Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара — страница 36 из 76

in-mixing214 и тому подобном. Но в том, что касается изобретательности, в некотором роде можно с уверенностью сказать, что Данте ничего не изобрел… в смысле проблемы. И тем не менее он изобрел все. Что он изобрел? Переживание. Переживание, коего не сулит математический символ… поэтическое видение появляется во всей своей полноте. Думаю, сегодня этот вопрос блистательно подняли касательно изобретательности. Переживание существует ради того, чтобы его испытали все, кто умеет читать на этом языке и подготовится к тому, чтобы испытать это переживание. Оно поддается повторению и продолжает повторяться».

«Правда, это не приближает нас к signe и invention de problème215, – продолжал он, – а лишь указывает, что здесь мы уже оперируем терминами современных проблем; ну что ж, позвольте трудяге-медиевисту заметить, что есть и другие исторические горизонты, на которых было бы интересно иногда размещать наши мысли, как это сделал Рене Жирар в отношении Эдипа»216.

Пуле прочел прекрасный, почти никем не замеченный доклад и попытался навести мосты через пропасть, возникшую, когда он отвечал Ролану Барту. «Мы чем-то похожи на людей, живущих в одном здании, но на разных этажах. В том, как мы употребляем слово язык, есть некоторая разница… Вы, по-видимому, избегаете слова мысль, словно оно стремительно становится непристойным. Почти всякий раз, когда вы употребляете слово язык, я мог бы почти без несообразностей заменить его словом мысль. Мне кажется, если бы вы попробовали проделать то же упражнение наоборот, то сделали бы это самое открытие… Итак, по-моему, мы с вами одновременно совсем рядом и все же разделены пропастью – пропастью, через которую при желании могли бы перепрыгнуть».

Барт учтиво, но твердо отказался пожать руку, протянутую ему Пуле. «Я очень тронут тем, что вы сказали, но, в сущности, не могу ответить, потому что, как вы сказали, налицо некая разделенность, и, если мне будет позволено так говорить, разделяет нас именно язык… Если я не употребляю слова мысль, то вовсе не потому, что нахожу его непристойным, а, наоборот, потому, что оно недостаточно непристойное. Для меня язык – нечто непристойное, вот почему я к нему постоянно возвращаюсь»217.

Брезжила заря дивного нового мира, и некоторые пытались занять в нем плацдарм – или, возможно, просто напомнить некоторым участникам, что те не изобрели мир заново. Польский ученый и театральный критик Ян Котт испытал потрясение. «На протяжении всего коллоквиума у меня было головокружительное ощущение, что мир рушится», – сказал он218. Последний доклад – доклад Ипполита о Гегеле – начинался почти робко: «Не слишком ли поздно говорить о Гегеле в нашу эпоху, когда метафизическая мысль была постепенно вытеснена точными науками»? Макси сочувствовал великому гегельянцу: «Я не стал бы утверждать, что он шел не тем путем – нет, его занесло не на ту планету». Конференция продемонстрировала, что центральную роль в современной мысли начал играть Ницше, а не Гегель.

В расписании на вечер четверга были два лаканианских доклада – самогó доктора и Ги Росолато («он был правой рукой Лакана», – сказал Макси). Кому выступать первым? Лакан и Росолато поспорили об очередности, но в итоге Лакан настоял на своем и пошел выступать раньше коллеги. Название у доклада Лакана было зловещее: «О структуре как о за-мешанности инаковости в качестве необходимого условия какого бы то ни было субъекта». Лакан разжег интерес аудитории парой-тройкой провокативных вводных замечаний, а затем поделился труднопостижимыми размышлениями, которым предавался, окопавшись в отеле «Бельведер»: «Когда я готовил для вас этот маленький доклад, было раннее утро. Я мог видеть из окна Балтимор, и то был очень интересный момент, ибо уже светало и неоновая вывеска каждую минуту извещала меня, что время идет, и, естественно, дорожное движение было интенсивным, и я подметил про себя, что ровно все, что я мог видеть, за исключением нескольких деревьев в отдалении, было результатом мыслей, активно обдумываемых мыслей, где осуществляемая субъектами функция была не вполне очевидна. В любом случае так называемый Dasein как определение субъекта там был, в этом довольно непостоянном или блекнущем зрителе. Лучший образ для обобщенного изображения бессознательного – это Балтимор ранним утром»219.

Доклад был почти невразумительный, потому что был не на английском и не на французском. По словам Макси, Лакан в итоге навязал свою волю Уилдену, заявив, что говорить на французском значило бы «попрать законы гостеприимства». О переосмыслении Фрейда Лакан попытался поведать на неудобоваримой смеси своего непостижимого французского со своим крайне слабым английским и в результате всех запутал. Свои концепции он иллюстрировал схемой петли Мёбиуса.

Уилден опустил руки. Аудитория недоумевала. Организаторам казалось, что они стали жертвой неудачного розыгрыша – какой-то «грандиозной клоунады»220.

От дискуссанта Ангуса Флетчера, специалиста по теории литературы, прок был сомнительный. Перед заседанием друзья угостили его в ресторане несколькими коктейлями «Французский 75-й» – зубодробительной смеси джина, шампанского и лимонного сока с щепоткой сахара, – и Флетчера развезло.

В своем первом комментарии Флетчер бросил Лакану вызов. «Фрейд был поистине простым человеком, – пояснил он. – Он не пытался плавать по поверхности слов. То, чем вы занимаетесь, напоминает деятельность паука: вы создаете очень тонкую сеть без какой-либо человеческой реальности внутри… А вся эта метафизика не нужна. Схема была очень интересной, но, похоже, она не имеет никакого отношения к реальности наших действий – к еде, половому акту и так далее». Таковы, по крайней мере, сильно отредактированные высказывания, напечатанные в «Структуралистской дискуссии», которые едва ли передают всю тамошнюю истерию и свистопляску (вероятно, по этому разделу прошлась редакторская рука осмотрительного Донато).

На реальной конференции, а не в версии, дипломатично переработанной Донато, в голосе Флетчера прорезались обвинительные нотки: «Vous, vous monsieur…»221 Он атаковал, говоря на французском с британским акцентом, а Лакан упорно отвечал на своем английском, хромавшем на обе ноги. «Лакан упивался каждой секундой. Он был вылитый Чеширский кот, – сказал Макси. – Ангус просто с цепи сорвался».

«Мне следовало бы догадаться – а я оплошал, – в каком состоянии Ангус. Ангус ведь умнейший человек». Жирар, находившийся в другой части зала, «пытался спрятаться под стулом – такой это был конфуз, – сказал Макси. – Рене считал, что мы кое-чем обязаны Фонду Форда, этому „источнику всех благословений“. Я не спускал с него глаз. Он был верховным членом troika; порой на его лице читалось, что колеса отвалились и мы падаем в пропасть». Опасения Жирара относительно Фонда Форда вполне можно понять, так как «Питер [Коус] вообще реагировал на Лакана с зубовным скрежетом», —возможно, с тех пор, как Лакан стиснул его в своих медвежьих объятиях.

Макси считал, что надо как угодно исхитриться, но ни в коем случае не давать слово Уилдену. И все же кто-то передал микрофон Уилдену. «И тут Тони обрушился на Лакана и заявил: это был ваш огромный шанс, ваше первое публичное выступление в Штатах. Вам следовало всего лишь поговорить на своем языке, больше ничего, но в английском вы ни бум-бум». В схватку ввязался Гольдман – он атаковал Лакана еще и на процессуальных основаниях. В книге «Структуралистская дискуссия» почти нет свидетельств об этих раздорах: впоследствии высказывания смягчили, чтобы снизить «уровень децибел», но происходившее там все равно проглядывает между строк. Макси рассказывает: «Наступает полночь, но все хаотично продолжается, и Росолато говорит: „Ох, он каждый раз проделывает со мной такую штуку. Ставит мой доклад сразу после своего, а потом – финиш, времени не остается“. И тогда бельгийский лингвист Николя Рюве выступил с докладом, который мне показался более конкретным, чем у большинства участников, и структурализма в нем было больше. Но на этот доклад никто не обратил внимания. Увы».

Вернувшись в «Бельведер», Лакан принялся обзванивать весь Париж, в том числе Леви-Стросса и Мальро, излагая свою версию событий. В итоге отель выставил ему счет за телефон в размере 900 долларов. «В Париже подумали, что произошла маленькая революция», – сказал Макси. На самом же деле она случится днем позже.

Итак, в пятницу на сцену выходит Деррида, чей доклад закрывает симпозиум. «Довольно скоро стало ясно, что Деррида… короче, теперь это выражение употребляют все, но он даже тогда был интеллектуальный террорист. Манеры у него были лучше, чем у многих французских ученых. Но этот элемент ниспровержения авторитетов, очевидно, присутствовал, – сказал Макси. – Разумеется, это и стало динамитной шашкой, подложенной под заседание. Выступи он пораньше, в один из предыдущих дней, то, возможно, произвел бы меньший эффект. Но он выступал в конце».

Доклад Деррида был впечатляющей работой: изобиловал терминами, написанными курсивом, и образчиками словесной игры, чем впоследствии раздражал тех, кто не мог угнаться за вербальными фортелями Деррида или явно отказывался воспринять их всерьез. В докладе, написанном за десять дней, утверждалось, что нет никакой реальности, кроме имени, которое мы даем ей в тот или иной момент. Структуралисты допускали существование истока и центра, а Деррида видел только периферию. Язык насильственно врывается в «универсальное проблемное поле», и наступает «момент, когда в отсутствие центра или истока все становится дискурсом»