имеет место мимесис. Прозаиков, драматургов и архаическую религию, как он сказал, «неизбежно волнует соперничество – конфликтное миметическое желание, которое всегда чинит помехи и создает колоссальные проблемы для сосуществования, но это не значит, что оно одно и есть на свете»137. И добавил: «Писатели исступленно сосредоточены на дурном, конфликтном миметическом желании и пишут именно о нем – вот о чем повествует литература. Я согласен с Андре Жидом в том, что литература пишет про зло. Из этого не следует, что зло – все, что только есть в жизни. Меня постоянно спрашивают: „Любые ли желания миметичны?“ Нет, в дурном, конфликтном смысле – не все»138.
Кроме того, Жирар вовсе не осуждает миметическое желание – он считает его неизбежным, а зачастую даже желательным. Он говорил, что даже «дурное» миметическое желание – ведущая куда-то дверь, причем оно по своей природе благое «в том смысле, что оно далеко не только подражательно в малом масштабе, но и позволяет человеку открыться, выбраться за пределы своего „Я“»139. Если так, проблема не в мимесисе, и мы должны вернуться на шаг, углубиться, пожалуй, в более метафизическую территорию, ведь, как пишет Гольдман, «деградация вымышленного мира – результат довольно-таки сильно запущенной онтологической болезни»140. В конечном итоге люди стремятся к вертикальному взлету в запредельность, а не к горизонтальной тяге к какой-то идее фикс. Чем же объяснить сопротивление идеям Жирара, если их так легко обнаружить и в нашей повседневной жизни, и в нашей литературе, не говоря уже об их глубоком отпечатке в наших сердцах?
«Люди боятся равенства всех людей». Эта фраза Фреччеро долго еще звучала у меня в ушах, и не беспричинно: в определенном смысле под этим конкретным углом можно взглянуть на «Ложь романтизма и правду романа», исходя из опасений, что наши земные боги – ложные и в конечном итоге ничем не отличаются от нас. Декларирование наших радикальных различий становится все громогласнее, все крикливее, хотя «технический прогресс одно за другим уничтожает все различия между людьми»141.
В «Лжи романтизма и правде романа» переплелись многие впечатления Жирара от читанного в Авиньоне – впечатления, которые он пронес с собой до конца дней: на заднем плане этой научной работы словно маячат и миметические обезьяны из «Книги джунглей» Киплинга, и картинки из пересказанного для детей «Дон Кихота», а заметное место с начала до конца книги отведено Прусту.
Но непосредственным источником вдохновения для «Лжи романтизма» был скорее Стендаль, в особенности статья, которую Жирар в 1954 году написал в защиту Стендаля от нападок Поля Валери142. «Я заметил, что у таких писателей, как Стендаль и Пруст, хотя они описывают разные миры, людскими взаимоотношениями руководит одна и та же геометрия, – пояснил Жирар. – Затем я обнаружил, что те же силы действуют у Сервантеса, Шекспира, Мольера, Мариво, Достоевского, Джойса и так далее. Не говоря уже о, пожалуй, чересчур очевидных случаях, таких как „Кармен“ – вещь, которую мы драпируем ханжеской завесой, объявляя „безвкусицей“… Когда произведения искусства имеют столь колоссальный успех, для этого есть веские основания»143.
Не обошлось и без других влияний. Некоторые исследователи указали на связь книги с понятием mauvaise foi у Сартра – непреднамеренного самообмана, вынуждающего человека под общественным давлением перенимать ценности, манеру поведения и социальные роли, несовместимые с его подлинным «Я». Человек «осужден быть свободным», писал Сартр, и подобные люди, сами себя обманывая, мнят, что абсолютно не свободны, и отказываются поступать в соответствии со своим подлинным «Я», а это, в свою очередь, порождает зависть, ревность и ресентимент.
Жирар говорил, что глубже всего роль миметического желания осознали три писателя: Шекспир, Достоевский… и Данте144. Данте назвал зависть «корнем всех зол», хотя исследователи его творчества легковесно упускают эту тему из виду. В главном дантовском шедевре вновь и вновь наставительно говорится, что любви чуждо своекорыстие. Флорентийский поэт тоже сознавал, что подражание может быть благотворным. В «Чистилище» он предложил образцы для подражания в аллегорических картинах и видениях. В «Рае» Доминик и Франциск Ассизский, основатели отчасти соперничавших монашеских орденов, снова и снова восхваляют друг друга в прекрасных стихах. Как почитатель Пруста, Жирар должен был сразу подметить, что именно Данте создал модель, на которую ориентировался в «Поисках утраченного времени» Пруст. «Божественная комедия» – попытка добраться до точки, где станет возможно написать ту самую поэму, которую читатель только что дочитал. Данте-пилигрим должен сделаться тем Поэтом, который сопровождал нас с первых строк поэмы. Данте доходит до пределов зримого, чтобы отыскать точку вне времени и пространства, где будет вершить суд не только над своими соседями и своим обществом, но в первую очередь над самим собой. С тех пор этому рецепту подражали многие писатели, но для Данте и Пруста он явно был не просто хитроумным приемом или расхожей художественной условностью; нет, то был элемент духовного поиска, включавшего в себя страдания, самоотречение и что-то наподобие воскресения. Автор вырывается из бумажной тюрьмы, которую сам же и выстроил: Данте делает это в поэзии, Пруст – в прозе, а Жирар – какой неожиданный выверт сюжета! – в литературоведческом труде, поглотившем его самого.
Спустя много лет Жирар признавался, что к работе над «Ложью романтизма» подходил «в режиме стопроцентной демистификации: цинично, деструктивно, абсолютно в духе интеллектуалов-атеистов того времени»145. Как-никак он принадлежал к числу этих интеллектуалов-атеистов. Но дописывал он эту книгу уже с других позиций; водораздел, отделяющий первое состояние души от второго, подернут туманом, и не всегда очевидно, где кончается одно и начинается другое.
В каком-то смысле Жирар не столько открывал миметическое желание, сколько открывал для себя открытие этого феномена другими авторами. И, как он пояснял позднее, в нем начался процесс, ранее описанный им в применении к проанализированным им писателям: Жирар словно шагнул в книгу, над которой работал, и невольно стал одним из персонажей, которых наблюдал и запечатлевал. Он сказал, что позднее переработал последнюю главу (почему – мы рассмотрим в седьмой главе нашей книги). На этих заключительных страницах «Лжи романтизма и правды романа» мы вступаем в мир, с которым Жирар собирается расстаться. Как указывал он сам: «Любая концовка романа – это начало»146. По-видимому, это произвело такое же сильное впечатление, как момент, когда фея целует Пиноккио – и тот превращается в настоящего мальчика из плоти и крови.
Одним из немногих, кто прочел рукопись и ответил Жирару, был Лео Шпитцер; он сделал ценное замечание о близости идей Жирара к работе «Ресентимент в структуре моралей» феноменолога Макса Шелера – ее Жирар прочел несколькими годами раньше, но не осознал ее связи со своим исследованием. Жирар учел некоторые замечания Шпитцера и добавил к «Лжи романтизма» эпиграф из Шелера: «У человека есть либо Бог, либо идол». Жирар развил мысль выбранного эпиграфа (кстати, в англоязычном издании «Лжи романтизма» этот эпиграф отсутствует): «В мире грядущего, говорят лжепророки, люди будут богами одни для других. Из всех персонажей Достоевского это двусмысленное послание неизменно несут нам лишь наибольшие слепцы. Несчастные приходят в экстаз от мечты о вселенском братстве. Они не понимают, насколько иронична их формула. Им кажется, будто они возвещают рай, но они говорят об аде – том аде, в который сами же и нисходят»147.
Макси из лучших побуждений дал Жирару совет, который сам позднее счел folie148. «Я по глупости убеждал Рене послать рукопись Пуле, – сказал он. – Оба, Пуле и Рене, – в числе величайших исполинов, которых я повстречал за всю жизнь».
Жорж Пуле – это он вдохновил Фреччеро посвятить жизнь изучению Данте – несколькими годами раньше был научным руководителем Макси в аспирантуре. Между прочим, Макси написал диссертацию на французском. Пуле ушел из Джонса Хопкинса приблизительно тогда же, когда туда приехал Жирар. Этот феноменолог и литературный критик, первым предложивший концепцию «критики сознания», был по меркам авангарда (и, вероятно, в глазах Жирара) представителем «старой гвардии». Но его одобрение значило бы очень много.
Хотя Жирар не особо стремился выслушивать советы, ему, как и любому начинающему автору, не терпелось узнать, как отзовутся о его работе видные ученые. Пуле около месяца молчал, и Жирар написал ему снова – поинтересовался его мнением. «Пришло ответное письмо, и когда он рассказывал о нем мне, то уже успел выучить его наизусть», – поведал Макси. Письмо занимало целых пятнадцать страниц одинарным интервалом, так что заучить его было бы непросто, но, по-видимому, оно врезалось в память.
«Письмо было несдержанное, – сказал мне Макси. – В исследовании Рене Пуле увидел двух мыслителей, которых на дух не выносил», – Гегеля и Сартра. Он отнесся скептически к широкому влиянию Гегеля во Франции, особенно к знаменитым лекциям Александра Кожева, повлиявшим в том числе на Сартра. «Возможно, Пуле потратил бы два месяца и написал бы гораздо более выдержанное письмо, тогда говорить было бы не о чем». Но нетерпеливое напоминание Жирара побудило Пуле написать ответ второпях.