Эволюция желания. Жизнь Рене Жирара — страница 72 из 76

о предположить, что он должен был ратовать за разоружение и пацифизм. Да и можно ли одобрять хоть малейшую причастность к бедствиям войны, неизбежным зверствам и несправедливостям, разрушению городов, «сопутствующим потерям» (то есть смертям среди гражданского населения, втянутого в водоворот массовой бойни), а впоследствии к установлению мира, который все равно окажется временным и нестабильным? «Рене – вне каких бы то ни было -измов. Не такой он человек, – пояснил позднее Пол. – Людей его масштаба не стоит втискивать в подобные категории».

Пол, разумеется, был прав: Жирара невозможно относить к категориям «противник войны» или «пацифист»; и все же его позиция по этому вопросу была неожиданной, как и по многим другим, а вдобавок слегка уклончивой. Я не нашла у него однозначных высказываний ни в поддержку войны, ни против. И все же выяснила, что в марте 1979 года он участвовал в круглом столе на тему ненасильственных политических действий вместе с четырьмя активистами Движения за ненасильственную альтернативу. Коллега Жирара и специалист по политической философии Поль Дюмушель изложил свои претензии к этой дискуссии в опубликованной в «Esprit» статье 1981 года462 после того, как движение отказалось опубликовать, сочтя чересчур критическим, заказанный ему текст. Со своей стороны, Дюмушель пришел к выводу, что методы у этого движения – насильственные, поскольку, как он указывает, существует целая сотня способов убить человека, не прибегая к недвусмысленному умерщвлению, а эта организация поддерживала многие из них. Дюмушель очень тонко и с жирардианских позиций раскритиковал то, что активисты, призывающие к ненасилию, попадают в ловушку миметического конфликта.

Дюмушель указал, что такие организации стремятся выявить и защитить жертв, а этот процесс продлевает существование механизма виктимизации под новой личиной и усиливает соперничество. Иначе говоря, эти организации уже по определению практикуют поиски виноватых и возложение на них вины. «Я не знаю ни одного случая соперничества, где обе стороны не сваливали бы друг на друга всю ответственность за обострение ссоры»463, – писал он. Когда делается упор на техники и стратегии, за этим таится желание победы – то самое, которое нужно в себе подавить заодно с желанием оставить последнее слово за собой и едко возразить оппоненту, заодно с прочими пассивными видами мести, такими как клевета или распускание сплетен: они подогревают желание взять в споре верх и добиться признания своей правоты. Но найдется ли философия, в которой выражен столь категоричный отказ от ответного удара? В мире, вечно жаждущем кого-нибудь в чем-нибудь обвинить, где во всех наших злоключениях виноваты мусульмане или христиане, левые или правые, богачи или бедняки, черные или белые… Кто в этом мире скажет: «Беру вину на себя. Это я во всем виноват. Я буду расхлебывать эту кашу и попытаюсь все уладить»?

Таковы доводы Дюмушеля, но Жирар тоже высказался о скользком механизме козла отпущения и насилии: «Псалмы открывают нам, что насильники молчат о насилии – их заставляют говорить те, кто защищает мир: иудео-христианское откровение разоблачает то, о чем всегда умалчивали мифы. Все говорящие о „мире и безопасности“, таким образом, наследуют им, вопреки всему продолжают им верить и не желают видеть собственного насилия»464.

Различные организации утверждают, что встают на сторону «истинных жертв» – но разве кто-то станет утверждать обратное? Дюмушель пишет: «Главные герои всех столкновений, вне зависимости от того, применяется ли при них насилие, рассуждают одинаково. Всякий человек непременно полагает, что жертвы, с которыми он или она отождествляет себя, и есть „истинные“, а те, кого поддерживает другая сторона, – „гонители“»465.

Оставили ли мы позади насилие миметических циклов? Вряд ли. Наоборот, мы вступаем в мир, где, как говорит Жирар, «гонения ведутся во имя борьбы с гонениями», – как во времена Французской революции, когда Старый порядок и богатое духовенство стали первыми жертвами, препровожденными на жертвенный алтарь – гильотину. Но то были лишь первые жертвы. Следующим пунктом программы стало жертвоприношение «жрецов, приносивших жертвы»; его совершила новая когорта революционеров-палачей, обещавшая, что со смертью этих людей установится вечный мир. И, поскольку жертвоприношения не привели к желанному согласию и после них путь к этому согласию куда-то пропал, чудовище стало пожирать все больше и больше жертв, пока не пожрало само себя. Симптоматично, что Дюмушель полагает: действия активистов ненасильственных движений «несут в себе зародыш новых форм сакрализации»466.

По словам Дюмушеля, Движение за ненасильственную альтернативу убеждено, будто коренится в материальных благах, а стоит их перераспределить – и проблема будет решена. Между тем, на взгляд Жирара, когда люди ссорятся между собой за некие реальные вещи, не стоит полагать, что конфликт происходит по вине этих вещей. Миметическое желание предшествует конфликту и всем предметам споров. «Каждый из противников убежден в „объективности“ конфликта, в факте своей правоты, – пишет Дюмушель. – Каждый считает, что имеет безошибочные и веские резоны для конфликта с другим; каждый думает, что всегда сосредотачивал свое внимание на объекте, который все они мнят единственной причиной столкновения»467. В конечном итоге Дюмушель искал политические решения и упрекал Жирара за то, что последний якобы одобряет бездействие во фразах типа: «это насилие уже стало врагом самому себе и обречено на саморазрушение»468. Хотя Дюмушель пишет, что единственная «истинная жертва» – Христос, ведь это «единственный, кто никогда не был замешан в насилии», стоит отметить, что Иисус ел рыбу, проклял смоковницу и изгнал торгующих из храма. Сводить Христа к его позиции ненасилия – значит умалять его, превращая в эдакого «Ганди I века н.э.»; Ганди, между прочим, не разрешил, чтобы его жене ввели спасительный пенициллин, – укол казался ему своего рода насилием. Его логика демонстрирует, что мы начинаем превращать ненасилие в идол. Под конец Дюмушель признает: «Окончательных решений нет. Есть только практические ответные меры, соответствующие каждому конкретному моменту: политические ответы»469.

Конечно, стопроцентно безвинных жертв не бывает. Каждого из нас каждую минуту бросает из одного состояния в другое: это метания между безвинностью и виной, ангелом и бесом, богом и зверем, жертвой и преступником. Я задумалась: неужто мы беспомощно откатываемся к пассивности и квиетизму, неужто мы лишь бессильные очевидцы войны, неразберихи и террора? Возможно, всякая ответная мера – действие неполное, частное, случайное: отказ присоединиться к толпе, желание поступить на свой манер, сделать индивидуальный выбор. Решение – это не зелоты и Масада, а последняя песня на пороге газовой камеры.

* * *

Предположим, что никакого будущего не существует, а человеческие жертвоприношения во имя революции совершаются в вакууме – ради времени, которое никогда не наступит, ради потомков, которые никогда не родятся, ради цели, которая никогда не осуществится, и что мы заперты, как в ловушке, в нескончаемо повторяющемся «сейчас». Итак, следствия из самых апокалиптических мыслей Жирара пересекают ту черту, за которую постхристианский мир следовать не готов.. Мы зависим от будущего – оно должно придавать смысл нашему настоящему. Наши действия планируются так, чтобы привести к определенным целям и оказать определенное эмоциональное воздействие. Если ни будущего, ни времени не существует, грандиозные жесты важны не больше, чем самые незаметные, и любой наш выбор следует преподносить под иным углом. Лишившись медиаторов, мы вынуждены полагаться только на собственные силы.

Например, Клаузевиц, будучи двенадцатилетним знаменосцем с прусским флагом, слишком уж погрузился в культуру героизма, и у него не хватило сил на сопротивление магнетическому обаянию Наполеона. Он вступил в нескончаемое состязание с кем-то, кого никогда в жизни не видел и кто вряд ли слышал фамилию Клаузевиц. Он психологически заперт в этом моменте – завяз в нем, как муха в янтаре; это стало главной трагедией его жизни. Но что это такое для нас?

Жирар: Перед лицом этой фатальности миметических образцов представляется крайне трудным распознать среди них какой-нибудь, который был бы рациональным. С этой точки зрения бесполезно пытаться помыслить себе надежный способ снова не впасть в подражание. Никакая философская мысль не сможет руководить переходом к любви.<…> Ускользать от миметизма, будучи наделенным тем, что стало его всевозрастающей сферой влияния, есть качество героев и святых. Лишь тот поместит себя в порядок любви, кто будет в силах перейти от искушения героикой к святости, от свойственного внутренней медиации риска регрессии к открытию медиации, которую следовало бы назвать…

Шантр: Глубинной?

Жирар: Почему бы и нет. «Глубинная медиация» есть не что иное, как подражание Христу, а это подражание является важнейшим антропологическим открытием470.

Повторюсь: нам постоянно твердят, что мы живем в постхристианскую эру и для нас неприемлем способ вырваться из миметической драмы, предложенный Жираром, в особенности потому, что наилучшее imitatio Christi — смерть, и не кончина смертника-джихадиста, а смерть того, кто жертвует собой ради других и при этом не жертвует другими; того, кто берет пример с истерзанной и замученной жертвы толпы. Роберт Харрисон, как и многие другие, предостерегал меня, что аудитория неодобрительно смотрит на христианский образ мысли Жирара, цепочку рассуждений, протянувшуюся от начала до самого конца – от «Лжи романтизма и правды романа» до «Завершить Клаузевица». Однажды Харрисон предположил, что мы можем выбирать себе медиаторов обдуманно – поглядите на медиаторов, которых предлагает «Божественная комедия». Но медиаторы, которых мы сами себе выбираем, обычно тянут нас обратно, возвращая к нашему узкому кругозору и