового насилия. Однако оно вовсе не означает, что на ход его рассуждений не влияли и впечатления от окружающей действительности.
Хотя свой путь в науке он начнет с книги на другую тему – работы «Ложь романтизма и правда романа», – механизм козла отпущения и жертвоприношение уже оставили отпечаток в его сознании. Спустя много лет Жирар скажет в интервью: «В действительности в „Насилии и священном“ я только нерешительно представляю свой собственный интеллектуальный путь, который привел меня в конце концов к иудео-христианскому Писанию, но спустя долгое время после того, как я осознал важность механизма жертвоприношения. Этот путь долго оставался настолько враждебным к иудео-христианскому тексту, насколько этого требовала модернистская ортодоксия»110.
Как минимум один критик нашел в этой фразе примету двуличия, ведь «Ложь романтизма и правда романа» (1961) написана, очевидно, под христианской звездой и за много лет до «Насилия и священного» демонстрирует, что в позиции его автора не было ни толики «враждебного»111. Однако же, внимательнее рассмотрев жизнь Жирара, видишь, что последовательность его размышлений не совпадала с последовательностью его публикаций. Его интервью наводит на предположение, что что-то навеяло ему мысли о священном, жертвоприношении и козлах отпущения; навеяло за много лет, как об этих мыслях узнал кто бы то ни было; возможно, тогда он осознал, какие силы действуют в его внутреннем мире. (Можно даже подметить, как именно в начале своей научной карьеры Жирар описал изгнание Свана из салона Вердюренов в прустовском «В сторону Свана» и провел параллель между поведением завсегдатаев салона, с одной стороны, и деятельностью инквизиции и «охотой на ведьм», с другой»112).
Когда относительно недавно, в 2007 году, Жирара спросили, можно ли считать спонтанные линчевания на Юге образчиками архаического жертвоприношения, он дал пространный ответ, вновь сославшись на Фолкнера: «Разумеется, да. Чтобы докопаться до правды об этом, нужно обратиться к Фолкнеру – к прозаику. Многие полагают, что Юг – воплощение христианства. Я бы сказал, что на уровне духа Юг – пожалуй, наименее христианская часть США, хотя на уровне ритуала – наиболее христианская… есть много способов предать религию. В случае Юга это совершенно очевидно, потому что там налицо настоящее возвращение к самым архаическим формам религии. Эти линчевания следует полагать своего рода архаическим религиозным актом»113.
Возможно, то же самое инстинктивно почувствовала Фланнери О’Коннор, когда написала: «Думаю, можно смело сказать: Юг едва ли ставит Христа во главу угла, но определенно не может выкинуть его из головы»114. Она родилась и выросла в Джорджии, впитав местные обычаи с молоком матери; а вот Жирар, уроженец Франции, чувствовал себя на американском Юге, наверное, не более естественно, чем, допустим, среди анимистов народа амунг в Индонезии.