Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара — страница 21 из 76

«Искусство романа – это антропология». Выдающийся чешский писатель Милан Кундера, с горячим энтузиазмом воспринявший работы Жирара, согласился с этим его тезисом; а Жирар, беседуя с ним в радиоэфире, развил мысль Кундеры о том, как мы распознаем линчевание, и подчеркнул значение текстов, в особенности романов. Через тысячу лет, сказал он, историки (по крайней мере если будут рассуждать наподобие своих нынешних коллег) сочтут авторитетными архивные источники, а не отражение событий в литературе. «Если сохранится какой-нибудь роман Фолкнера, где рассказана правда, которой нет в архивах, та правда, которая является таковой в романах Фолкнера, в нее никто не поверит, – сказал Жирар. – Очевидно, все они рассудят неверно. Им будет недоставать самого существенного – схемы общественного устройства, схемы психологии на уровне повседневной жизни, того, что в те времена предопределяло облик страны. Тогда-то мы и сможем привести абсолютно конкретные доказательства того, что роман – правда, а все остальное – ложь»115.

В поисках истины Жирар проводит раскопки слоев, лежащих под текстом, – а специалисты по общественным наукам смотрят на такой метод скептически. В исследуемых им произведениях обнажаются паттерны, на первый взгляд незаметные, совсем как на снимках фотографа в «Фотоувеличении» (1966) Антониони, когда проявленные кадры изобличают, что произошло убийство. Главный вопрос, как всегда, таков: «Видим ли мы под таким углом то, чего не видели прежде?» Возьмем удостоенный Пулитцеровской премии бестселлер «Унесенные ветром» (1936), где Маргарет Митчелл, сама того не желая, воспела тот Юг, который мог бы когда-нибудь существовать в альтернативной вселенной. Ее истории о XIX веке, почерпнутые из воспоминаний старожилов из ее родной Джорджии, рисуют мир, где «черные парни» – это преданные, покорные домочадцы второго сорта в доброжелательных белых семействах, а «полевые работники» – инертные бедные родственники. Белые женщины непорочны, черных женщин не берут силой, рабов не бьют и не пытают, а послевоенный Ку-клукс-клан – сила на службе правосудия. Остается лишь гадать, как спустя пару тысячелетий в мире, описанном Жираром в беседе с Кундерой, ученые, корпя над материалами американских архивов, попытаются примирить версию Митчелл с романами Фолкнера.

* * *

Во время довольно-таки продолжительной личной беседы в Париже Угурлян несколько раз упомянул о своем космополитическом происхождении. «Я никогда не смог бы быть расистом или фанатиком, – сказал он. – Наследственность у меня многоплановая: Южная Америка, Кавказ». Экзотично даже для Парижа – города, где нет недостатка в колоритных родословных. Угурлян родился в Бейруте, десяти лет приехал во Францию. Его мать была родом из Боготы, отец – беженец. Потому-то Угурлян говорит на шести языках, в том числе на испанском, английском, французском, арабском и армянском.

Слово «армянский» в перечне напомнило, что я пока не задала один вопрос. «Фамилия Угурлян, должно быть, армянская?» – поинтересовалась я. Может быть, странствия его семьи как-то связаны с геноцидом армян? Его лицо на миг слегка помрачнело, голос зазвучал ниже, даже тембр изменился. Беседа приняла ошеломляющий оборот: казалось, в элегантной комнате, под малахитовыми столиками и восточными коврами, разверзлась незримая бездна.

В период геноцида его дед и большая часть его родни были убиты турками, причем с дедом, как я узнала позднее от нашего общего друга, расправились особенно жестоко. Французский Красный Крест взял под опеку его бабушку-беженку. Вот почему его отец вырос в Ливане, который тогда был территорией под мандатом Франции. То был, сказал Угурлян, образчик заразительности насилия – совсем как с нацистами и евреями. Он ответил на вопрос, от которого незадолго до этого, когда мы говорили о религиозном обращении Жирара, уклонился. Угурлян добавил, что он тоже католик, но объяснил выбор конфессии неожиданным для меня образом: «Семнадцать человек из моей семьи убили за то, что они были христианами. Я не могу их предать».

Можно ли полагать, что отсутствие доказательств – само по себе доказательство? Этот принцип иллюстрирует жизнь самого Угурляна, ведь эта история и эти люди ни разу не упоминаются в его мемуарных зарисовках, статьях и книгах. Почему же? «Все мы, кого ни возьми, не пишем о том, что всего важнее, – сказал он. – Человечество не так уж и человечно». Когда он отлучился ответить на очередной сигнал смартфона, я полистала одну из его свежих книг, лежавшую на столе, и нашла вот что: «После смерти жертвы наступает молчание – необычайно напряженное, так как оно воцаряется после криков толпы линчевателей и воплей жертвы. Мне представляется, что это молчание – начало осознавания»116. Пассаж был примечательный, и я его запомнила. Вернувшись в США, купила книгу.

Стоит поскрести поверхностный слой жизни, как брызнет кровь. Насилие творится повсеместно: в автобусе, на работе, в семье, – а мы его не замечаем. Достаточно задать пару вопросов, чтобы истории выплыли наружу. Мне вспоминается поездка в Аргентину: казалось, с кем ни разговорись, в его или ее семье кто-то подвергся пыткам или «пропал без вести». В Польше во время Второй мировой войны погиб каждый шестой, а в Варшаве, когда идешь по воссозданному из руин городу, насилие и смерть у тебя под ногами, везде и на каждом шагу. Судьба не сделала особого исключения и для Жирара: он тоже свидетель насилия – хоть во Франции военного времени, хоть на Юге «законов Джима Кроу», в качестве непосредственного очевидца, или читателя газет, или собеседника, выслушивающего чужие рассказы. Точно так же, как и все мы, как все на свете. Я заподозрила, что утверждение Угурляна – рудимент его семейной истории, а не подсказка, хоть как-то приоткрывающая завесу над личным опытом Жирара. То, что для большинства из нас немыслимо, в семье Угурляна оказалось не просто «мыслимо», а произошло на самом деле. И на протяжении истории точно так же происходило с множеством людей в множестве обществ.

Спустя несколько лет после моего визита к Угурляну я дважды обращалась к нему по электронной почте – дала ему возможность разъяснить или отказаться от того, что он тогда мне сказал, если у него возникнет такое желание. Никакого ответа я не получила – да, в сущности, и не рассчитывала на ответ.

В конце концов я позвонила ему на сотовый. К тому времени он ушел на покой и стал послом Суверенного военного Мальтийского ордена в Республике Армения. Жирара уже год с лишним не было в живых, и его кончина изменила атмосферу в кругу тех, кто его пережил. Да, сказал Угурлян, мои электронные письма он получил, но точно не знал, как теперь на них ответить. «У меня нет стопроцентной уверенности. Это было 47 лет назад», – пояснил он. Что именно сказал Жирар – что действительно видел линчевание или что просто читал о линчеваниях и ощущал, что в этой чуждой ему, парализованной расизмом стране линчевание разлито в воздухе? («Вонь линчевания прямо бьет в нос», – говорил Жирар мне). Угурлян засомневался и не смог отыскать в памяти четкое воспоминание. Заметил, что ему не хотелось бы создавать впечатление, будто он после смерти Жирара эксплуатирует память о нем.

Мы подгоняем свои воспоминания под момент и слушателей. Жирар сказал бы, что это правило распространяется и на линчевание как преступление. Ведь линчеватели рассказывают свою историю, чтобы обелить себя и выставить в благородном свете. Но это правило верно и для всех нас при любых обстоятельствах, сложившихся вокруг увертливых воспоминаний. Время смягчает, искажает, а иногда и гипертрофирует воспоминания, но где искать «подлинное» воспоминание – в двусмысленной фразе Угурляна или в его же прямом заявлении, сделанном за несколько лет до этого?

Через несколько лет я призадумалась: а что, если история семьи Угурляна побудила его «вчитать» во фразу Жирара что-то, чего в ней не содержалось? Что, если интерпретация Угурляна подсознательно была для него самого способом почтить память своих родных? Если так – надеюсь, на этих страницах я тоже, даже в отсутствие доказательств, почтила их память.

В конце концов я нашла инцидент с линчеванием, о котором, возможно, говорил Угурлян; нашла почти случайно, читая интервью Жирара «Der Spiegel». Его спросили, был ли он лично жертвой насилия. Он ответил: «Единственный раз в жизни я столкнулся с таким явлением, как угроза насилием, во времена, когда в Алабаме еще действовала сегрегация. Мы сфотографировали черных и белых вместе у стойки бара, и эти люди внезапно сбились в банду против нас»117. Хотя в немецкоязычной публикации употреблены очень сильные выражения, Жирар, по-моему, подразумевал лишь, что эти люди среагировали враждебно и были настроены вступить в противостояние, – ничего серьезнее. Насколько мне известно, это единственный раз, когда он упомянул о подобном инциденте, и больше никто, по-видимому, об этой истории не упоминал. В свете тогдашних «законов Джима Кроу» сборище людей разных рас, возможно, было противозаконным – и вся та компания, наверное, сильно перепугалась.

* * *

Жирар вскоре исправил оплошность, допущенную в Индиане: защитив диссертацию, принялся писать статьи по литературоведению и историографии. Но шестеренки издательского процесса в научной среде вращаются неспешно, и такие публикации, как «История в творчестве Сен-Жон Перса» в «Romantique Review» (1953), «Франц Кафка и его критики» в «Symposium» (1953) и «Валери и Стендаль» в «Publications of Modern Language Association of America» (1954) увидели свет, когда он давно уже покинул Индиану.

Анри Пейр, земляк по Авиньону, выручил его, как выручал и многих других. После года преподавания в Университете Дьюка Пейр поспособствовал назначению Жирара на должность ассистент-профессора в колледже Брин-Мор в Пенсильвании. Эту должность Жирар занимал, пока в 1957-м его не пригласили в Университет Джонса Хопкинса – и с этого, как мы увидим в следующей главе, начался один из судьбоносных периодов его жизни. Чтобы ознакомиться со взглядами на межрасовые отношения в эпоху, которую многие позабыли (а те, кто помоложе, помнить не могут), приведем письмо, которое Пейр написал своему коллеге Уитни Грисуол